Контур - Кузнецова Светлана 4 стр.


Его узкие голубые глаза вперились в молодую официантку, которая шла к нам под тенью навеса и несла напитки.

– Давай сбежим вместе, – сказал он, когда она наклонилась, чтобы поставить его стакан на стол. Я подумала, что она его услышала, но он всё рассчитал точно: в ее величавом лице статуи ничто не дрогнуло. – Что за люди, – пробормотал он, не сводя с нее глаз, пока она шла обратно. Он спросил, хорошо ли я знаю Грецию, и я ответила, что была в Афинах три года назад с детьми – проводила здесь роковой в некотором смысле отпуск.

– Красивые они люди, – сказал он и, помолчав, добавил, что ничего удивительного тут нет, учитывая климат, образ жизни и, конечно, питание. Глядя на ирландцев, так и видишь столетия дождей и гнилой картошки. Он всё еще борется с этим ощущением отравы в собственном теле; в Ирландии очень трудно чувствовать себя чистым, как в Америке или здесь. Я спросила, почему после окончания магистерской программы он вернулся домой, и он ответил, что одной конкретной причины нет – их целое множество. Всё это вместе в конце концов и потянуло его обратно. На самом деле одной из причин стало то, что поначалу понравилось ему в Америке больше всего: там как будто ни у кого нет корней. Понятно, сказал он, на самом деле корни у них есть, но это несравнимо с ощущением, что родной город ждет тебя обратно, с чувством предопределенности, которое он волшебным образом оставил позади, поднявшись над облаками. Однокурсники без конца подтрунивали над его ирландским происхождением, сказал он; в итоге он начал им подыгрывать, говорить с нарочитым акцентом и всё такое, и почти убедил сам себя, что «ирландец» для него – вполне достаточная характеристика. Да и как он мог охарактеризовать себя иначе? Его пугала мысль об отсутствии корней; он начал думать, что он не проклят, а, наоборот, благословлен, и заново открывать в себе это чувство предопределенности или, по крайней мере, видеть его в ином свете. А писательство, этот процесс обращения боли в текст, – где его исток, если не в Ирландии, чем его питать, если не своим прошлым в Трали? Внезапно он ощутил, что обезличенность, лежащая в основе американской культуры, его слишком тяготит. Откровенно говоря, он был не самым талантливым студентом на курсе, – он спокойно это признавал, – в частности, как он решил, потому, что ему, в отличие от однокурсников, не приходилось эту обезличенность преодолевать. Если у тебя нет национального самосознания, ты пишешь лучше, не так ли? Ты смотришь на мир менее предвзято. А он в Америке как раз стал в большей степени ирландцем, чем был у себя на родине.

Он начал видеть Дублин таким, каким воображал его школьником: профессора в черных мантиях, словно лебеди, рассекают по улицам на велосипедах. Может ли он стать одним из тех, кого представлял себе многие годы? Черным лебедем, скользящим в стенах города, свободным, но другой свободой, не американской, бескрайней и плоской, как прерия. Он вернулся обратно в ореоле скромной славы, с преподавательской должностью, балериной и контрактом на книгу. Балерина уехала домой через полгода, а книга – сборник рассказов, принятый критиками благосклонно, – до сих пор остается его единственной изданной работой. Они с Нэнси всё еще общаются: он переписывался с ней в «Фейсбуке» буквально на днях. Больше она не танцует – стала психотерапевтом, хотя, честно говоря, у нее самой не все дома. Она живет с матерью в квартире в Нью-Йорке, и Райана поражает, что она в свои сорок совершенно не изменилась, она практически та же, что и в двадцать три года. А он – женатый мужчина с детьми и домом в Дублине, совершенно другой человек. Задержка в развитии – так он иногда думает о ней, хотя понимает, что это жестоко. Она постоянно спрашивает у него, когда он напишет еще книгу, и в ответ его подмывает спросить у нее – чего он, конечно, никогда не делает, – когда она начнет жить.

А что касается сборника рассказов, они ему всё еще нравятся, он по-прежнему изредка их перечитывает. Их часто включают в антологии; вот недавно он продал права издательству в Албании. Но это как смотреть на свои старые фотографии. Наступает момент, когда образ безнадежно устаревает, потому что слишком мало уже связывает тебя с прошлым собой. Он не очень понимает, как это произошло, но знает только, что больше не узнаёт себя в тех рассказах, хотя помнит, как они рвались из него наружу, когда он писал их, как копились внутри и настойчиво просились на свет. С тех пор это чувство его больше не посещало; пожалуй, чтобы оставаться писателем, надо становиться писателем заново, а он с тем же успехом может стать космонавтом или фермером. Он даже не помнит, чем слова изначально привлекли его много лет назад, однако по-прежнему работает с ними. Наверное, с браком примерно так же, сказал он. Вся совместная жизнь строится на основе периода ярких переживаний, который больше не повторится. Это фундамент твоей веры, и иногда ты сомневаешься в нем, но не решаешься его разрушить, потому что на нем держится слишком большая часть твоей жизни. А соблазн, бывает, зашкаливает, сказал он, когда мимо нашего стола проплыла официантка. Должно быть, он увидел на моем лице неодобрение, потому что сказал:

– Моя жена всегда заглядывается на мужчин, когда идет тусоваться с друзьями. Иначе я бы в ней разочаровался. Смотри хорошенько, говорю я ей, оглянись вокруг. Она и мне ничего не запрещает – смотри сколько влезет.

В этот момент я вспомнила, как несколько лет назад оказалась в баре с группой людей, среди которых была незнакомая мне женатая пара. Жена то и дело выискивала глазами красивых девушек и обращала на них внимание мужа; они сидели и обсуждали их, и, если бы не выражение крайнего отчаяния, которое я заметила на лице женщины в тот момент, когда, как она думала, никто на нее не смотрит, я бы поверила, что им обоим это нравится.

У них с женой хорошие партнерские отношения, сказал Райан. Они поровну делят уход за детьми и работу по дому – его жена не мученица, какой была его мать. Она уехала в отпуск с подругами, рассчитывая, что в ее отсутствие он возьмет все заботы на себя: когда один дает другому свободу, подразумевается, что потом он получит свободу сам. Может, это и выглядит как расчет, сказал Райан, но я не вижу тут ничего плохого. Семья – это в некотором роде бизнес. Чтобы оставаться на плаву, лучше, если все будут с самого начала честны в своих желаниях.

На столе передо мной звякнул телефон. Сообщение от сына: Где моя теннисная ракетка? Не знаю, как у тебя, сказал Райан, но у меня с семьей и работой совсем не остается времени писать. Особенно с преподаванием – оно высасывает из тебя все соки. А когда у меня выдается свободная неделя, я трачу ее на дополнительные курсы, как сейчас, ради денег. Бывает, выбор стоит между выплатой ипотеки и написанием рассказа, который увидит свет лишь в каком-нибудь тоненьком литературном журнальчике, – я знаю, некоторым людям это нужно, по крайней мере, они так говорят, но большинству из них, мне кажется, просто нравится такая жизнь, нравится говорить, что вот они писатели. Я не говорю, что мне самому это не нравится, но это для меня не самое важное. Честно говоря, я бы с большей радостью написал триллер. Пошел бы туда, где есть деньги, – пара моих студентов, сказал он, так и сделали, написали вещи, которые прославились на весь мир. А жена меня спросила: разве не ты их научил, как это делается? Конечно, она не всё до конца понимает, но в чем-то она права. Я знаю одно: текст рождается из напряжения между тем, что внутри, и тем, что снаружи. Поверхностное натяжение – вот подходящий термин, кстати, неплохое название, да? Он откинулся на спинку стула и задумчиво посмотрел в сторону улицы. Я подумала: наверное, он уже решил, что свой триллер назовет «Поверхностное натяжение». В любом случае, продолжил он, когда я вспоминаю, какие обстоятельства подтолкнули меня написать «Возвращение домой», то осознаю, что нет смысла пытаться вернуть себя в это состояние – это невозможно. Я никогда не смогу снова пережить это напряжение, когда жизнь посылает тебя в одну сторону, а ты рвешься в другую, будто не согласен с собственной судьбой, будто твое настоящее «я» протестует против того, кем тебя видят. Душа бунтует, сказал он и опустошил кружку пива одним глотком. Против чего я бунтую сейчас? Против троих детей, ипотеки и работы, которой сейчас многовато, – вот против чего.

Мой телефон снова зазвенел. Это было сообщение от вчерашнего соседа по самолету. Он собирался на прогулку на своей лодке и спрашивал, не хочу ли я присоединиться и поплавать. Он мог заехать за мной примерно через час, а потом привезти меня обратно. Пока я раздумывала, Райан продолжал. Чего мне не хватает, сказал Райан, так это дисциплины. Мне, в общем-то, без разницы, что я буду писать, – я просто хочу снова ощутить это единение души и тела, понимаешь, о чем я? Пока он говорил, я представила, как перед ним вновь поднимается и теряется в небе воображаемая лестница; как он карабкается по ней, а впереди, дразня, висит книга. Тень навеса отступала, а слепящий свет улицы надвигался, и мы сидели уже почти на границе. Я почувствовала бурление жары прямо у себя за спиной и придвинулась ближе к столу. Когда ты в правильном месте, у тебя появляется и время, сказал Райан, находят же люди время для романов на стороне. Ведь никто никогда не скажет, что хотел завести роман, но было некогда. Как бы ты ни был занят, сколько бы детей и обязанностей у тебя ни было, если есть страсть, будет и время. Пару лет назад мне дали творческий отпуск на полгода, целых шесть месяцев на писательство, и знаешь что? Я набрал два килограмма и бо́льшую часть времени гулял по парку с ребенком в коляске. Я не написал ни страницы. Вот что значит быть писателем: когда для страсти специально выделяешь время, она не приходит. В конце концов я уже мечтал вернуться на работу, лишь бы отдохнуть от домашних дел. Но кое-что я из всего этого усвоил, это точно.

Я посмотрела на часы: до дома пятнадцать минут пешком, пора идти. Я стала прикидывать, что взять с собой в лодку, жарко будет или прохладно, нужно ли брать книгу. Райан наблюдал за тем, как официантка выходит из тени и заходит обратно, гордая и прямая, как ровно лежат пряди ее распущенных волос. Я убрала вещи в сумку и сдвинулась на край стула, и это привлекло его внимание. Он повернулся ко мне. Как дела у тебя, ты сейчас что-то пишешь?

III

Квартира принадлежала женщине по имени Клелия, которая на лето уехала из Афин. Дом стоял на узенькой улочке, похожей на тенистое ущелье, c многоэтажными зданиями по обеим сторонам. На углу напротив входа в дом Клелии находилось кафе с большим навесом и столиками под ним, где всегда сидели люди. Длинное окно кафе, выходящее на узкий тротуар, полностью закрывала фотография людей, тоже сидящих на улице за столиками, и это создавало убедительную оптическую иллюзию. На этой фотографии женщина, запрокинув голову от смеха, подносила чашку кофе к накрашенным губам, а красивый загорелый мужчина наклонился к ней над столиком и слегка касался рукой ее запястья со смущенной улыбкой человека, только что сказавшего что-то уморительное. Выйдя из дома Клелии, ты первым делом видел эту фотографию. Люди на ней были слегка крупнее, чем в жизни, и, когда ты оказывался на улице, они каждый раз производили пугающе правдоподобное впечатление. На мгновение оно брало верх над чувством реальности, и несколько тревожных секунд ты верил, что люди на самом деле больше, счастливее и красивее, чем тебе казалось раньше.

Квартира Клелии находилась на верхнем этаже, и к ней вела мраморная винтовая лестница, на которую выходили все остальные двери в квартиры на других этажах. Чтобы добраться до квартиры Клелии, нужно было миновать три пролета и три двери. На первом этаже было темней и прохладней, чем на улице, но из-за окон на верхних пролетах лестничной клетки чем выше ты поднимался, тем светлее и теплее становилось. У двери Клелии, прямо под крышей, – да еще и после восхождения по лестнице – жара становилась почти удушающей. Однако вместе с тем ты чувствовал, что оказался в укромном уголке: лестница заканчивалась, и дальше идти было некуда. На площадке перед квартирой Клелии стояла большая абстрактная скульптура из плавника, присутствие которой свидетельствовало, что сюда не поднимался никто, кроме Клелии или кого-то из ее знакомых: площадки на других этажах были совершенно пустыми. Помимо скульптуры, здесь стояло похожее на кактус растение в красном глиняном горшке, а на оловянном дверном молотке висело украшение-оберег из переплетенных цветных нитей.

По всей видимости, Клелия сама была писательницей и предложила свою квартиру летней школе, чтобы здесь разместили приезжих писателей, хотя не знала их лично. По некоторым предметам обстановки можно было понять, что она относилась к писательству как к делу, заслуживающему величайшего доверия и уважения. Большой дверной проем справа от камина вел в кабинет Клелии, укромное квадратное помещение, где у большого стола из вишневого дерева стояло кожаное вращающееся кресло, повернутое спинкой к единственному окну. Помимо большого количества книг, в комнате было несколько раскрашенных деревянных моделей кораблей, прикрепленных к стенам. Изящные макеты были проработаны до мелочей, вплоть до свернутых кольцами канатов и крошечных медных деталей на шлифованных палубах, а белые паруса крупных кораблей застыли такими тугими замысловатыми полусферами, что казалось, будто в них действительно дует ветер. Если приглядеться, можно было увидеть бессчетные, почти невидимые нити, благодаря которым паруса держали форму. Всего два шага, и за натянутыми от ветра парусами проступала сеть тончайших нитей – наверняка Клелия видела в этом метафору соотношения между иллюзией и реальностью, однако едва ли она ожидала, что ее гость подойдет на шаг ближе, как я, и коснется рукой белой ткани, которая оказалась не тканью, а бумагой, неожиданно сухой и ломкой.

Кухня Клелии отличалась лаконичной функциональностью и ясно говорила о том, что хозяйка не проводит тут много времени: один из шкафов был целиком заставлен бутылками редкого виски, в другом обнаружились коробки: две оказались пустыми, а в остальных лежали относительно бессмысленные вещи – фондюшница, котел для варки рыбы, пресс-форма для равиоли. Если на кухонной стойке оставалась хотя бы крошка, из всех щелей набегали вереницы муравьев и набрасывались на нее так, словно умирали от голода. Из окна кухни открывался вид на задние стены других домов с переплетением труб и бельевыми веревками. Само помещение было небольшим и темным, и тем не менее здесь было всё, что могло понадобиться.

В гостиной хранилась внушительная коллекция виниловых пластинок с классической музыкой. Музыкальная система Клелии представляла собой несколько загадочных черных ящиков, таких невзрачных и плоских, что от них нельзя было ожидать той мощности звука, на какую они оказались способны. Клелия предпочитала симфонии: я нашла у нее собрание симфонических произведений всех крупнейших композиторов. К солирующему голосу или инструменту она относилась с явным предубеждением – в коллекции почти не было фортепианной музыки и совсем не было оперной, за исключением Леоша Яначека: у Клелии оказался бокс-сет с его полным оперным наследием. Слушать симфонии одну за другой мне показалось занятием таким же увлекательным, как полдня читать «Британскую энциклопедию», и я подумала, что, наверное, для Клелии и то и другое схожим образом воплощало объективность, которая рождается, когда во главу угла ставится совокупность частей, а индивидуальное отрицается. Этот временный отказ от личности и ее проявлений можно назвать дисциплиной или даже аскетизмом – как бы то ни было, плотные ряды симфоний в коллекции Клелии явно доминировали. Стоило поставить одну из пластинок, и квартира как будто мгновенно разрасталась в десять раз и вмещала в себя целый оркестр с духовыми, струнными и прочими инструментами.

Назад Дальше