Мисс Бирма - Александрова Мария 8 стр.


Методичные издевательства над этими несчастными людьми. Особое внимание к их гениталиям. Злоба, стоящая за всем этим. Дикая жестокость. Вся сцена настолько не укладывалась в сознании, что Бенни судорожно вцепился в единственную мысль, дававшую хоть временную передышку, – что для этой семьи хотя бы закончился самый страшный кошмар, что в смерти они обрели завершение страданий, к которому мы все еще стремимся.

– Не хотел вам говорить, – прошептал Со Лей. – Они всегда так, японцы.

Невозможно было просто так взять и уйти, оставив несчастную семью с ее страданиями неоплаканной никем. Кхин с Луизой укрылись под ближним деревом, а Со Лей начал молитву:

– Господь, Пастырь мой, я ни в чем не буду нуждаться. Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим… Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мной… Ты приготовил предо мною трапезу в виду врагов моих…[11]

Обязанность выжить толкала их дальше в путь. И какое-то время Господь – или обстоятельства – действительно помогал, несмотря на изувеченные тела, которые продолжали попадаться на их пути. Непостижимая жестокость войны не могла победить поразительной реальности их продолжающихся жизней. Обрывистые ущелья, через которые они пробирались вдоль мирно текущей Иравади. Горячий суп и шерстяные одеяла, которые просто и безыскусно предлагали им крестьяне-качины, дававшие им приют. Ветер, свистящий сквозь стены из циновок в домах этих людей. Умопомрачительный солнечный свет знойной аллювиальной долины Банмо, террасы рисовых полей, выложенные известняком, и снежные пики Гималаев вдали. А потом непритязательная простота каренской деревни Кхули – горстка хижин на сваях под облаками. И стремительное возведение ее жителями еще одной хижины, где им предложили жить и остаться здесь насовсем. Даже первый приступ малярии у Бенни, диарея у Луизы, предродовые схватки Кхин – любой телесный протест, вытесняющий чуждый элемент из организма, – казались пустяком по сравнению с японцами или бойцами Армии независимости Бирмы.

Через неделю Со Лей объявил, что уходит в Мандалай помогать беженцам.

– Говорят, весь город в огне, – сказал он.

Дело было вечером, испепеляющая дневная жара миновала, и впервые за несколько дней Бенни, истерзанный малярией, выбрался из хижины. Они с Со Леем сидели у небольшого ручья, который тек от деревни прямо в Иравади, от леса веяло свежестью и ароматом каких-то цветов.

– Через день-другой я окрепну достаточно, чтобы идти с тобой, – сказал Бенни.

Это была ложь – или отчасти ложь. Конечно, Бенни мог собраться с силами и помочь другу – или даже вступить в британскую армию. Господь свидетель, им нужно подкрепление, ходили слухи, что всеобщее отступление англичан из Бирмы неизбежно. Но странный недуг овладел Бенни. За всю свою жизнь в тропиках он никогда прежде не бывал за пределами больших городов и сейчас, по соседству с тиграми и питонами, в пугающей тишине, не нарушаемой баюкающим уличным гамом, наблюдая за мельканием теней, каждая из которых могла оказаться врагом, он постоянно должен был держаться настороже; но Бенни погрузился в удивительное умиротворение. Руки его не сжимались привычно в кулаки, как и не посещали его мысли пустить эти кулаки в ход.

– Первый приступ малярии всегда самый жестокий, – сказал Со Лей, пуская плоский камешек по ручью. – Как первый вражеский солдат, ворвавшийся на твою территорию. Тебе нужно больше времени. – Он помолчал, посмотрел на причудливые облака, собирающиеся в темнеющем небе. – Мне в любом случае проще пробираться без тебя. Джапы карена от бирманца не отличат. А тебя сразу возьмут на прицел.

– А если джапы придут сюда? Что будет с людьми, которые приютили нас?

Со Лей наконец взглянул прямо на него, раздраженно нахмурился.

– Дай-ка расскажу тебе кое-что о каренах. В нашей культуре принято давать приют незнакомцам, заботиться о них. Это странно, если вдуматься, потому что в нашей культуре также принято не спешить доверять, не торопиться впускать человека в свое сердце… – Он перевел взгляд на воду. – Но если мы впускаем человека в сердце, тогда…

Он опять замолчал. Довольно будет, если ты останешься и позаботишься о себе, о своей жене и своем ребенке, о тех, кто так дорог мне, вот что услышал Бенни в молчании друга, но ни тени ревности.

– Ты должен позволить им делать то, что естественно для них, – закончил Со Лей.

Через два дня он ушел.


А для Бенни вскоре естественной стала жизнь, в которой постелью для них служили обычные циновки. Жизнь, в которой убежищем был дом без стен, полностью открытый сырости, ночи и звукам жизни других людей – мытья и стирки, болтовни и пения, – заглушающим даже обезьяньи дебоши, лягушечье кваканье и крики попугаев. Жизнь, в которой люди, с которыми Бенни почти не мог объясниться, тревожились, не одиноко ли ему (тхе ю), не тоскует ли его душа по утраченному (тха тхе ю), и приходили навестить его, и были счастливы посидеть с ним рядом и выкурить сигару (мау хтоо), смотреть, как он читает (па ли), а то и распить вместе чашку домашнего пальмового вина (хтау хтии). Жизнь, начисто лишенная уединения, потому что это была жизнь, в которой нечего скрывать. Каждый житель деревни настолько дружелюбно относился к другим (Бенни никогда не видел, чтобы так спокойно и без смущения люди публично сплевывали и сыто рыгали, но при этом все были исключительно чистоплотны, дважды в день мылись в ручье), что находилось совсем немного поводов укрыться от чужих глаз. Поразительно, размышлял Бенни, как связана ценность уединения со стремлением к личной (в противовес коллективной) выгоде.

Бенни постепенно привык носить саронг, поначалу одеяние то и дело спадало до самых лодыжек, к бурной радости деревенских женщин, но ему нравилось вечерами в компании Луизы полоскать саронг в ручье, напоследок окатывая себя и дочь ледяной водой. Постепенно он привык к баюкающему бормотанию новых подруг Кхин, навещавших ее по вечерам, когда он погружался в объятия сна. Он даже начал смеяться, когда его поддразнивали за его обычный храп (его мии ка тха тау, наверное, разносился на всю деревню, будя по утрам даже петухов). Его поразило, что их насмешки были, по сути, своеобразной духовной практикой – смеяться можно над кем угодно, нельзя быть выше насмешек. Не меньше Бенни поражала и физиологичность расхожих ругательств – «выкуси пизду!» (ау бва лии!) или «у тебя очко черное!» (н’кии буу тхуу!). Даже супружество каренов (та плау а та сер кхан, или дословно, как он понял, «узы, которые скрепляют брак»), будучи чрезвычайно прочным, вовсе не отделяло супругов от других людей.

– Иди ко мне, – шептал Бенни ночью, и Кхин отдавалась ему, но все же она не принадлежала ему целиком, как прежде. Кхин прислушивалась, не понадобится ли кому-нибудь помощь, и лицо ее было обращено не к нему, а в ночь.

По мере того как узел их интимной близости мало-помалу ослабевал, Кхин стремительно поднималась в этом истинно демократическом сообществе и вскоре добралась почти до самого верха в своеобразной деревенской иерархии. Здесь старших почитали, а молодой человек должен заботиться о стариках или руководить – быть, к примеру, учителем, или проповедником, или военным советником. Поскольку за время жизни в Акьябе и Рангуне Кхин научилась основам гигиены, поняла важность дезинфекции, ее – отчасти и по причине того, что взялась наставлять девочек-подростков, как наводить чистоту в хижине или готовить ужин, – вскоре стали звать «учитель» (траму) и просить полечить приболевших детишек, а то и помочь при трудных родах. Иногда Кхин просыпалась среди ночи и бормотала названия трав, которые ей приснились, а утром, оставив спящую Луизу на Бенни, спешила нарвать лечебных растений. Когда Бенни спросил, занималась ли она этим раньше – лечила больных, разбиралась в травах, – она недоуменно уставилась на него, будто спрашивая в ответ: «А ты этим раньше занимался?» Их стремительное привыкание к новой жизни даже заставляло порой сомневаться, а было ли у них иное прошлое. (Вдобавок Бенни с изумлением узнал о немножко зловещей особенности каренского языка – отсутствии в нем прошедшего и будущего времени; «в период вчера», говорили они, «болезнь сердца забирает у меня жену».)

Но тем не менее прошлое все же вторгалось в их жизнь вместе с постоянно просачивающимися новостями: случайно появившийся каренский солдат, говоривший по-английски, рассказал об уничтожении четырехсот каренских деревень («не жителей, деревень!») армией Аун Сана всего за несколько дней. («Мужчина, женщина, ребенок – не имеет значения. Они расстреляли их и свалили тела в кучу – восемьсот человек только в одном месте».) Новости об ответных ударах каренов. О межнациональной войне. О полном отступлении британцев в Ассам. О тысячах вышедших из тюрем дакойтов, пополнивших армию Аун Сана. По временам какая-нибудь из подобных новостей прорывалась к окраинам сознания Бенни, и его кулаки почти сжимались (он даже чуть было не пустил их в ход, чтоб вздуть симпатичного парнишку, совсем ребенка еще, чей жадный взгляд застыл на набухшей груди Кхин, когда она игриво потрепала его по волосам). Иногда Бенни даже порывался действовать под влиянием слов Кхин, в которых слышалось едва уловимое разочарование в нем, пусть и звучали они одобрительно (Я рада, что ты не такой, как Со Лей, – он никогда не собирался посвятить себя в первую очередь семье). Но потом он смотрел, как Луиза мирно лепит пирожки из глины рядом с хижиной, видел округлившийся живот Кхин и вновь впадал в оцепенение, едва ли не транс.


В июне Кхин, так же бесшумно, родила их второго ребенка, образцово завопившего мальчика, назвали его Джонни. Бенни скакал по всей деревне, раздавал самодельные сигары, а соседи улыбались, радостно и озадаченно, потому что рождение ребенка было частью естественного порядка вещей. Их молчаливое принятие Джонни в общину эхом отозвалось в усталых, счастливых и одновременно встревоженных глазах Кхин и в уступчивости Луизы, претендовавшей на «ее» нового малыша. Даже настойчивые требования Джонни, чтобы его накормили, приласкали, дали срыгнуть, словно подтверждали, что это настоящее и есть их единственная реальность. Бенни почти поверил, что это навсегда.

А потом однажды оно и случилось. Тот июльский день ничем не отличался от любого другого в середине сезона дождей, начавшись с легкой мороси поутру, когда деревенские ребятишки семенили через площадь к школе; прояснилось к десяти утра, в этот час Бенни обычно выводил семейство на прогулку – до наступления дневной жары. Он получал огромное удовольствие, наблюдая, как Луиза изучает лесные лабиринты, с особыми приметами которых он тоже начинал знакомиться: ягодные конусы можжевельника, россыпи цветов рододендрона, поросль грибов, про которые Кхин сказала, что они съедобные; влажный горячий пар, которым исходила земля после дождя. А потом собирались грозовые тучи и дети стремглав бежали обратно через площадь, прежде чем хлынет послеобеденный ливень, а Бенни с Луизой сидели рядышком дома, пили чай вприкуску с чем-нибудь сладким, что умудрялась раздобыть Кхин. Сегодня это был золотисто-коричневый леденец из пальмового сахара, и Бенни вскоре пересел вслед за Луизой к самому краю помоста хижины, откуда они наблюдали, как намокает почва, как излишки воды собираются в ручьи, текущие через слегка покатую деревенскую площадь. Ручьи как будто толкают друг друга, правда же, сказал он Луизе.

– Смотри, каждый старается вырваться вперед, да?

– Папа, – Луиза вытянула кулачок с зажатым в нем мокрым леденцом, – а что это за дядя?

– Какой дядя? – Бенни был полностью поглощен ее нежными щечками, невозможно глубокими мудрыми глазами. Он не мог оторваться от этих глаз – и от захватывающей дух мысли, что в них отражается совсем другая душа, ничуть не похожая на его собственную.

И только через некоторое время Бенни проследил за взглядом дочери – в трех футах от их дома стоял японский солдат и смотрел прямо на него.

На миг Бенни оторопел, не веря глазам своим, он разглядывал солдатскую каску – купол с ярко-желтой звездой. Солдат вытянул из-за пояса меч и наставил его на Бенни. И Бенни вдруг осознал, как выглядит его лицо, концентрированная инородность – крупный нос, пухлые губы, приоткрывшиеся для вдоха, хотя он пытался изображать спокойствие. Последнее, что стоит делать, это бежать, подсказала интуиция. Если он сохранит хладнокровие, если будет честен с этим человеком – если объяснит, что он больше не британский офицер…

– Куро, – ледяным тоном скомандовал солдат, рассыпав стаккато звуков – ккуррро – и с отвращением глядя на Бенни.

И вдруг до Бенни дошло – очень простая и ясная мысль. Это солдат, обученный убивать.

– Ступай к маме, – спокойно велел он Луизе, понимая, что стоит ему только вскинуть руку, как это дитя, и ее брат, и их мать будут мертвы.

Медленно встал, спустился с помоста в грязь, поднял руки. Он заметил секундное замешательство солдата, а потом – будто издалека – увидел, как солдат опускает свой меч и резко бросается вперед, увидел, как собственное тело отражает волну внутренней ненависти и позволяет, чтобы его повалили, стиснули горло. Над ним возник еще один солдат – Бенни разглядел капли пота, стекающие по его щеке, сосредоточенно поджатую губу, желтоватые зубы, внимательный, озадаченный взгляд.

– Нет британский шпион, – услышал Бенни свой голос, говорящий по-бирмански, прежде чем задохнулся, когда рука, ухватившая за горло, поволокла его к деревьям.

Они орали друг на друга, эти чужаки, – и где-то далеко сквозь шум в голове Бенни расслышал, как в деревне поднимается шум, как кричит Кхин, умоляет о чем-то, перекрывая плач Луизы. Все, что он мог видеть, помимо собственных ног, бьющихся в попытке освободиться, это голубой просвет среди туч, над зеленым сплетением ветвей. И вот он уже за деревней, его волокут по тропе, швыряют спиной на что-то твердое – ствол дерева; сосновая кора, каждая неровность на ее поверхности напоминает его шее, запястьям и щеке, что он все еще жив. Они могли бы быть каренами, эти люди, приходит ему в голову. Такие обыкновенные, такие привычные, почти знакомые лица, искаженные напряжением и яростью. Но мысль мелькнула и исчезла. Они не люди. Они пересекли грань, отделяющую человеческое, обратились в нечто иное. Солдаты вытащили длинные мечи и принялись размахивать ими, выкрикивая не то оскорбления, не то вопросы, а магнолия за их спинами роняла дождевые капли, словно оплакивая жизнь Бенни, передавая ему последний привет.

Бог любит каждого из нас так, будто каждый из нас – единственный.

Ему вдруг отчаянно захотелось покаяться – перед Кхин, перед Луизой, перед мамой, которая так умоляла его быть осторожным. Слишком поздно махать кулаками – они крепко связаны за спиной. И когда животный страх колкими мурашками расползся по коже, а сердце взвыло от дикого желания жить, острия мечей засвистели над его головой, и он закрыл глаза, и весь мир затопила скорбь.


– Это было так странно, эта внезапная тишина, – рассказывал он Со Лею шесть месяцев спустя, в феврале, когда вновь настали сухой сезон и жара, а его друг вернулся в Кхули перевести дух перед переброской на линию фронта.

Со Лей присоединился к каренским ополченцам, возглавлявшим борьбу против японцев в восточных горах, и исполнял обязанности временного командира их нерегулярного подразделения, которое ожидало помощи от британцев, – те со дня на день должны были сбросить им с самолета оружие.

– Я подумал: вот она, смертная тишина, – продолжал Бенни. – Или нет, не так. Подумал, это тишина предчувствия смерти, когда пропало все, кроме этого жуткого ожидания, когда понимаешь, что конец совсем близок.

Со Лей искоса глянул на него. Они опять сидели на берегу ручья, и опять был вечер, как перед уходом Со Лея в Мандалай, и вновь Бенни наблюдал, как друг скрывает свои чувства, перебирая пальцами камешки. Есть в нем какая-то застенчивость, робость, подумал Бенни. Сдержанность, нежелание говорить прямо, смотреть в глаза другому человеку. Может, именно поэтому его друг не решился завести семью?

Назад Дальше