Селуков не морочит публике голову ни дерзкими идеями, ни прихотливыми сюжетами, ни психологическими изысками, ни извитием словес. Прозаический вариант рэпа, причем, не слишком качественного, вроде Хаски.
Образец фабулы: «Витька Смерть, Коля Яйцо и Надька Манда стырили из аптеки ящик асептолина». Спойлер: до синей хаты не донесли, разбили.
Образец душеведения: «Я не поддаюсь панике. Когда паника, я подрочить могу. Это с войны еще. Как бой, у меня стояк на двенадцать часов. Капитан говорил, что я психопат».
Образец стиля: «Вместе пошли. Чай пить. С тортиком. Продрогли оба. Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Лясим-трясим, тоси-боси».
Но нулевое письмо – это, изволите видеть, не только о красотах слога. Нуль, он и в Африке нуль. Пустота. Торичеллиева. Апофатическая проза, поскольку любое определение несовместимо с ее природой. Зато полный простор для воображения: можно выдумать любые смыслы. Что, кстати сказать, несложно: в идейно аморфной среде всякая мелочь разрастается, как детский мячик в вакууме раздувается до размеров футбольного.
Впрочем, время от времени П.С. принимается играть в трансгрессию, так это ж цыганочка с выходом – и язык немного богаче, и даже аллюзии откуда-то берутся:
«У меня для таких случаев имеется опасная бритва в кармане. Я ею кромсать чрезвычайно ловок. Распорол хромого от уха до уха. Смерть ужасна, а кто просимволизирует, если не я? Разложил на бережку рыжего, хромого и косого. Лица снял. Извлек кишки. Разбросал темпераментно, художественно. Люблю эстетику чужого внутреннего мира. Осклизлое, если оно на солнце, моментально превращается в алмазы. Отрезал пенисы. Полотно Джексона Поллока, если б у Поллока были яйца».
Откуда бы? Хотя не бином Ньютона: Елизаров да ранний Беседин, что старательно подражали Сорокину… Резонный вопрос: если они пилили опилки, что пилит Селуков?
* * *
Паша сперва вроде по приколу писал – норм, так-то че за пацан без приколюхи? Но дальше реально не та масть поперла. Сидит, по клаве долбит – дятел, блин! – а сам бормочет: полюбасу всех порву! всех, в натуре, нагну! Я, если по чесноку, уже децл на измену присел…
Так бы Паша фигней и страдал, да подвернулся дядя Леня Юзефович – тоже наш, пермский. В Москве поднялся, а пацанов не забывает. Вон за Леху Иванова, по ходу, мазу тянул. Короче, дядя Леня такой: кончай дрочить, пора конец мочить! За остальные терки ниче не скажу: на ухо потому что, шепотом. Но, типа, добазарились: лясим-трясим, тоси-боси… Дядя Леня подсуетился, и поперли Паше четкие ништяки: тетя Лена Шубина книжку напечатала, премию эту, блин, чуть не дали – забыл… вроде как «Наш бес». А еще дядя Леня центровую чику подтянул – дочку Галю. За Пашу впряглась, как за этого, блин… Далма… Дабла… Короче, ты догнал, ты фишку рубишь.
* * *
Семья Юзефовичей известна своей необъяснимой, но стойкой симпатией к провинциальным… ладно, пусть будет самородкам. Юзефович-père вывел в литературный бомонд Алексея Иванова, изобретателя сабель с бунчуками и отца вареных утопленников. Юзефович-fille отправила тем же маршрутом Алексея Сальникова, у которого напряжения на почве вспахивания и сутулая голова.
Нынче в фамильной кунсткамере новая недотыкомка. Fille et père в дежурном припадке восторга поют дуэт из оперы «Если звезды зажигают…»
Галина Юзефович: «Мелкую, почти мусорную материю жизни он ухитряется переплавить в самую высокую поэзию, наследуя в этом непростом деле Веничке Ерофееву и Сергею Довлатову».
Леонид Юзефович: «Мне кажется, тридцатитрехлетний Павел Селуков из Перми – именно тот писатель, которого не хватало нашей литературе, чтобы напрямую, без сложной системы зеркал, отразить современность и при этом вернуться к своим истокам – к раннему Достоевскому, например…»
Вейз мир, Достоевский писал за отрезанный поц?! Реб Юзефович, чтоб вы так жили, как я с вас смеялся. Я вам умоляю, не делайте себе стыдно, бросьте этих майсов за вашего бохера. Или я не знаю, из откуда они берутся?
Протекция, конечно, мощная, но дивиденды пока невелики: в активе Селукова – премия журнала «Знамя» плюс большекнижный шорт. Впрочем, какие его годы. Freak show must go on, но вы держитесь.
* * *
Короче, Паша круто намутил: всех нагнул и всех забодал, чисто тот бычок без вымени. Ваще страх потерял, перхоть, – это я так, любя. А сам сидит, кино глядит и пельмени хавает. Без лука. Все у него норм.
«Большая книга-2020»: Я вам «чучу» отчебучу!
К. Букша. Чуров и Чурбанов. М., Редакция Елены Шубиной, 2019
Аксельбанты на Букшу вешали дуэтом – Вадим Левенталь и Дмитрий Быков, что недвусмысленно и нелицеприятно говорит о ее талантах. Первый объявил, что быть Ксенией Букшей почетно, второй высказался просто и со вкусом: «Обычный двадцатипятилетний гений».
Да будет вам, Дмитрий Львович. Таких гениев на невских берегах – на дюжину десяток: Мелихов, Аствацатуров, Крусанов, Левенталь, а теперь еще и Синицкая… И у всех один и тот же симптомокомплекс: застарелый синдромальный аутизм, намеки тонкие на то, чего не ведает никто, и на редкость богатая жанровая палитра: если не пастиш, так центон.
Но Ксения Сергеевна даже в этой команде не затеряется. Ибо ее отличает особая метода: писать «за жисть» – наука не дворянская: «Когда что-то пишешь, не надо пытаться копировать жизнь – получится литературщина». Ну-ну. Подробности у дедушки Крылова в басне про лису и виноград. Потому Букша постоянно потчует читателя осетриной второй свежести. «Манон, или Жизнь» была написана по мотивам аббата Прево. В «Мы живем неправильно» пишбарышня старательно подражала офисной прозе Минаева. В «Заводе “Свобода”» низко кланялась Понизовскому. В «Рамке» – всем и сразу: от Быкова (десять изгоев в поисках метафизической вины) до Лимонова и Олеши (полет на связке воздушных шаров). В «Открывается внутрь» прилежно воспроизводила Сенчина и Петрушевскую. Давно чужие небылицы тревожат сон отроковицы. Ну, вы помните: копировать жизнь – это литературщина. Должно быть, раскавыченные цитаты называются каким-то другим словом.
Во времена постмодернизма это еще полбеды. Беда состоит в прокламированной бессмыслице: «Когда я пишу, я выбираю не тему, а в первую очередь ощущение, атмосферу. Я, если можно так выразиться, беспредметный автор, мне “темы” не очень интересны». Если уж гуманный Данилкин однажды назвал букшину прозу пловом без мяса – чего же боле? «Рамка», к примеру, начиналась как антитоталитарная сатира, потом тоталитаризм сам собой рассосался, а кода получилась смазанно-сюрреалистическая: «Над соснами, вдали от куполов, проступает в сером небе лицо. Не смотри». И кто его знает, на что намекает? – музыка Захарова, слова Исаковского…
Прошу прощения за длинную преамбулу. Зато всем понятно, с чем предстоит иметь дело.
Год назад К.Б. подумала: а не замахнуться ли на Федора нашего Михайловича? Итогом стал девятый по счету роман «Чуров и Чурбанов». Чу – Чу. Собирайтесь, девки, в кучу, я вам «Чучу» отчебучу!
Входящие, оставьте упованья: к экс-председателю Центризбиркома и брежневскому зятю книжка не имеет ни малейшего отношения. Был бы я Галиной Юзефович, – сказал бы, что это петербургский текст со всеми характерными признаками: от двойничества до перманентной непогоды. Да к чему мне чужой репертуар?
Спойлер: Чуров и Чурбанов – сначала одноклассники, затем однокурсники в мединституте, где и выяснилось, что сердца их бьются синхронно. Затем один становится детским кардиоревматологом, второй пускается в бизнес-авантюры. Ровно до тех пор, пока мир не потрясает открытие: синхронная пара сердец может исцелять неизлечимые сердечные недуги: неоперабельные пороки сердца, ревмокардиты, атрогрипозы – достаточно поместить пациента между синхронами. Если один из пары синхронов умрет, умрут и все спасенные. Но если оба, пациенты выживут. Чуров и Чурбанов намерены лечить людей, а жить айболитам вроде как уже и незачем: одному грозит срок за мнимую врачебную ошибку, другому – за какие-то мутные дела с финансами (за какие, авторесса и сама не ведает). Занавес.
Гуманизма сладкой парочки хватило бы на вполне годный святочный рассказ от силы в 15 000 знаков. Но «Чуров и Чурбанов», как и большая часть нынешней российской прозы, – неправильная дробь со словами в числителе и фактурой в знаменателе. Подсказка для тех, кто забыл школьный курс математики: слов не в пример больше. Фабульный остов, как елка игрушками, увешан байками, не имеющими к нему ни малейшего отношения. Вам расскажут, что Чуров в отрочестве был рыхловат, тяжеловат, бедно одет и вонюч. Что у Чурбанова была любимая по фамилии Синицына. Что Чуров женился на азербайджанской проститутке. Что Чурбанов в мединституте прочитал пародийную лекцию об анатомии и физиологии российского герба:
«Пищеварение двуглавого орла происходит быстро и энергично. Наш герой может своими двумя клювами растерзать за свою жизнь не менее ста сорока миллионов… простите, килограммов живой массы… Ученые пришли к выводу, что рабочей головой является голова прежде всего западная, восточная же кормится только остатками уже умершей добычи. На деле голова только одна, но орлу кажется – и он внушает свою галлюцинацию нам, – что голов две? На деле же просто орел болен, он болен шизофренией…»
И это, право, самый осмысленный момент 288-страничного романа. Букша, опоздав на все праздники непослушания, наверстывает упущенное в надежде, что братья-либералы меч ей отдадут. Меч, может, и отдадут, но о пряниках можно забыть, – их всегда не хватает на всех.
Виноват, отвлекся. Сейчас исправлюсь.
«Чуча» напоминает автомобиль с дохлым движком. Двойничество от времен романтизма подразумевало конфликт оригинала и Doppelgänger’а: Шлемиля и его тени у Шамиссо, Ивана Карамазова и черта у Достоевского, доктора Джекила и мистера Хайда у Стивенсона – и так далее, вплоть до минаевских писателя Богданова и Богданова-самозванца. Это и была движущая сила повествования, его энергия. «Двойничество рождает столкновение двух “я”, объединенных и направленных общей идеей романа», – обобщил Бахтин. Не то у Букши: оба Чу такие милые, и делить им фатально нечего – распрягай, приехали. Точнее, даже с места не двигались. Но все равно распрягай.
Если вдуматься, то иные варианты были исключены по определению: беспредметному автору темы не очень интересны, это мы уже выяснили. Нет темы, нет идеи, – и о чем в итоге речь? О том, что у Чурова носки воняли? Или о черно-золотых волосах Синицыной?..
Но критиков наших не зря годами натаскивали на поиск метафизических глубин на пустом месте. «Чур, согласно словарному значению, – славянское божество пограничных знаков, а его символы – чурки и чурбаны, то есть обрубки дерева», – вдохновенно резонерствует Полина Бояркина. Умная барышня, Википедию читала. Дальнейшие семь бочек арестантов пополам с чурками опускаю из чистого человеколюбия. Ну, а если принять в расчет не гипотезу Ключевского, но возражения Фасмера: «Существование божества *Čurъ, принимаемое мифологами старшего поколения, не доказано», – каков будет сухой остаток?
Потому единственное, что можно уразуметь из «Чурова и Чурбанова», – отсутствие у авторессы некоторых базовых навыков.
Букша не способна внятно сформулировать идею текста – речь об этом уже шла. Да это дело вообще десятое: «Мне очень важна атмосфера, климат, погода. Пожалуй, именно погода сначала и приходит мне в голову, а уж идеи, герои и прочее – выстраиваются вокруг нее. Они – не главное. Погода всегда важнее». Господин Вильфанд! Роман Менделевич! Вакансии в «Гидрометцентре» есть? Тут такие кадры пропадают!
Букша не способна выстроить объемный текст: спринтер с коротким дыханием, сказали бы Стругацкие. «Завод “Свобода”» состоял из монологов, механически объединенных местом действия. «Рамка» – из тех же самых монологов, объединенных точно так же и отчего-то написанных скверным верлибром. У «Чучи» та же самая хворь – клиповое мышление автора. Целого нет, есть разрозненные отрывки, и каждый можно изъять без особого ущерба.
Букша не умеет отличать главное от второстепенного. Книга перегружена линиями, оборванными на полуслове: экстремалка, что мечтала служить в спецназе или МЧС, пациентка Корзинкина, что умела нагонять себе температуру усилием воли, – где вы теперь, кто вам целует пальцы?
Безупречна здесь и впрямь лишь погода: «Дождь шумел в водосточных трубах. Капли барабанили по крыше, откосам и карнизам»; «Так он и думал надвое, и не думал всю дорогу мимо всех водосточных труб, из которых по сосулькам лила нескончаемая вода, думал, поскальзываясь в лужах, серый, сырой, мокрый и взъерошенный Чуров».
В газетах старых времен печатали рубрику «Заметки фенолога»: там с апломбом первопроходца читателю из года в год сообщали, что осенью идет дождь, а зимой снег. Интересно, уцелела ли где-нибудь? – была бы еще вакансия для Ксении Сергеевны…
Посрамленный Эмпедокл, или Песнь тунгуса
А. Аствацатуров. Не кормите и не трогайте пеликанов. М., Редакция Елены Шубиной, 2019
Эмпедокл, было дело, самонадеянно заявлял: из ничего не возникает нечто. Ныне философ пристыженно курит в дальнем углу. Вместе с ним, потупясь, дымят Ломоносов, Лавуазье и Майер: поспешили они с законом сохранения массы и законом сохранения энергии. А все потому, что не знали Андрея Аствацатурова – тот уже в четвертый раз занялся возгонкой торичеллиевой пустоты в изящную словесность. Никогда так не было, и вот опять…
Два слова об этапах большого пути.
«Люди в голом» (2009): автор нудно делился с публикой детскими обидами: в школе его дразнили «очкарик – в жопе шарик», а в пионеры приняли самым последним. Увлеченно классифицировал сортиры: «Бывают туалеты-патриоты, туалеты-либералы, туалеты-леворадикалы, и реже – туалеты-олигархи». Рассказывал несмешные байки про друзей и бездарно острил: «Акакий Акакиевич, Описий Описиевич».
«Скунскамера» (2010): автор вновь попутал читателя с психотерапевтом и долго причитал про мерзость детсадовского кипяченого молока. Доверительно поведал про свой фетиш – объявление о залповом выбросе фекальных вод, которое «сохранил и спустя многие годы всем показывал». Изобретал невнятные неологизмы вроде «толстожопить» и громоздил бессмысленные фразы: «Сверху, с девятого этажа, метро выглядело не по-ленински приземистым». Не по-ленински? Ну-ну. Опять рассказывал несмешные байки про друзей и бездарно острил: «”Опездал”! Опездал в школу. Это как?»
«Осень в карманах» (2014): автор еще раз предался детским мемориям – на сей раз о муках, с какими учился писать букву «м». Сообщил, как Васенька побрил подмышки, а Коля выносил мусор. Рассказал о «панковском ужине» философа-постмодерниста Погребняка: тот перемазал соседскую постель кабачковой икрой и объявил ее говном. И, разумеется, тупо острил: «У всех лекция, а у меня эрекция!»
Трилогия до оскомины напоминала фольклор Крайнего Севера: гора круто-ой, олень худо-ой, чум далеко-о-о – ой-е-ей… Эстетическая парадигма та же – что вижу, то пою.
Хотя что проку упрекать А.А.? – он лишь зеркало лютого упадка отечественной прозы. Всякая идея скомпрометирована как минимум дважды, смыслы упразднены за ненадобностью, ценности девальвированы, – мир провалился, остается пить чай. И о чем писать в паноптикуме фикций? О себе, любимом: это несомненная реальность. Единственным возможным жанром во времена кризиса смыслов стала эгобеллетристика, единственной возможной коллизией – опять-таки достоевский императив «заголимся и обнажимся». Но и для стриптиза данные нужны: это Лимонову можно, но никак не Аствацатурову. Его тусклая биография способна всерьез заинтересовать только инспектора по кадрам. Профессиональному читателю фатально нечего заголять.