Я слишком сильно мечтала об этой работе – и слишком расхрабрилась, не к добру.
– Пап, там хорошо платят, – сказала я. – Я бы оставляла немного денег себе, а остальное отдавала тебе. Нам ведь нужны деньги.
– Ты не можешь жить в отеле сама по себе. Так не годится.
– Но я же не буду там одна! Ада Бушар, и Фрэнсис Хилл, и Джейн Майли – все идут в «Гленмор». И Моррисоны, управляющие, очень приличные люди. Ральф Симмс тоже там будет. И Майк Бушар. И Уивер.
– Уивер Смит – тоже мне, рекомендация!
– Ну пожалуйста, папа… – прошептала я.
– Нет, Мэтти. И хватит про это. В туристических отелях всякий люд ошивается.
«Всякий люд» – в смысле, мужчины. Папа то и дело предостерегал меня насчет лесорубов, трапперов, проводников и землемеров. Насчет туристов из Нью-Йорка и Монреаля. Актеров из театральных трупп Ютики, циркачей из Олбани и бродячих проповедников, которые всегда идут за ними вслед. «Мужчинам от тебя только одно и надобно, Матильда», – твердил он мне. Однажды я спросила: «Что именно?» и получила затрещину, а к ней предостережение «не умничать».
На самом деле, беда не в чужаках. Это лишь предлог. Папа знал всех управляющих отелями, знал, что по большей части это вполне пристойные места. Вся беда в том, что он не мог отпустить еще кого-то из нас. Я хотела было поспорить, воззвать к здравому смыслу. Но папа крепко сжал челюсти, желвак прыгал у него на скуле. Этот желвак нередко вот так скакал из-за Лоутона, и в последний раз, когда это случилось, папа замахнулся на него багром, которым придерживает бревна, и Лоутон сбежал из дому, и потом мы несколько месяцев о нем ничего не знали. Пока не пришла открытка из Олбани.
Я молча домыла тарелки и ушла к Хаббардам. Еле волокла ноги, словно две глыбы льда. Я так хотела заработать немного денег. Отчаянно хотела. У меня был план. Да, больше мечта, чем план, и «Гленмор» составлял лишь часть этой мечты. Но теперь я утратила надежду. Раз уж папа не отпустил меня в «Гленмор» – а это всего несколько миль от дома, – что он скажет, когда речь зайдет о Нью-Йорке?
Тривиáльный
Если у весны есть особый вкус, то это вкус молодого папоротника. Зеленого, хрусткого, новенького. Минерального, как грязь, из которой он растет. Яркого, словно солнце, которое пробуждает его к жизни. Предполагалось, что я вместе с Уивером собираю папоротник. Мы должны были наполнить две корзины, одну разделить между собой, а другую продать повару в отеле «Игл-Бэй», но я чересчур увлеченно поедала молодые ростки. Не могла удержаться. Наконец-то свежая зелень после долгих месяцев на старой картошке и бобах из банки.
– Быбефи, – пробурчала я с полным ртом. – Бобо. Быбефи фово.
– У маминой свиньи и то манеры лучше. Ты бы для начала проглотила, – посоветовал Уивер.
Я так и сделала. Только сначала прожевала еще кусок, и облизала губы, и закатила глаза, улыбаясь от уха до уха. Уж больно он вкусный, папоротник. Папа и Эбби предпочитают обжарить его в сливочном масле с солью и перцем, а я больше всего люблю вот так, прямо из земли.
– Выбери слово, Уивер, – сказала я наконец. – Победитель читает, проигравший собирает.
– Опять дурачитесь? – спросила Минни. Она сидела на камне, тут же, рядом с нами. Она ждала ребенка и стала очень толстой и ворчливой.
– Мы не дурачимся, миссис Компё, мы сражаемся на дуэли, – ответствовал Уивер. – Это дело серьезное, и мы просим секундантов соблюдать молчание.
– Тогда дайте мне корзину. Помираю с голоду.
– Нет. Ты слопаешь все, что мы собрали, – сказал Уивер.
Она умоляюще поглядела на меня.
– Ну пожалуйста, Мэтти! – проныла она.
Я покачала головой.
– Доктор Уоллес велел тебе двигаться, Мин. Сказал, это пойдет тебе на пользу. Слезай с камня и собирай сама.
– Мэтт, я уже достаточно двигалась. Шла сюда всю дорогу от озера. Я устала…
– Минни, мы готовимся к дуэли. Будь добра, не мешай, – Уивер надулся.
Минни вздохнула, что-то пробурчала. Оторвалась от своего камня, села на корточки посреди папоротника и принялась его проворно срывать. Она поедала его очень быстро, горстями запихивая в рот. Глядя на нее, я вдруг подумала: подойди я к ней ближе, она, чего доброго, и зарычит. Раньше Минни папоротник не любила, но это до того, как забеременела и стала трескать все, до чего могла дотянуться. Она мне говорила, что как-то раз, когда никто не видел, облизала кусок угля. А еще сосала гвоздь.
Уивер открыл книгу, которую принес с собой. Взгляд его остановился на подходящем слове.
– Неправедный, – сказал он и захлопнул книгу.
Мы встали спина к спине, каждый согнул большой палец правой руки и выставил вперед указательный – как будто пистолет.
– Насмерть, мисс Гоки, – торжественно произнес он.
– Насмерть, мистер Смит.
– Командуй, Минни.
– Не стану. Глупости.
– Ну же. Просто скомандуй.
– Считайте шаги, – буркнула она.
Мы двинулись каждый в свою сторону, считая шаги. На счете «десять» мы повернулись.
– Целься, – зевнула Минни.
– Мы тут стреляемся насмерть, Минни. Прояви хоть немного уважения.
Минни закатила глаза и заорала:
– Целься!
Мы прицелились.
– Огонь!
– Дурной! – крикнул Уивер.
– Аморальный! – крикнула я.
– Греховный!
– Преступный!
– Нечестивый!
– Несправедливый!
– Непорядочный!
– Бесчестный!
– Душевредный!
– Душевредный? Ну ты даешь, Уивер! Погоди, погоди, я сейчас…
– Поздно, Мэтт. Ты труп, – вмешалась Минни.
Уивер ухмыльнулся и сдул воображаемый дым с кончика пальца.
– Давай, собирай, – сказал он. Свернул куртку, подсунул ее себе под спину, длинные, как у кузнечика, ноги, подвернул под себя и раскрыл «Графа Монте-Кристо». И одну-то корзину без помощи набрать трудно, а уж две! И на Минни рассчитывать не стоит, она уже поплелась обратно к своему камню. Мне бы следовало остеречься и не бросать вызов Уиверу – он всегда побеждал в дуэлях на словах.
Сбор молодого папоротника – лишь один из множества способов заработать. Когда папоротника не было, мы собирали дикорастущую землянику или живицу – жевательную смолу. Там выходило десять центов – дайм, тут – целый четвертак, квотер. Двадцать пять центов казались мне богатством, пока пределом мечтаний был кулек шоколадных конфет или палочка лакрицы, но теперь все изменилось. Мне требовались деньги – много денег. Жизнь в Нью-Йорке, по слухам, недешева. В ноябре я заполучила одним махом пять долларов; еще доллар девяносто – и хватило бы на билет до Центрального вокзала. Мисс Уилкокс тогда послала мое стихотворение на конкурс, объявленный «Обозревателем Ютики». Мое имя попало в газету, и стихотворение тоже, и я выиграла пять долларов.
Надолго они у меня, правда, не задержались: нужно было заплатить за мамино надгробие.
– «Двадцать седьмого февраля 1815 года дозорный Нотр-Дам де-ла-Гард дал знать о приближении трехмачтового корабля “Фараон”, идущего из Смирны, Триеста и Неаполя. Как всегда, портовый лоцман тотчас же отбыл из гавани, миновал замок Иф»[1], – начал читать Уивер.
Пока он читал, я тыкала палкой в мокрые гнилые листья, разыскивая крошечные зеленые ростки, которые пробиваются к свету, изгибаясь, словно завиток скрипки. Они прорастают во влажных и тенистых местах. Хотя поначалу ростки совсем маленькие, силенок им хватает. Сама видела, как, протыкая землю, они сдвигали с места тяжеленные валуны. Эта полянка прячется на заросшем тополями и соснами холме в четверти мили к западу от дома Уивера. Никто не знает об этом месте, кроме нас. Папоротника здесь хватит на две корзины сегодня и две завтра. Мы никогда не собираем все ростки подчистую. Оставляем расти и осеменять.
Я заполнила первую корзину примерно на треть, пока приключения моряков Дантеса и Данглара не поглотили меня целиком, а тогда, как со мной обычно случается при чтении захватывающей истории, я словно перестала быть собой и забыла про корзины, папоротник, деньги, забыла обо всем на свете, кроме слов.
– «Пока Данглар, вдохновляемый ненавистью, старается очернить своего товарища в глазах арматора, последуем за Дантесом, который…» – читал Уивер. – Эй! Давай, собирай, Мэтти! Мэтт, ты меня слышишь?
– А? – я застыла с корзиной у ног, вслушиваясь в слова, которые постепенно превращались в предложения, а предложения в страницы, а страницы становились чувствами и голосами, странами и людьми.
– Собирай папоротник, а не стой тут как пришибленная.
– Ладно, – вздохнула я.
Уивер закрыл книгу.
– Лучше я тебе помогу, иначе мы никогда не закончим. Дай мне руку.
Ухватившись за мою руку, он поднялся, чуть не перекувырнув при этом меня. Мы с Уивером Смитом знакомы уже десять лет, даже больше. Он мой лучший друг. Он и Минни. И все-таки я каждый раз невольно улыбаюсь, когда мы беремся за руки. У меня кожа такая бледная, чуть ли не прозрачная, а у него – темная, как табачный лист. Но на самом деле у нас с ним больше общего, чем отличий. Ладони у него розовые, как и у меня. Глаза карие, как и у меня. И внутри он такой же, как я. Он тоже любит слова и всем другим делам предпочитает чтение.
Уивер – единственный чернокожий мальчик в Игл-Бэе. А также в Инлете, на Большом Лосином озере и на Большой Лосиной станции, в Минноубруке, Клируотере, Мулине, Маккивере и Олд-Фордже. Может быть, он один такой на весь округ Северные Леса. Другого я никогда не встречала. Несколько лет назад чернокожие мужчины нанялись строить железную дорогу мистера Уэбба, которая протянулась от Мохока до Мэлоуна и дальше до самого Монреаля. Они поселились в отеле Бакли на Большой Лосиной станции, в нескольких милях к западу от Большого Лосиного озера, и уехали сразу, как только уложили последнюю шпалу. Один из них говорил моему отцу, что Бауэри, самый опасный район в Нью-Йорке, ничто по сравнению с Большой Лосиной станцией под вечер в субботу. Он говорил, что мошкá его не прикончила, и виски Джерри Бакли, и задиристые лесорубы, но готовка миссис Бакли его прикончит точно. Вот он и удрал, пока этого не случилось.
Уивер с мамой переехали сюда из Миссисипи после того, как папу Уивера убили прямо у них на глазах трое белых мужчин всего лишь за то, что он не сошел с тротуара, не уступил им дорогу. Мама Уивера решила: чем дальше на север они переберутся, тем лучше. «От жары белые люди звереют», – сказала она Уиверу, и, услышав про Большие Северные Леса, где, конечно же, прохладно и безопасно, она решила, что они будут жить именно тут. Они поселились примерно в миле от нас по Ункас-роуд, чуть южнее Хаббардов, в старой бревенчатой хижине, которую кто-то бросил за много лет до того.
Мама Уивера брала стирку. У нее было много работы в отелях и в лагерях лесорубов. Летом она стирала скатерти и постельное белье, а осенью, зимой и весной – шерстяные рубашки, и штаны, и длинные кальсоны, которые мужчины носят месяцами. Мама Уивера кипятила их в огромном железном котле у себя на заднем дворе. И самих лесорубов отстирывала – велела залезать в жестяную ванну и отскребаться, пока не порозовеет кожа, и только тогда возвращала им чистую одежду. Когда к ней разом являлась целая команда, лучше было не стоять с подветренной стороны. «Опять мама Уивера готовит суп из подштанников», – говаривал Лоутон.
А еще она разводила кур – много дюжин. В теплые месяцы она каждый вечер жарила по четыре-пять кур, пекла пироги и наутро везла эту снедь на телеге к станции Игл-Бэй. Машинист, проводники и голодные туристы раскупали все. Заработанное, каждый цент, она складывала в старый ящик из-под сигар, который хранила под кроватью. Все эти труды были для того, чтобы отправить Уивера в университет. В Колумбийский университет, город Нью-Йорк. Мисс Уилкокс, наша учительница, посоветовала ему подать заявление. Уиверу была обещана стипендия, и он собирался изучать историю и политику, а потом поступить в высшую юридическую школу. Он первым в своей семье родился свободным. Его деды и бабушки были рабами, и даже его родители родились в рабстве, но президент Линкольн освободил их, когда они были еще маленькими.
Уивер говорит, свобода – как мазь Слоуна: обещает больше, чем дает на самом деле. Говорит, эта свобода – всего лишь возможность выбирать из худших работ в лагерях лесорубов, отелях и на кожевенных фабриках. Пока его народ не сможет работать всюду, где работают белые, и свободно выражать свои мысли, и писать книги, и чтобы эти книги издавались; пока белых не будут наказывать за то, что они вешают черных, – ни один чернокожий не будет свободен по-настоящему.
Иногда я боялась за Уивера. У нас в Северных Лесах хватает таких же громил, как и в Миссисипи, – темных, невежественных, только и высматривающих, на кого бы свалить вину за свою никудышную жизнь, – а Уивер никогда не сойдет с тротуара, и шляпу он тоже не снимает. Он бы сцепился с любым, кто обзовет его ниггером, и страха он не знал. «Будешь ползать, поджав хвост, как дворняга, – рассуждал он, – и с тобой обойдутся как с жалкой шавкой. Распрямись во весь рост, как мужчина, – и с тобой обойдутся как с мужчиной». Для себя-то Уивер прав, но я порой думала: смогу ли я распрямиться во весь рост, как мужчина, если я – девушка?
– «Граф Монте-Кристо», похоже, отличная книга, да, Мэтти? А мы еще только вторую главу читаем, – сказал Уивер.
– Точно, – ответила я, наклоняясь к дружной поросли папоротника.
– Ты сама еще пишешь свои рассказы? – спросила Минни.
– Нет времени. И бумаги нет. Извела всю тетрадь для сочинений. Зато я много читаю. И учу слово дня.
– Слова надо пускать в ход, а не коллекционировать. Пользоваться ими, чтобы писать. Для того и существуют слова, – сказал Уивер.
– Я же тебе говорю: ничего не получается. Ты меня не слушаешь? Да и писать в Игл-Бэе не о чем. Может, в Париже, где жил мистер Думас…
– Дю-мá.
– Что?
– Дюма, не Думас. Ты же наполовину француженка.
– Где жил мистер Дюма-а-а, где все эти короли и мушкетеры – там есть о чем писать, но только не здесь, – повторила я слишком резко. – Здесь только варка сахара, и дойка, и готовка, и сбор папоротника, а кто захочет обо всем этом читать?
– Не скрежещи зубами, крокодилица, – сказала Минни.
– Я не скрежещу, – проскрежетала я.
– Те рассказы, что мисс Уилкокс отправила в Нью-Йорк, – не про королей и мушкетеров, – сказал Уивер. – Про отшельника Альву Даннинга и его одинокое Рождество – лучший рассказ, какой я в жизни читал.
– И как старый Сэм Данниган завернул бедняжку племянницу в одеяло, когда она умерла, и держал ее в леднике до весны, чтобы наконец похоронить, – подхватила Минни.
– И как Отис Арнольд застрелил человека, а потом утопился в озере Ника, лишь бы не сдаться шерифу, – сказал Уивер.
Я пожала плечами и продолжала разгребать листья.
– А что с «Гленмором»? – спросила Минни.
– Я не иду.
– А Нью-Йорк? Оттуда что-нибудь слышно? – спросил Уивер.
– Нет.
– Мисс Уилкокс получила какое-нибудь письмо? – наседал он.
– Нет.
Уивер тоже немного покопался в земле, потом сказал:
– Ответ придет, Мэтт. Я точно знаю. А пока что не переставай писать. Ничто не может помешать тебе, если ты этого по-настоящему хочешь.
– Легко тебе говорить, Уивер! – взорвалась я. – Твоя мама тебя не трогает. А будь у тебя три сестры, за которыми надо присматривать, и проклятая огромная ферма, где от рассвета до заката – проклятая бесконечная работа? Как тебе? Думаешь, ты продолжал бы писать рассказы?
Я почувствовала, как сжимается горло, и сглотнула два-три раза, чтобы протолкнуть ком. Я очень редко плачу. Папа скор на затрещины и терпеть не может нытья и слез.
Уивер поглядел мне прямо в глаза.
– Не работа мешает тебе, Мэтт. И не нехватка времени. Правда же? У тебя всегда было работы по горло, а времени в обрез. Обещание – вот что тебе мешает. Ей не следовало брать с тебя слово. Она не имела права этого требовать.
Минни умеет остановиться вовремя, но Уивер – никогда. Как овод, будет жужжать и кружить, высматривая уязвимое место, а потом укусит – очень больно.
– Она умирала. Ты бы для своей мамы сделал то же самое, – сказала я, глядя под ноги. Чувствовала, что слезы уже подступают, и не хотела, чтобы он их увидел.