Дженнифер Доннелли
Северный свет
© 2003 by Jennifer Donnelly
© Канищева Е., Сумм Л., перевод на русский язык, 2021
© ООО «Издательство «Розовый жираф», 2021
* * *
Меган –
выбравшейся из зачарованного леса
Аделаида КрэпсиСаранак-Лейк, 1913И пусть реченья многих мудрецовЗовут к смирению – я не смирюсь.Мой непокорный дух взметнется ввысьИ вызов бросит звездам в небесах.
Когда в Северные Леса приходит лето, время замедляется. А в иные дни и вовсе останавливается. Небо, почти весь год серое, нависающее, превращается в голубой океан, безбрежный и такой яркий, что поневоле оставишь любую работу – развешиваешь ли мокрые простыни на веревке или чистишь бушель кукурузы на заднем крыльце – и уставишься ввысь поглазеть на него. Саранча гудит среди берез, маня прочь от солнца, под густые ветви, воздух замирает на жаре – плотный, насыщенный сладким ароматом бальзамного дерева.
Стоя на веранде «Гленмора», лучшего отеля на всем Большом Лосином озере, я говорю себе: сегодня, 12 июля 1906 года, четверг – один из таких дней. Время остановилось, красота и покой идеальных послеполуденных часов не иссякнут никогда. Туристы из Нью-Йорка в белых летних нарядах вечно будут играть на поляне в крокет. И старая миссис Эллис останется на веранде до конца времен, стуча тростью по перилам, требуя еще лимонада. И дети врачей и адвокатов из Ютики, Роума и Сиракьюса так и будут бегать по лесу, смеясь и вопя, опьяневшие от мороженого.
Я верю в это. Всем сердцем. У меня хорошо получается себя обманывать.
Получалось – пока Ада Бушар не вышла из холла и не сунула свою руку в мою. И миссис Моррисон, жена управляющего, тоже вышла и остановилась на верхней ступеньке. В другое время она бы нам уши надрала за то, что стоим без дела, но сейчас будто нас и не замечает. Руки скрещены на груди, глаза серые, тревожные, неотрывно глядят на причал. И на пароход, стоящий у причала.
– Это ведь «Зилфа», да, Мэтти? – шепчет мне Ада. – Они прочесывали озеро, да?
Я сжимаю ее руку.
– Вряд ли. Я так думаю, они только вдоль берега ищут. Стряпуха говорит, наверное, они заблудились, эта парочка. Не нашли в темноте дорогу и переночевали где-то под соснами, только и всего.
– Я боюсь, Мэтти. А ты нет?
Я не отвечаю. Бояться я, пожалуй, не боюсь, но и объяснить, что я чувствую, не сумею. Иногда слова ускользают от меня. Я прочла Международный словарь английского языка Вебстера почти целиком, и все-таки иногда верные слова не идут на ум, когда они так нужны.
Вот сейчас мне бы найти слово, обозначающее то чувство – холодное неприятное ощущение глубоко внутри, которое появляется, когда знаешь: происходит что-то такое, что изменит тебя целиком, и ты этого не хочешь, но ничего не можешь поделать. И ты понимаешь, в первый раз в жизни, в самый первый раз, что отныне появятся до того и после, было и будет. И еще понимаешь, что впредь будешь уже не совсем такой, какой была.
Должно быть, что-то в таком роде почувствовала Ева, когда надкусила яблоко. Или Гамлет, когда встретился с призраком отца. Или мальчик Иисус, когда кто-то усадил его и сообщил, что его папа – вовсе не плотник Иосиф.
Как же называется это чувство? Когда знание, страх и утрата смешиваются воедино? Страхомудрость? Ужаснознание? Крушеверие?
Стоя на открытой веранде под безмятежным небом – а пчелы лениво жужжат среди роз, и кардинал так внятно, так нежно поет на сосне, – я уговариваю себя: Ада – трусишка, она вечно тревожится без нужды. Ничего плохого не может случиться в «Гленморе», особенно в такой славный денек.
А потом я вижу, как от причала бежит, подхватив юбки, Стряпуха, бледная, запыхавшаяся, – и понимаю, что была не‐ права.
– Мэтти, отопри гостиную! – кричит она, будто не замечая постояльцев. – Живо, беги!
Я словно и не слышу. Уставилась на мистера Крэбба, механика с «Зилфы». Он поднимается по дорожке и несет на руках молодую женщину. Голова ее упала ему на грудь, словно сломанный цветок. С юбки течет вода.
– Ох, Мэтти, погляди! Боже мой, Мэтти, погляди на нее! – твердит Ада и обеими руками дергает и крутит свой передник.
– Тс-с, Ада! Она промокла, только и всего. Они заблудились на озере и… и лодка перевернулась, а они доплыли до берега, и она… должно быть, она в обмороке.
– Господи! – шепчет миссис Моррисон, прижимая руки к губам.
– Мэтти! Ада! Что стоите тут, как две ослицы! – Стряпуха, пыхтя, втаскивает свое тяжелое тело на верхнюю ступеньку. – Открой запасную комнату, Мэтти! Которая за гостиной. Задерни занавески и застели кровать старым покрывалом. Ада, ступай, свари кофе, наделай сэндвичей. В леднике ветчина и немного курятины. Пошевеливайтесь!
В гостиной дети играют в прятки. Я выгоняю их, отпираю дверь в маленькую спальню, где ночуют извозчики и речные капитаны, когда непогода не позволяет им продолжить путь. Спохватываюсь, что забыла про покрывало, бегу за ним в бельевую, возвращаюсь в комнатку, встряхиваю покрывало и успеваю расстелить его на голом матрасе как раз в тот момент, когда входит мистер Крэбб. Я и подушку принесла, и тяжелое теплое одеяло. Она же до мозга костей промерзла, проспав всю ночь в мокрой одежде.
Мистер Крэбб кладет ее на кровать. Стряпуха выпрямляет ей ноги и подсовывает под голову подушку. Входят Моррисоны. Следом за ними – мистер Сперри, владелец «Гленмора». Глядит на нее, бледнеет и выходит.
– Сейчас принесу грелку, и чай, и… и бренди, – предлагаю я, переводя взгляд со Стряпухи на миссис Моррисон, потом упираюсь взглядом в картину на стене. Куда угодно смотрю, только не на саму девушку. – Сбегать? Принести бренди?
– Тс-с, Мэтти. Ничего не нужно. Поздно, – говорит Стряпуха.
Тогда я заставляю себя посмотреть на девушку. Глаза у нее тусклые, пустые. Кожа сделалась желтой, как мускатное вино. Жуткий порез на лбу, губы в кровоподтеках. Вчера еще она сидела одиноко на веранде, теребила подол юбки. Я принесла стакан лимонада, потому что мне показалось, что на жаре ей стало нехорошо. Плату за лимонад я не брала: на вид она была не из богатых.
За моей спиной Стряпуха наседает на мистера Крэбба:
– А тот мужчина? Чарльз Джером?
– Пропал, и следу нет, – говорит он. – Во всяком случае, пока. Лодку мы нашли. Перевернулись, как пить дать. В Южной бухте.
– Надо связаться с семьей, – говорит миссис Моррисон. – Они в Олбани.
– Нет, оттуда только он, Джером, – уточняет Стряпуха. – А девочка из Южного Оцелика. Я смотрела в гостевой книге.
Миссис Моррисон кивает:
– Позвоню тамошней телефонистке. Пусть свяжет меня с магазином или отелем. Или с кем-то, кто может сообщить семье. Что же я им скажу? Боже, боже! Бедная ее мать! – она прижимает к глазам платок и почти выбегает из комнаты.
– Вечер еще не настанет, как ей придется звонить по второму разу, – предвещает Стряпуха. – По мне, так людям, которые не умеют плавать, нечего и соваться на озеро.
– Слишком самонадеянный, парень этот, – говорит мистер Моррисон. – Я его спросил, управится ли он с ботиком, и он сказал «да». Только чертов дурак-горожанин способен опрокинуть лодку в тихий день…
Он что-то еще говорит, но я не слышу. Словно железными обручами сдавило грудь. Я закрываю глаза и пытаюсь глубоко вдохнуть, но становится только хуже. С закрытыми глазами я вижу пачку писем, перевязанную голубой ленточкой. Письма, которые лежат в комнате наверху, под моим матрасом. Письма, которые я обещала сжечь. Так и вижу адрес на верхнем конверте: «Честеру Джиллету, 17½ Мейн-стрит, Кортленд, Нью-Йорк».
Стряпуха гонит меня прочь от покойницы.
– Мэтти, задерни занавески, как велено! – распоряжается она, потом складывает руки Грейс Браун на груди и опускает ей веки. – В кухне есть кофе. И сэндвичи, – говорит она мужчинам. – Подкрéпитесь?
– Лучше с собой возьмем, если не возражаете, миссис Хеннесси, – отвечает мистер Моррисон. – Нам снова в путь. Как только Сперри дозвонится до шерифа. Он и в «Мартин» тоже звонит. Попросит их глядеть в оба. И в «Хигби», и на другие дачи. На случай, если Джером выбрался на берег и заблудился в лесу.
– Его зовут не Чарльз Джером. Честер. Честер Джиллет! – эти слова у меня вырвались сами собой, и я не сумела их остановить.
– Откуда ты знаешь, Мэтти? – спрашивает Стряпуха.
Теперь все смотрят на меня – Стряпуха, мистер Моррисон и мистер Крэбб.
– Я… вроде бы я слышала, она его так называла, – бормочу я, внезапно перепугавшись.
Стряпуха подозрительно щурится.
– Ты что-то видела, Мэтти? Что-то знаешь, о чем и нам следует знать?
Что я видела? Слишком много я видела. Что я знаю? Только то, что за знание приходится чертовски дорого платить. Мисс Уилкокс, моя учительница, столькому научила меня. Почему же об этом никогда не предупреждала?
Раздосáдованный
Самая младшая моя сестра, Бет – ей пять, – когда вырастет, непременно наймется смотрящим на дамбу и будет орать мужчинам, работающим ниже по течению: «Берегись, бревна идут!» Легкие у нее в самый раз для такого занятия.
Было весеннее утро. Конец марта. Меньше четырех месяцев назад, хотя кажется, будто прошло куда больше времени. Мы опаздывали в школу, и следовало кое-что сделать по дому перед уходом, но Бет было наплевать. Она сидела, будто не замечая кукурузную кашу, которую я перед ней поставила, и надрывалась, словно оперная певица из Ютики – они приезжают выступать в отелях. Только вряд ли оперная певица станет петь «Торопись, Гарри». Во всяком случае, я такого не слыхала.
Торопись, Гарри! Том, Дик, Джо – поспешайте!Все хватайте ведра, за водой ступайте!Как средь треска-плеска позовет вас кок,Так и побежите, чтоб не упустить кусок!Не упустить свой пиро-о-ог!– Бет, умолкни и ешь кашу! – велела я, заплетая ей тем временем косичку.
Бет не послушалась, потому что пела она не ради меня или кого-то из нас. Она пела неподвижному креслу-качалке у плиты и потрепанной рыбной корзине, что висела у двери в пристройку. Пела, чтобы заполнить пустоту в нашем доме, прогнать молчание. Обычно по утрам я не запрещаю ей шуметь, но в то утро я хотела поговорить с папой кое о чем, об очень важном, и места себе не находила от волнения. Мне хотелось, чтобы все прошло мирно в кои-то веки. Хотела, чтобы папа, как войдет, застал все в полном порядке, все хорошо себя ведут, и тогда он тоже настроится на мирный лад и благожелательно примет то, что я собираюсь сказать.
Патока чернущая, печенье как песок.Чай в ведре варился, воняет как носок.Все бобы протухли, а пирог сырой.В пасть мечите живо и пошли за мной.В лес пошли за мно-о-ой!Кухонная дверь распахнулась, Лу, средняя из трех моих сестер, одиннадцати лет, протиснулась с ведром молока мимо стола. Измазала пол навозом – поленилась снять башмаки.
Застегивай подтяжки, затягивай шнурки, эгей!– Бет, ну пожалуйста! – сказала я, вплетая в ее косичку ленту. – Лу, ботинки! Ты ботинки не сняла!
Как размахнемся топором, нам равных нет, эгей!– Что? Я тебя почти не слышу, Мэтт! – отозвалась Лу. – Да заткнись же ты наконец! – завопила она и шлепнула Бет по губам.
Бет заверещала, принялась извиваться, откинулась на спинку стула. Стул перевернулся, задел принесенное Лу ведро. Молоко по всему полу, Бет в луже молока. Бет ревет, Лу орет, а я думаю: ох, если б мама была с нами! Я каждый день думала: ох, если бы! По сто раз в день самое меньшее.
Когда мама была жива, она готовила завтрак на семерых, выслушивала наши уроки, латала папе штаны, паковала нам школьный перекус, ставила молоко на простоквашу и замешивала тесто на пирог – все одновременно и не повышая голоса. А я считаю удачным день, когда у меня каша не подгорит, а Лу и Бет не поубивают друг друга.
Вошла четырнадцатилетняя Эбби, принесла в переднике четыре коричневых яйца. Она осторожно положила их в миску в буфете и уставилась на эту сцену.
– Папе только свиней накормить осталось. Он скоро придет, – предупредила она.
– И надерет тебе жопу, Бет, – подхватила Лу.
– Это тебе он надерет за то, что ты сказала «жопа», – огрызнулась Бет, шмыгая носом.
– А ты повторила. Теперь тебе двойная порка.
Лицо Бет сморщилось, и она завыла громче прежнего.
– Хватит! Обе заткнитесь! – закричала я в ужасе, прямо-таки услышав, как ремень свистит по их задницам. – Не будет папа никого пороть! Тащите сюда Барни.
Бет и Лу кинулись к плите и вытянули из-за нее бедного Барни. Старый папин охотничий пес ослеп и охромел. Он мочится на свою подстилку. Дядя Вернон говорит, папе давно пора отвести его за хлев и пристрелить. Папа говорит, сперва он пристрелит дядю Вернона.
Лу подвела Барни к луже. Молока он не видел, но почуял его и принялся жадно лакать. Ему уже сто лет молока не доставалось. Да и нам тоже. Зимой стельные коровы не доились, одна только что отелилась и наконец-то дала немного молока. Скоро будет больше. К концу мая хлев наполнится телятами, и папа будет каждое утро спозаранку уезжать, развозить молоко, сливки и масло по отелям и дачам. Но в то утро это было единственное ведро за долгое время, и папа, конечно, рассчитывал на кашу с молоком.
Барни вылизал почти все. Остаток лужи Эбби подтерла тряпкой. Бет слегка промокла, а линолеум под ее стулом казался чище, чем в других местах кухни, однако я понадеялась, что на это папа не обратит внимания. На донышке еще оставалось немного молока. Я разбавила его водой и перелила в кувшин возле папиной тарелки. К ужину папа, наверное, захочет вкусную молочную подливу, а то и заварной крем, раз куры дали четыре яйца, но об этом я подумаю позже.
– Папа догадается, – опередила мои мысли Лу.
– Как? Барни ему скажет?
– Когда Барни пьет молоко, он пердит потом ужас как.
– Лу, хоть ты одеваешься как мальчик и походка у тебя мальчишеская, постарайся хотя бы не выражаться как парни. Маме бы это не понравилось, – сказала я.
– Мамы с нами больше нет, так что выражаться буду как хочу.
Эбби, полоскавшая под краном тряпку, резко обернулась.
– Прекрати, Лу! – крикнула она, удивив нас всех: Эбби никогда не кричит. Она даже не плакала на маминых похоронах, хотя три дня спустя я застала ее в папиной спальне, она стискивала в руке мамину фотографию с такой силой, что острый край рамки порезал ей ладонь. Наша Эбби – цветное муслиновое платье, которое постирали и вывернули наизнанку сохнуть: все узоры скрыты. Наша Лу – в точности наоборот.
Пока эти две ругались, в пристройке за кухней послышались шаги. Ссора тут же затихла. Мы думали, это папа. Но тут раздался стук, шарканье, и мы поняли: это всего лишь Томми Хаббард, соседский паренек, голодный, как всегда.
– Том, ты чешешься? – спросила я.
– Нет, Мэтт.
– Тогда садись завтракать. Помой сперва руки.
В прошлый раз, когда я впустила его в дом, чтобы накормить, он одарил нас блохами. У Томми шестеро братьев и сестер. Они живут на Ункас-роуд, как и мы, но подальше, в убогом дощатом домишке. Их участок вклинивается с дороги между нашим и землей Лумисов. У них нет папы, или у них множество пап – смотря кого послушать. Мать Томми, Эмми, делает все, что в ее силах: убирает комнаты в отелях, продает туристам свои маленькие картинки, – но этого не хватает. Дети всегда голодны. В доме холодно. Налоги давно не плачены.
Томми вошел, ведя за руку одну из сестричек. Я глянула на них с тревогой. Папа еще не завтракал, а в горшке оставалось немного.
– Я тока Дженни привел, – поспешно сказал Томми. – Сам-то сытый, вот так вота.
Дженни была закутана в мужскую шерстяную рубаху поверх тонкого хлопчатого платья. Подол рубахи касался пола, зато платье едва доставало ей до колен. А на Томми вовсе не было верхней одежды.
– Все в порядке, Томми, еды полно.
– Пусть мою порцию берет! Видеть не могу эту гадостную слизь! – Лу толкнула свою миску через стол. Ее доброта выбирает кружной путь.
– Слышал бы папа! – буркнула Эбби. – Язык у тебя как у плотогона.
Лу высунула язык с остатками каши. Эбби, кажется, готова была ее стукнуть. Хорошо, что между ними был стол.
Кукурузная каша надоела всем – и мне тоже. Мы ели ее с кленовым сахаром на завтрак и на обед много недель подряд. А на ужин – гречишные оладьи с печеными яблоками, последними из осеннего урожая. Или гороховый суп на старой свиной кости, вываренной добела. Мы бы порадовались рагу из солонины или пирогу с курятиной, но почти все, что мы заложили в погреб в сентябре, кончилось. Остатки оленины доели в январе. Ветчину и бекон тоже. И хотя мы заготовили целых две бочки свинины, одна из них протухла. По моей вине: папа сказал, я слишком слабый рассол сделала. Осенью мы зарезали одного из петухов, а с тех пор – четырех кур. Осталось только десять, и папа не велел их трогать, ведь они дают нам яйца, хоть и не много, а летом и яиц будет больше, и выведутся цыплята.