Встречи и воспоминания: из литературного и военного мира. Тени прошлого - Климанов В. Е. 3 стр.


Много-много уже лет спустя, именно в июле 1891 года, когда минуло целое пятидесятилетие со дня смерти поэта, я жил в Пятигорске[14] и посетил, между прочим, Э. А. Шангирей, из-за которой, по показанию почти всех современников катастрофы, и произошла роковая дуэль Лермонтова с Мартыновым; я спросил ее о вышеупомянутом портрете Лермонтова, и Эмилия Александровна подтвердила мне, что портрет этот действительно был писан самим Лермонтовым, и что она знала и слышала о существовании этого портрета, но где он и у кого находится, – не знает.

Осмотрев дом, мы отправились на могилу поэта. Она оказалась вблизи дома и в то же время неподалеку от сельской церкви, в большой каменной часовне, построенной в саду. Часовня была заперта висячим замком, ключ от которого находился у священника, жившего тут же, на селе. Старик, дядька Лермонтова, пошел за ключом, вскоре же принес его, и мы вошли в часовню. Там были похоронены, как оказалось, четверо: бабушка поэта, генеральша Е. А. Арсеньева (урожденная Столыпина), пережившая на несколько лет своего нежно любимого внука, ее дочь – мать поэта, и сам он. Четвертая могила принадлежала, если не ошибаюсь, кому-то из родственников Арсеньевой, умершему в детском возрасте. Я, по крайней мере, не обратил тогда внимание на эту могилу, не записал о ней ничего, а теперь забыл, кто именно четвертый похоронен в этой фамильной усыпальнице.

Могильный памятник Лермонтова был высечен из черного мрамора в виде небольшой четырехсторонней колонны, на одной стороне которой был приделан бронзовый вызолоченный лавровый венок, а на двух других было выгравировано время рождения поэта и смерти с обозначением, что он жил 26 лет и 10 месяцев. Серебряная лампада висела в часовне, а в стене на восток были вделаны несколько образов. Вот все, что было на могиле этого величайшего поэтического гения, умершего почти в юношеском возрасте и не достигшего даже полного расцвета своих творческих сил…

Когда мы вышли из часовни, оглянулись вокруг и увидели барский дом, сад, а внизу пруд, то нам невольно вспомнились следующие строки известного стихотворения Лермонтова, относящиеся, несомненно, к этой самой местности, где поэт, рано осиротевший, проводил свои детские годы:

…И вижу я себя ребенком; и кругомРодные все места: высокий барский домИ сад с разрушенной теплицей;Зеленой сетью трав подернут спящий пруд,Вдали туманы над полями…

Святая, преданная любовь, которую питала к своему «дорогому Мише» его бабушка, сделала то, что прах его был похоронен на родной земле, рядом с близкими ему людьми, и даже осуществилось отчасти и заветное желание поэта, выраженное им в своем вдохновенном стихотворении-молитве «Выхожу один я на дорогу»: вблизи часовни, уже поднявшись над ее крышей, «темный дуб склонялся и шумел»…

– Старая барыня, – объяснял нам верный слуга поэта, – как только похоронили Михаила Юрьевича, тотчас же приказали вырыть из лесу и посадить вблизи часовни несколько молодых дубков, из которых принялся только один, а остальные пропали…

Умирая несколько лет спустя после своего гениального внука, бабушка завещала похоронить себя с ним рядом и оставить комнаты поэта в мезонине в том самом виде, в каком они были при его жизни и которые она охраняла от перемен, пока жила сама. В 1859 году, когда судьба дала мне возможность посетить Тарханы, завет старушки Арсеньевой свято исполнялся еще. Что же произошло там теперь, по прошествии 44-х лет, этого я не знаю.

II

П. П. Шангирей. – Распространение известности критика Белинского. – Его брат Константин Григорьевич. – Журнал «Колокол» и Пензенский губернатор Панчулидзев. – Ограбление откупщика Ненюкова. – Сенаторская ревизия Сафонова. – Биографические сведения о семье Белинских. – Смерть Виссариона Григорьевича Белинского

В октябре того же 1859 года мне довелось познакомиться с родственником Лермонтова, отставным полковником Павлом Петровичем Шангиреем, и даже провести в его доме «по делам службы» почти сутки. Это случилось следующим образом.

Однажды в конце октября, во время самой ужаснейшей погоды, я получаю «приказ» от командира батальона отправиться немедленно в качестве депутата с военной стороны в уезд, «на мертвое тело»… Оказалось, что стрелок 1-й роты, возвращаясь из батальонного лазарета, из Чембара, в свою роту поздно вечером провалился в какой-то маленькой речонке сквозь лед, весь обмок и обледенел, а затем сбился ночью с дороги, не имел сил добраться до жилья и замерз в поле, на земле Шангирея. Мне предлагалось в приказе войти в соглашение с местным становым приставом Гиацинтовым и отправиться на место для присутствования при поднятии «тела». Вскоре я нашел Гиацинтова и на другой же день по получении приказа сидел со становым в его тарантасе, и мы тащились по ужаснейшей проселочной дороге, изрытой колеями и рытвинами, превратившимися от мороза в твердый камень; морозы стояли уже порядочные, а снегу все еще не было на полях. Разбитые по всем суставам, продрогшие и измученные, вечером дотащились мы до деревни, принадлежащей Шангирею, и становой приказал ямщику ехать на господский двор.

Еще дорогою становой рассказал мне, что Шангирей приходится Лермонтову родственником, и что у него есть вещи и письма поэта. Так как я в то время, будучи юным прапорщиком, благоговел перед гением этого поэта еще более, чем благоговею теперь, то понятно, что был очень обрадован рассказами моего спутника и, забывая все мучение дороги, с нетерпением желал увидать Шангирея.

Помещик встретил нас очень радушно. Это был отставной кавказец, лет за 60, но еще очень бодрый и крепкий человек; он был выше среднего роста и плотно сложенный, с коротко остриженной, словно выбритой головою, одетый по старой привычке в бешмет и черкеску.

Когда окончились все церемонии первого знакомства и разговоры на ту несчастную тему, из-за которой мы, собственно, и приехали, полковник стал внимательно расспрашивать меня о современном вооружении солдат и затем спросил, правда ли, что в наш стрелковый батальон присланы какие-то новые «винтовки», стреляющие будто бы на версту расстояния.

Я удовлетворил его любопытство и объяснил ему, что нашими стрелками только что получены из Тулы шестилинейные винтовки, стреляющие пулями Минье на 1200 шагов прицельных[15], что эти винтовки заменили бывшие в стрелковых батальонах тяжеловесные люттихские штуцера[16], заряжавшиеся при помощи особого молотка, загонявшего в ствол пулю, и имевшие вместо штыка тяжелый и неуклюжий нож-тесак. Старый воин так и засиял от радости, когда я рассказал ему о свойствах и качествах нового (тогдашнего) вооружения, считавшегося в то время последним словом военной техники.

– А в мое-то время, на Кавказе, – говорил он, вздыхая и покачивая головою, – было такое жалкое вооружение, что просто стыдно и вспомнить! Наши гладкоствольные ружья стреляли своими круглыми пулями едва только на 200–300 шагов, а у черкесов и тогда уже были винтовки, стрелявшие вдвое дальше[17]. И знаете ли, что эти канальи, татары[18], проделывали? – выедет, бывало, перед нашим отрядом на какой-нибудь ровной поляне их джигит, прицелится в роту, стоящую сомкнутым строем, шагов этак на 500, и выстрелит… глядь, солдатик и повалился со стоном наземь… А он, бестия, поворачивает к нам круп лошади, расстегивается, где следует, наклоняет голову к луке седла, обнажает нам цель и стоит несколько секунд, не шевелясь, пока не выстрелят по нем, – и, конечно, напрасно, потому что пули не долетают до него. Увидят это казаки, рассердятся и поскачут за ним; ну, тогда уже шутки плохие…

Когда эти военные разговоры были окончены, я исподволь перевел речь на Лермонтова и сказал Шангирею, что знаю наизусть почти все стихотворения поэта, по крайней мере, все мелкие, то есть лучшие его пьесы…

– А знаете его «Валерик»? – спросил полковник.

– Как же не знать, – отвечал я, – ведь это одно из немногих его батальных стихотворений.

– А вот я вам его сейчас покажу, – проговорил Шангирей и вышел из столовой, где мы сидели за самоваром, в кабинет. Через несколько минут он вернулся и показал мне небольшую тетрадь очень толстой бумаги, где было написано все названное стихотворение, но с большими помарками, вставками и выносками. В то же время он сообщил мне, что у него имеются несколько картин, писанных масляными красками самим поэтом, и хранятся письма Лермонтова с Кавказа к нему же, Шангирею, который, оказалось, был родственником поэта по Аркадию Столыпину, своему двоюродному брату.

Как глубоко я скорблю теперь, спустя 40 лет, что тогда, в тот осенний бурный вечер, когда сидел за чайным столом в уютном деревянном одноэтажном доме Павла Петровича Шангирея, не попросил у него позволение снять копии с писем Лермонтова или хотя бы переписать того же самого «Валерика»… Кто знает, где эти письма теперь и у кого, и были ли они когда-нибудь в руках людей, специально знакомящихся с каждою строкою, вышедшею из-под пера Лермонтова? Или, может быть, совсем погибли эти письма, и от них не осталось не только копий, но и следов… И – кто знает – может и самое стихотворение «Валерик» имело в рукописи, принадлежащей Шангирею, какие-нибудь новые варианты или даже новые строфы…

С беззаботностью молодости я отнесся тогда к тому драгоценнейшему сокровищу, которое держал в своих руках!.. Я был бесконечно счастлив, что вижу подлинную рукопись Лермонтова, и совсем уже не думал о письмах его, картинах и вещах, которые были тоже у Шангирея.

И не думал я обо всем этом, главным образом, потому, что никак в то время не воображал и не предвидел, что мне придется впоследствии жить и существовать литературным трудом и что много-много лет спустя мне доведется вспоминать мою вечернюю беседу с покойным П. П. Шангиреем, внесенную лишь вкратце по возвращении в Чембар в мой дневник…

А в тот памятный вечер, едва только стенные часы пробили десять, как хозяин поднялся из-за стола и, извиняясь, пожелал нам покойной ночи, заявив при этом, что он всегда привык ложиться в это время спать.

На другой день мы поднялись рано, и, когда вышли в столовую к утреннему чаю, хозяин уже поджидал нас. Через полчаса мы поблагодарили хозяина за гостеприимство и распростились с ним. Затем мне никогда более не довелось видеться с ним, так как, исполнив возложенное на меня поручение, я уже не вернулся в имение Шангирея и проехал прямо в Чембар. В следующем же 1860 году наш батальон был переведен на кантонир-квартиры[19] в соседнюю Саратовскую губернию, в раскольничий город Кузнецк.

* * *

В доме тех же Шумских, летом же 1859 года я узнал, что в Чембаре проживает родной брат знаменитого критика Белинского, Константин Григорьевич Белинский. В это время литературная слава и известность Белинского стала уже проникать всюду, главным образом, благодаря журналам, преимущественно «Современнику», издаваемому Панаевым и Некрасовым. Эти журналы очень часто стали рекламировать недостаточно оцененного при жизни писателя, цитировали его мнение и статьи и, наконец, сообщили, что известный в Москве меценат-купец Солдатенков предполагает издать полное собрание сочинений покойного критика, скончавшегося, как известно, при несколько исключительных обстоятельствах… В то время, то есть в 1859 году, прошло уже четыре года со времени вступления на престол императора Александра II, и всякая опала с покойного Белинского была, по-видимому, снята. Революционное же движение на западе Европы 1848 года, к которому был ни за что ни про что припутан этот писатель (в силу своего известного «Письма к Гоголю»), не только улеглось, но было вытеснено и заслонено у нас, в России, другим событием, несравненно более крупным и важным, – только что окончившейся Крымскою войной. И поэтому с имени Белинского спал как бы сам собою тот запрет, который тяготел на нем с рокового 1848 года, бывшего в то же время по странному стечению обстоятельств и годом смерти знаменитого критика. Тем не менее в то время, о котором идет речь, имя покойного Белинского произносилось в провинции все еще с некоторою опаской, как и имя А. И. Герцена, издававшего уже в Лондоне свой «Колокол».

Отправившись на розыски, я нашел Константина Григорьевича проживающим в одной из глухих улиц Чембара, в деревянном флигеле, состоящем всего из трех маленьких комнат. При нем жила его многочисленная семья – жена и дети; кругом была бедность и нищета… Как известно, он, овдовев уже после смерти брата, женился во второй раз и имел теперь 8 человек детей.

Меня встретил человек невысокого роста, широкоплечий, лет 50-ти с лишком, с густыми темными волосами на голове, очень бедно одетый, давно не брившийся… Это и был отставной титулярный советник К. Г. Белинский, родной брат умершего писателя. Я назвал себя, объяснил цель своего посещение и узнал следующее.

Константин Григорьевич служил самым скромным и мирным чиновником в местной думе (по-тогдашнему ратуше) секретарем. Год назад приехал в Чембар на обычную ревизию Пензенский губернатор Панчулидзев. На другой день его приезда ему представлялись по обыкновению все уездные власти, и в том числе несчастный Константин Григорьевич. И вот, едва только губернатор подошел по очереди к Белинскому, и этот последний проговорил: «Титулярный советник Белинский», – как губернатор громко ответил: «А, знаю! Пьяный советник Белинский», – и, быстро отвернувшись от него, подошел к другому, стоявшему рядом чиновнику…

Несчастный Белинский, имевший восемь детей, из коих один только старший сын содержал сам себя, был поражен, как громом. Наконец, и такое публичное, ничем не вызванное и незаслуженное оскорбление!..

Во время последовавшей затем ревизии губернаторский чиновник в думе рвал и метал, что называется, и, в конце концов, секретарь должен был подать в отставку, в которую вскоре и был уволен с пенсией в 16 рублей с копейками в месяц.

По отъезде Панчулидзева из Чембара в Пензу несчастный Белинский долго и тщетно старался узнать причину такой необычайной немилости к своей маленькой особе со стороны такой крупной, как губернатор, и, наконец, после долгих хлопот и выпытываний узнал от уездного предводителя дворянства, М. Н. Владыкина, следующее. Губернатор Панчулидзев висел уже, как говорится, на волоске: против него собиралась в Петербурге серьезная гроза, которая и разразилась над ним во следующем 1859 году, когда в Пензенскую губернию был послан на ревизию с чрезвычайными полномочиями сенатор Сафонов, удаливший от должностей в губернии массу чиновников с преданием суду. Конечным же результатом ревизии было увольнение от должности и самого губернатора.

Весь этот сыр-бор загорелся из-за статьи «Дневной грабеж в Пензе», напечатанной Герценом в «Колоколе» в 1858 году. В этой статье (которую я читал впоследствии) рассказывалась следующая достоверная история, происшедшая в кабинете Пензенского губернатора Панчулидзева в конце декабря 1857 года.

Пришел к нему в кабинет откупщик Ненюков, державший на откупе кабаки Пензенской губернии, и принес обычную мзду за истекший год в размере трех тысяч рублей вместо пяти, которые тот же губернатор получал обыкновенно ранее; откупщик ссылался на «плохой год», на бывший в конце августа страшный пожар в Пензе, опустошивший более половины города и прочее, но Панчулидзев ничего знать не хотел и требовал прежние пять тысяч. Наконец, Ненюков заявил: «Воля ваша, ваше превосходительство, что хотите, со мной делайте! А я более дать не в силах», – и с этими словами откупщик достал из бокового кармана сюртука бумажник, вынул оттуда пачку ассигнаций и стал отсчитывать. Когда он отсчитал три тысячи, положив их губернатору на стол, а остальные деньги стал укладывать обратно в бумажник, то Панчулидзев мгновенно выхватил у Ненюкова из рук бумажник, опорожнил его и в пустом уже виде вложил обратно в боковой карман сюртука откупщику, совершенно ошалевшему от неожиданности и ужаса такого грабежа. Затем губернатор повернул Ненюкова к выходной двери кабинета и вытолкнул в приемную, пригрозив ему, что если только он осмелится кому-нибудь «открыть рот» об этом происшествии в кабинете, то он, губернатор, ушлет его туда, куда Макар и телят не гонял…

Назад Дальше