– Ты хорошо проводишь время? – спрашивает он.
– Вроде того.
– Честно говоря, мне тяжело тебя прочесть, а у меня обычно это отлично получается.
Я допиваю пиво и стараюсь не показать, какой радостью наполняют меня его слова – значит, мне удалось не выдать ни свои фантазии, ни свое отвращение.
– Ты какая-то отстраненная, – продолжает он, и мой внутренний ребенок довольно потирает руки. Отстраненность – отклонение от обычного, это выбор. Это вам не девчонка из Башвика, дочиста вылизывающая консервную банку из-под тунца.
– Я открытая книга, – говорю я, думая обо всех мужчинах, которые не смогли ее прочесть. С этими мужчинами я наделала ошибок. Я падала им в ноги, когда они пытались уйти из моей квартиры. Я бежала за ними по коридору с бутылкой жидкости для полости рта, обещая: «Я могу быть пляжным чтивом, я избавлюсь от всех придаточных, пожалуйста, я все перепишу».
Так что я изо всех сил стараюсь не очароваться. Насколько могу, стараюсь придать своему молчанию вид проницательности, не выдать, что молчу я из страха сморозить какую-нибудь глупость.
– Ты встречаешься с кем-нибудь еще? – спрашивает он.
– Нет. Это заставляет тебя хотеть меня меньше?
– Нет. А ты хочешь меня меньше от того, что я женат?
– Из-за этого я хочу тебя еще больше, – отвечаю я, тут же думая, не сболтнула ли я лишнего, не совершила ли ошибку, признавшись, что он единственный. Никто не хочет то, что не хочет никто. Воздух пропитан навязчивой вонью туалета, травы и попкорна, и мужчина в баре тихо плачет рядом с гигантским плюшевым медведем. Впервые за день мне приходит в голову, что Эрик мог выбрать это место только затем, чтобы не встретить никого из знакомых.
– Мне понравилось, когда ты спросил, хорошо ли я провожу время, – замечаю я.
– Почему? – он хмурится, и я понимаю: это выражение лица я уже видела, уже спустя несколько часов его эмоции стали мне знакомы. Я вся сжимаюсь внутри, когда думаю о том, что назад дороги нет, мы больше не вернемся к относительной анонимности в интернете. Я ненавижу мысль о том, что повторила какое-то действие, и он заметил это, вывел закономерность и молчаливо решает, сможет ли вынести этот вид вновь. Не в моих силах уравнять условия игры. У некоторых мужчин хотя бы хватает порядочности на то, чтобы сразу дать тебе понять, что с ними не так. Но все мельчайшие движения Эрика, которые я уже видела, я хочу увидеть вновь. Как, например, это нежное, отеческое неодобрение.
– Потому что я чувствовала, что ты ждал моего ответа, это был не один из тех вопросов, который задают, рассчитывая услышать «да» в ответ, – поясняю я.
– Приведи мне пример такого вопроса.
– Ну, скажем, «ты кончила?».
– То есть, ты говоришь «да», даже если это не так?
– Разумеется.
– Да ты просто маленькая лгунья, не так ли? – спрашивает он, и я хочу ответить: «Да. Да, я такая».
– Ты никогда не врешь, чтобы пощадить чьи-то чувства?
– Никогда.
– Интересно, – протягиваю я. Конечно, ничего интересного в том, что ему позволено быть искренним, нет. Как нет ничего интересного в том, что он даже не может себе представить, каково это – жить иначе. Эрик приравнял мои возможности к своим. Ему в голову не пришла мысль о лжи во спасение, о доброте притворства, которое я сейчас воплощаю, давясь кишащим бактериями хот-догом. В этот момент я, кажется, понимаю ход его мыслей. Он думает, что мы похожи. Он понятия не имеет, как сильно я стараюсь произвести впечатление.
– Со мной ты можешь быть собой, – говорит Эрик, и мне стоит больших трудов не рассмеяться ему в лицо.
– Спасибо, – киваю я, зная, что он не то имеет в виду. Ему хочется, чтобы я была собой в той же степени, в какой собой может быть тигрица в городском зоопарке – вялая, ждущая, пока ее накормят, вместо того, чтобы на воле рвать зубами сухожилия.
– К тому же, если я не доведу тебя до оргазма, я хочу, чтобы ты мне об этом сказала, – продолжает Эрик, взмахом руки прося принести счет.
– Стало быть, мы собираемся заняться сексом? Свидание идет удачно?
– А тебе так не кажется?
Когда мы возвращаемся к машине, начинается дождь – несильный, но неожиданный, в парке развлечений уже наполовину успели отгреметь фейерверки перед закрытием. Мы стоим на парковке и ждем окончания салюта. Он притягивает меня к себе, когда небо расцвечивается белыми всполохами. Я прячу лицо у него на груди, его рубашка вся влажная от пота. За целый день так и не высохла. Он касается моей шеи, пальцы липнут к коже.
Окна в машине уже залиты дождем, когда мы наконец садимся. Он включает дворники и снимает рубашку. На его лице играет улыбка, и у меня создается впечатление, будто он знает, что делает, отчего мне хочется оседлать его лицо. К этому я подготовилась. Сегодня на мне платье, которое легко снять. Но затем Эрик заводит машину, и мы выезжаем на шоссе.
Я смотрю на отблески придорожных фонарей на его лице. Дорога из Джерси в город непривычно свободная. Он высовывает руку из окна и мягким, уверенным голосом подпевает песне по радио. Это Идрис Мухаммед, «Could Heaven Ever Be Like This». Песня вышла в 1977 году, три года спустя после рождения Эрика. Я стараюсь подпевать как можно менее странным голосом, но выходит все равно не очень.
– Откуда ты ее знаешь? – спрашивает он, и мне хочется выглядеть крутой в его глазах. Хотелось бы сказать, что я нашла пластинку в магазине винила, рядом с какой-то старой компьютерной игрой про гоблинов, а не то, что я слышала два отрывка из этой песни и просидела на форумах с 2003 по 2006 годы, пытаясь узнать ее название. Я хочу сказать ему, что «Spring Affair» Донны Саммер – это единственная вещь, которая помогла мне пережить 2004, но я и слова ему не говорила о событиях того времени.
– Люблю диско, – вместо этого отвечаю я, и Эрик улыбается и прибавляет громкость. В город мы въезжаем под ритмы поздних семидесятых. Он мягко ведет машину, придерживая руль одной рукой, и когда раздается вонь, я понимаю, что мы почти подъехали к моему дому. Припарковавшись у обочины, он выключает радио и вновь спрашивает меня, хорошо ли я провела время.
– Да, – говорю я. В ушах у меня все еще звенит от сильного ветра.
– Лучше бы тебе не врать, – произносит он, кладя руку мне на бедро. А потом касается моей шеи. В этих движениях нет последовательности, и он ведет себя так тихо, что я едва слышу его дыхание. В машине чувствуется напряжение: потерянный сигнал радиостанции и приглушенное шипение приемника; периодически сквозь низкий шум из динамика пробивается голос, со слащавой интонацией диджея сообщающий: «Вы слушаете…». В тусклом свете над головой видны его большие яркие глаза.
– Оближи мои пальцы, – говорит он.
– О’кей, – соглашаюсь я и обхватываю губами его палец. Затем еще один. И еще один. А потом он внезапно сжимает пальцы и притягивает меня к себе за зубы.
– Ты долбаная шлюха, – произносит он и отпускает меня.
– Пойдем ко мне.
– Не сегодня. Давай встретимся в четверг.
– Конечно, – киваю я, но чувствую себя неловко. Весь день я ждала возможности на него накинуться. Прибралась в комнате и купила три упаковки таблеток экстренной контрацепции. Я выхожу из машины и машу ему рукой, когда он разворачивается.
Поднимаясь по лестнице домой, я решаю, что завтра возьму отгул на работе и проведу всю ночь, яростно мастурбируя под «Топ-шефа».
К несчастью, вибратор сдох. Я ищу батарейки по всей квартире, но пальчиковых нигде нет. Я начинаю ласкать себя рукой, но, почти приблизившись к разрядке, замечаю, как по потолку ползет таракан. Взглянув на себя в зеркало, я понимаю, что потеряла одну из накладных ресниц. Надеюсь, это случилось недавно, и я не ходила весь день с одним грустным, намазанным клеем глазом. Теперь мне стыдно от своих приготовлений к визиту Эрика – от второй зубной щетки, яиц и газировки «Лакруа», которые я купила для посткоитального бранча. Я готовлю себе омлет и съедаю его в полной темноте. Вспоминаю выражение его лица, когда он засовывает мне пальцы в рот. Его усмешку в полумраке.
* * *
Я ищу краски; большинство оказывается засохшими. Прошло два года с тех пор, как я в последний раз что-то писала, но я не теряю надежды и продолжаю держать дома сумку с художественными принадлежностями. В сумке обнаруживается дохлая мышь, и я понятия не имею, как долго она там лежит. Все эти два года я убирала все свои краски и кисточки дальше и дальше. Сегодня я проснулась ото сна, в котором мои руки были испачканы маслом и скипидаром, но растеряла вдохновение к тому моменту, как начала чистить зубы. В последний раз, когда я рисовала, мне было двадцать один. Президент был черным. У меня было больше серотонина, и я меньше боялась мужчин. Теперь бирюзовая и желтая краски плохо выдавливаются, и мне приходится разбавлять их горячей водой. Я начинаю работу, даю акрилу подсохнуть, переделываю, когда не получается. Стараюсь сохранить пропорции, насколько могу. Смешиваю тринадцать оттенков зеленого и пять – фиолетового, которые мне не нужны. Мастихин ломается пополам. К пяти утра у меня есть довольно сносный портрет Эрика. На кончике его носа – блик от мягкого красного света приборной доски в машине. Я промываю кисточки и смотрю, как над городом разгорается пыльная дымка зари. Где-то в округе Эссекс лежит Эрик в постели со своей женой. Не то чтобы мне хотелось именно этого – мужа и систему сигнализации на доме, которая не срабатывает ни разу за то время, пока мы женаты. Просто бывают такие вот унылые, одинокие часы, как сейчас. Моменты, когда я в отчаянии, когда изголодалась, когда знаю, как звезда становится пустотой.
2
Утром в четверг отключают горячую воду, и в ловушку попадается очередная мышь. Мы с соседкой по комнате уже с полгода подкармливаем семью грызунов. Мы прошли этап мышеловок и споров друг с другом в «Хоум Дипо» о том, что считать гуманной смертью. Она хотела выкурить ее из квартиры, но у нас не открываются окна. В итоге мы купили самые простые клеевые ловушки, которые пахнут арахисовой пастой. Чтобы вытащить оттуда мышь, я выхожу на улицу и капаю ей на лапки рапсовое масло. Да, в хлебе у меня всегда проедены дырки. Да, хозяйка квартиры, унаследовавшая все здание от своего деда, двадцатитрехлетняя блогерша в «Инстаграме», которая втюхивает чаи для похудения и игнорирует мои сообщения. Но мы все пытаемся не сдохнуть от голода. Поэтому, выходя на улицу, чтобы освободить страдающую лысеющую мышь, пока за нами наблюдает толстый трехцветный кот из ларька напротив, я чувствую, что мы с ней заодно. Поднимаясь обратно, я думаю о том, как мало надо мыши. Думаю о курином жире и арахисовом масле. О том, как перед обедом одна из кошек из магазинчика за углом высунется из своего ящика и поприветствует мышь смертоносными объятиями.
У себя я надеваю наименее мятое платье. Я смотрю в зеркало и репетирую улыбку, потому что на работе меня пересадили за стол поближе к начальнице, и я стала замечать ее растущее беспокойство. Руководство утверждает, что меня пересадили якобы для того, чтобы я всегда была поблизости, но я знаю: это из-за Марка. Первые два года на этой работе я сидела в самом дальнем углу офиса, там, где отдел детской литературы переходит в отдел любовных романов, существующих только в электронной версии. Там мне посчастливилось сидеть напротив стены, где я могла высморкаться в одиночестве. Теперь я социализируюсь: демонстрирую коллегам свои зубы и притворяюсь удивленной, когда речь заходит об ужасной работе нью-йоркского метрополитена. Часть меня даже гордится этими короткими разговорами, которые доказывают, что меня здесь хоть как-то замечают и что Нью-Йорк не мне одной показывает задницу, – но другая часть чувствует себя как актриса театра кабуки, обливающаяся потом, когда ее вынуждают отойти от прописанного текста.
До свидания с Эриком остается часов десять: это означает, что мне нужно по максимуму воздержаться от еды. Сложно предугадать, как себя поведет желудок, так что если на горизонте маячит хоть малейшая возможность секса, мне приходится голодать. Иногда секс того стоит, иногда нет. Иногда у мужчины случается преждевременная эякуляция, на часах – одиннадцать вечера, и тогда у меня есть двадцать минут на то, чтобы добежать до ближайшего «Макдоналдса» с работающим аппаратом для мороженого. Я кладу в сумку банку черных оливок на обед и крашу губы, надеясь, что буду меньше думать о еде, беспокоясь о помаде.
К тому моменту, как я протискиваюсь в вагон метро, солнце уже плавит горы мусора на Манхэттене. Поезд стоит в пробке на Монтроузе, Лоримере и Бедфорде, и темнота туннеля превращает окна вагона в зеркала. Я отворачиваюсь от своего отражения, и вижу, как какой-то мужчина мастурбирует под плащом. На Юнион-Сквер заходит женщина и направляется к местечку, которое я себе заприметила; правда, она беременна и еле передвигается, так что наконец я все же сажусь. На работу я прихожу с опозданием на восемнадцать минут: младшие редактора уже переводят лавину телефонных звонков в отдел рекламы.
Я работаю выпускающим редактором в детском импринте нашего издательства, это означает, что периодически я прошу младших редакторов проверить, как гуппи переваривают пищу. Я собираю совещания, на которых мы обсуждаем, почему время медведей прошло и почему сейчас дети хотят читать только про рыб. Младшие редакторы не зовут меня присоединиться к ним за обедом, хоть я и стараюсь быть человеком, к которому не страшно подойти с вопросом. Я пытаюсь понять этих деятельных нигилистов поколения Z. Избегаю я только одну из них, – именно она этим утром четверга подходит к моему новому, аккурат в центре офиса, столу.
– Не понимаю, откуда эти репортеры раздобыли наши внутренние номера. Ты не видела Кевина?
Арья старшая из младших редакторов. Еще она единственная черная в нашем отделе, не считая меня, и это порождает сравнения между нами, в основном не в мою пользу. У нее не только всегда наготове какой-нибудь факт о Докторе Сьюзе, о котором никто не знал, – она к тому же и просто милая. Симпатичная, какими бывают только островные женщины: кожа у нее словно отлита из металла. В офисе она пользуется популярностью – живые тобагонские глаза и щечки-яблочки усыпляют бдительность наших белых коллег. Она хорошо играет свою роль. Лучше, чем я. Когда мы наедине, то видим истинные лица друг друга даже сквозь фальшивые улыбки. Я вижу ее голод, она видит мой.
– Не знаю, может, по душу Кевина наконец-то явился Фонд наследия, – отвечаю я, беря кружку с кофе.
– Не смешно, – говорит Арья. В общем-то, я уже почти перестала беспокоиться по поводу того, что она составляет список причин, по которым должна получить мою должность. Теперь это только вопрос времени. Единственное, что меня волнует – я по-прежнему хочу быть ее другом. В свой первый день она явилась сюда во всем своем кротком великолепии, готовая стать символом равноправия. И, как обычно – будучи единственным черным в комнате и все еще надеясь, что в следующий раз все будет иначе – она огляделась, ища меня. И когда она меня нашла, когда мы взглянули друг на друга впервые, наконец освобожденные от знамени в руках, я почувствовала невероятное облегчение.
А потом я просчиталась. Слишком много гнева, слишком рано выплеснувшегося в разговоре. Слишком много «можешь себе представить, что эти белые…». Слишком много «полицию – нахуй». Мы обе прошли через школу «Работай вдвое больше – получи вполовину меньше», но, уверена, она по-прежнему считает это приемлемой платой за вхождение в общество. Все так же подстраивается, ожидая, что ее выберут. Так и случится. Потому что это искусство – быть черным, упорно трудиться и казаться безобидным. Это все про нее, и ей неловко, что я не такая.