Мисс Бирма - Александрова Мария 4 стр.


И он никак не мог выбросить из головы это слово – нежелательный — в конце празднества, когда они с Кхин стояли перед часовней; она уже в красно-черном саронге замужней женщины, губы испачканы ярко-оранжевым соком бетеля. Ему не позволено было ощутить вкус этих губ. Карены, как он усвоил, не демонстрируют нежных чувств – по крайней мере, такого рода – публично. Впрочем, не было недостатка в миловидных девушках, которые брали Кхин за руку или нежно пожимали ее запястье в знак близости и нежности; даже мужчины прохаживались по пыльной площади перед часовней, приобняв друг друга. А как же Бенни? Хотя бы просто коснуться Кхин? И вот, поставив их рядом перед часовней, ему сообщили, что теперь они должны ритуально откупиться от целой очереди деревенских, перекрывших узенькую тропинку, ведущую к его «бьюику» и, в широком смысле, их новому дому – тому самому частному пространству, созданному именно ради близости.

– Это часть нашей культуры, – пояснил восторженный священник, указывая на шеренгу деревенских жителей. – Вы должны дать им рупии.

Бенни поймал смущенный взгляд Кхин, потом взял ее руку и вложил пригоршню монет, которые она приняла невозмутимо, почти нехотя, и он поразился ее хладнокровию.

Посмеиваясь, она принялась швырять монетки, которые разлетались сверкающими дугами над веселящимися крестьянами. И Бенни упрекнул себя, что не радуется, что чувствует себя таким неуместным, таким нежеланным, пусть он и устроил целое представление, вывернув карманы и якобы озабоченно демонстрируя, ко всеобщей потехе, свою полную нищету (и зачем он опять изображал из себя кретина?). Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный, напомнил он себе, а потом выбросил фразу из головы, потому что действительно не вспоминал о ней с тех пор, как встретил Кхин месяц назад.

Ну да, свадьба и последующие события наградили его чередой тяжких разочарований. Но тем не менее.

Тем не менее.


Бенни сам обустроил квартиру, выбрал мебель из тика и красного дерева, включая застекленный буфет и туалетный столик, на который положил благоухающий сандаловый гребень изысканной работы. Именно к этому гребню Кхин потянулась в их первый вечер, когда он проводил ее через маленькую гостиную в спальню, где и поставил ее чемоданы. Ее глаза внимательно исследовали размеры комнаты – не в панике, не в поисках пути к бегству, как ему показалось, но чтобы оценить масштабы жизни, которую ей предлагали. Взгляд задержался на гребне, затем она шагнула к туалетному столику и взяла вещицу в руки.

– Это тебе, – сказал он, и, кажется, она поняла.

Провела пальцем по зубчикам, а он наблюдал за ней. Вот он, благородный и только ему предназначенный образ женщины, в интимный момент осознания и принятия. Теперь ему позволено смотреть; в последний раз такая степень близости была доступна лишь с родителями, которые полагали, что своим примером они помогут ему понять, что значит близость с другим человеком.

Кхин не улыбнулась, но гребень ее определенно растрогал, и Бенни видел, что она успокоилась. Перемена была едва заметна, просто плечи слегка опустились. Покой, родившийся из осознания, что теперь на нее смотрит только он.

Так и не присев за туалетный столик, Кхин повернулась к зеркалу, положила гребень и взглянула на отражение Бенни за ней. Он любовался ею при желтом свете лампы: смотрел, как она смотрит, как он смотрит на нее, смотрел в собственные восхищенные глаза, впитывая новое и такое древнее наслаждение от того, что удовлетворяешь желание другого быть увиденным. Теперь он видел, как различны они с ней – насколько вообще человеческие существа могут отличаться друг от друга: он по меньшей мере на фут выше и почти вдвое шире, лицо его – полная противоположность ее лицу (он прежде и не обращал внимания, какая вытянутая и узкая у него физиономия, столь контрастирующая с плоской округлостью ее лица). Различия возбуждали и пугали, он чувствовал, как кровь приливает к одним местам, одновременно отливая от других, он хотел быть с ней, смотреть на нее и чтобы она смотрела только на него.

На миг она потупила глаза и осторожно потянула пояс своего саронга. Одеяние упало вместе с кружевной нижней юбкой, и он увидел (белья на ней не было!) белую плавность ее ягодиц и пышных бедер, а в зеркале – густой пучок темных волос. Она торопливо вскинула руки и сбросила черную расшитую блузу, и его глазам предстала складочка на талии, неожиданно тяжелые груди с темными окружьями. Теперь ее глаза смотрели на него в упор почти бесстрастно, как будто сообщали, что она на знакомой территории и отныне она диктует условия. Неужели правда? Господи! Куда подевалась нервно хихикающая девчонка, с которой он встретился в доме судьи в Акьябе! Она… дар, не имеющий себе равных, и он был уверен, что этот дар вот-вот отберут, что она придет в себя и укроется под защитой своего саронга.

Смущенная улыбка робко осветила ее лицо, она все смотрела на него, сочувствие и симпатия тенью мелькнули в ее глазах. Внезапно она показалась такой уязвимой, напуганной, будто вот-вот расплачется, точно происходящее все же в новинку для нее и она растерялась, не зная, что делать дальше.

Он решительно шагнул к ней, и опустился перед ней на колени, и повернул к себе, и прижался к теплому влажному лону, глядя вверх, за нависающие над ним груди, прямо в ее напуганные, ожидающие глаза.

– Ты счастлива? – спросил он.

Она ответила взглядом.

Довольно того, что мы вместе.

Ему было двадцать, ей восемнадцать. И они нашли друг в друге временное спасение от всепоглощающего одиночества.


И все же обретенная близость не была идеальной. Кхин, как он выяснил, почти свободно говорила по-бирмански – на языке бирманцев (совершенно не похожем на язык каренов, как он узнал, но, видимо, из той же тоновой группы). Вскоре Бенни обнаружил, что если приложить немного усилий для взращивания в себе ростков бирманского, которые зачахли со времен его рангунского отрочества, ветви синтаксиса дадут побеги в его разуме. Но язык этот никогда не был для него родным, каким он был для нее (даже когда он свободно говорил на том забытом детском бирманском, его родными языками были английский и иврит). Тем не менее он трогательно старался составить карту неизведанных территорий ее мыслей, используя бирманский в качестве инструмента, но даже самые счастливые их вербальные взаимодействия отдавали драматизмом.

– Я был… продвинут! – заикаясь, лепетал он, пытаясь сообщить ей о своем повышении до должности старшего офицера Таможенной службы.

– Очень хорошо! Очень… счастливый! – слышал он в ответ.

– Мы… у нас ребенок, – несколько недель спустя, когда измотанный вернулся из порта, а она кинулась к нему, радостно и застенчиво, и он понял, что она хочет сказать.

Она распустила волосы, а лицо припудрила, подвела брови и надела маленькие сапфировые сережки, его свадебный подарок.

– Мы… ребенок.

По-бирмански. Как будто то, что она вообще сообщила ему о беременности, о ребенке, уже неприлично.

– Очень хорошо. Очень счастливый, – почему-то спопугайничал он.

Он хотел сказать ей обо всем. А вместо этого продолжал твердить «Очень хорошо. Очень счастливый», крепко обнимая ее прямо в дверях, а она смеялась и плакала.

– Тебе нравится? – так он понял ее вопрос однажды за ужином, когда, вытирая глаза и нос, с удовольствием ел обжигающий острый суп, который она называла «та ка пау» – рис, мясо, овощи и побеги бамбука.

– Вкусно! – прогудел он.

Вкусно. Ну в точности бирманский ребенок, сражающийся с непривычностью кухни каренов, в которой ему очень нравилось малое количество масла и акцент на свежих овощах, горьких и кислых вкусах (не говоря уже о чили!), а он хотел бы восхвалять ее в длинных цветистых фразах. Вкусно. Как же он ненавидел в такие моменты себя, жрущего молча и с дурацкой улыбкой. Словно компенсируя недостаток слов и похвал, она придвинула маленький горшочек с ферментированным рыбным соусом (который она называла нья у, а он неуклюже продолжал называть нгапе, как называлась такая же – хотя и значительно менее соленая – бирманская приправа). Вместо того чтобы положить себе острой приправы, он взял Кхин за руку, почувствовав себя вдруг ужасно одиноко и тревожась, что задел ее чувства. Мы справимся с этим, должен был сообщить его твердый добрый взгляд.

Но так ли это? Их бестолковые беседы оставляли во рту привкус разочарования. Нет, он не был разочарован ею. Его все еще завораживала ее таинственная красота, а его восхищение ее талантом в обустройстве их нового дома росло с каждой неделей. На то жалованье, что он отдавал ей, она купила еще немного красивой мебели, окончательно обставив квартиру, заполнила одеждой их гардеробы и даже умудрилась нанять соседку для помощи в уборке. Она великолепно готовила и шила и была поистине одаренной сиделкой (однажды, когда он вернулся с дежурства в отвратительном состоянии, отравившись тухлой рыбой, она провела всю ночь рядом с ним, смачивая губы, вынося горшок и не реагируя на его попытки отослать ее, потому что ему было стыдно). Словом, она оказалась куда более умелой и разумной, чем он ожидал. Но, глядя в ее ласково-проницательные глаза, он частенько чувствовал, что существует пространство, куда ему никогда не будет доступа, потому что она каренка, а он никогда не сможет стать кареном.

Его начали тревожить тайны, которые она хранила, – например, что произошло с ее отцом, попавшим в лапы к бирманским дакойтам, и почему мать и сестра смотрели на нее с таким упреком. Или был ли у нее сексуальный опыт до того, как они впервые легли как муж и жена? Ее самозабвенная страсть каждую ночь, так резко контрастировавшая с ее застенчивой безмятежностью днем, одновременно питала и смущала спокойствие его духа. Вдали от нее, на дежурстве, он живо представлял ее обнаженной и ублажающей какого-нибудь бывшего любовника из каренов. И в то же время он все тоньше осознавал различия между своими подчиненными бирманцами и каренами: первые легко приходили в ярость, если к ним относились свысока, в то время как вторые предпочитали затаиться – даже если к ним относились с гораздо бо́льшим пренебрежением, чем к первым.

Бенни никогда прежде не рассматривал ни мир, ни свою жизнь сквозь призму расовых различий – возможно, это было его привилегией как «белого» (хотя и с оливковым оттенком) гражданина Британской Индии. Он не вспомнил о расовом вопросе, когда внезапно решил жениться на Кхин, – единственное, что его смущало, так это непонимание, насколько карены отличаются от прочих народностей Бирмы. Если уж быть до конца честным с собой, он осознал, что с самого начала не признавал существования расовой проблемы. Национальная идентичность его еврейских тетушек отдавала самодовольством, чувством превосходства – не меньше, чем претензии Даксворта на английскость его происхождения отдавали ненавистью к себе. Но сейчас Бенни чувствовал себя загнанным в угол расовыми проблемами. Это специфическая черта каренов – задумчивое спокойствие Кхин, которое иногда кажется ему заторможенностью? Ее научили никогда не навязываться, не смотреть в глаза, складывать руки на груди во время беседы, опускать голову, проходя на улице мимо людей другой нации? Он не был полностью уверен, что ее вечные отказы на его предложения купить ей какой-нибудь пустяк (кофе, безделушку у лоточника) не есть на самом деле форма скромного согласия, принятая у каренов. Точно так же он не был уверен, что огорченные взгляды, которые она бросала на него, если он просил о чем-то напрямую (скажем, чтобы она клала чуть меньше чили в его обеденное карри), не были по сути упреком. Она явно сдерживалась, чтобы не делать замечаний, когда он вел себя, по ее мнению, неприлично (слишком громко топал, например, или хлопал дверью). А когда он пару раз все же сорвался (в основном, потому что был сыт по горло необходимостью вечно угадывать ее мысли), она как будто готова была немедленно уйти.

Но со всей очевидностью, однозначностью было ясно, что она прилагает неимоверные усилия, чтобы ненароком не обидеть, и ожидала от него, своего мужа, того же. И не начни он понимать, что значит быть объектом обиды, он наверняка попытался бы изменить ее.

– Оставь их, прошу, – взмолилась она однажды, когда они вместе прогуливались по Стрэнду и кучка малявок принялась выкрикивать гадости о ее «уродливой каренской» одежде (из-за внезапной жары она надела привычную ей тунику вместо приталенной бирманской блузы на пуговицах, которые полюбила после переезда в город).

Игнорируя ее мольбу, Бенни подскочил к соплякам, ухватил одного за рукав и спросил по-английски, полагая тем самым поставить парня на место:

– Ты соображаешь, что делаешь?

Но, разумеется, один только Бенни и был потрясен тем, как относятся к его жене.

Меж тем шел 1940 год, Кхин расцветала в беременности, а ощущение, что он ничего не знает о жене и ее народе, кажется, стало для Бенни частью общебирманских проблем. В связи с арестом Аун Сана за попытку заговора с целью свержения правительства бирманские элиты и широкие массы, возглавляемые этим de facto вождем, пытались использовать разразившуюся войну для достижения своих целей – посредством демонстраций, беспорядков и забастовок. Так что проблемы Бенни и Кхин, похоже, следовало рассматривать в масштабе проблем мировых – захвата Японией китайского Нанкина, нападения Советов на Финляндию, потопления британского эсминца немецкой подлодкой. Кхин, правда, чувствовала себя вполне уверенно в коконе семейных отношений и привычной роли меньшинства – точно так же, как британцы не испытывали сомнений, веселясь в рангунских клубах, убежденные, что их оплот Сингапур – «самый важный стратегический пункт Британской империи» – в безопасности, а у японцев из вооружений только флот из лодок-сампанов и самолетиков из рисовой бумаги. Но Бенни был напуган, напуган стольким, что и сосчитать не мог. И, даже не признаваясь самому себе, он начал готовиться к бою.

В нашей аннексии Верхней Бирмы было так много плачевного, недопустимого, прискорбного и достойного сожаления, что любые положительные примеры должны получить полное признание. И одно из самых выдающихся явлений – это исключительная лояльность Британской Короне маленького народа каренов. Эта народность здесь практически неизвестна, их часто неверно понимают и представляют в ложном свете даже в Индии; но они обладают столь специфическими особенностями и порождают столько разнообразных толков, что мы решили изложить ряд фактов о них нашим заинтересованным читателям…

Это Чарльз Диккенс, в декабре 1868-го, в эссе, которое Бенни едва не позабыл прочитать. Об этом произведении он впервые услышал за несколько месяцев до встречи с Кхин, когда его начальник – инспектор на Рангунской товарной пристани, британец, недавно прибывший в эту страну, – однажды за чаем мимоходом упомянул, что именно великий писатель впервые познакомил его с народом каренов (или с «маленьким народом», как он называл их).

– Он написал восхитительное эссе о каренах, – сказал он Бенни. – Не могу, впрочем, припомнить названия… что-то в серии альманахов «Круглый год», кажется.

И теперь Бенни перерыл больше полусотни заплесневелых томов, основная часть которых так и простояла забытыми на полках библиотеки Офицерского клуба, прежде чем раскрыл оглавление тома XLIII и под жутковатой строчкой «ЕВРЕИ, РЕЗНЯ В ЙОРКЕ» обнаружил то, что искал: «КОЕ-ЧТО О КАРЕНАХ».

Бывают времена, когда распадается само время, когда наша самодовольная уверенность в реальности времени оказывается лишь дурной шуткой. И для Бенни наступил ровно такой момент. Как будто сам Диккенс оказался рядом с ним в этой затхлой комнате, потянул за рукав и подвел к потертому кожаному креслу, в котором призраки предшественников Бенни размышляли над своими записями; как будто сам Диккенс подтолкнул его, усаживая, и заставил листать страницу за страницей, тыча пальцем в Бенни и громогласно укоряя со всей обидой непризнанного пророка: «Смотри, что я узнал! Больше полувека прошло, а вы все еще живете в неведении! Господи, парень, да сделай же что-нибудь!»

Назад Дальше