– Валерьяном.
– Забавно. Кстати, помнишь, что стало последней каплей? Почему твоя жена подала на развод?
– Измена. Я тогда был с тобой.
– Нет. Она о нас не знала, даже не подозревала. Твой сын тогда попал в больницу, а ты к нему не приехал. Она звонила и звонила. Ей нужна была твоя поддержка. Я тогда уехала, и ты сказал, что разберешься с семьей и позвонишь. Ты позвонил, но до больницы так и не доехал. И потом не приехал, даже не поинтересовался, как себя чувствует твой сын. Сейчас уже не важно на самом деле. Ты вообще часто вспоминаешь прошлое? Не частями, не кусками, а событиями? Восстанавливал хронологию? У меня целое кино в голове, покадровое.
Виталий вспоминал, и часто. Лена тогда позвонила в истерике. Сказала, что Лерик задыхается. Не может дышать. То ли круп, то ли астма. Забирают в больницу.
– Ты можешь приехать? – кричала Лена.
– Сейчас? – спросил Виталий.
– Да, сейчас. – Лена продиктовала номер и адрес больницы.
– А где твои родители? Они не могут с тобой поехать? – спросил Виталий.
Лена бросила трубку. Виталий тогда отказался от всех заказов. Поставил посередине комнаты стул, накрыл его простыней, водрузил сверху старый дырявый бидон. Сдернул шторы, пытаясь вытянуть из столичного вечно грязного, как обувь, сумрака хоть каплю света. Писал по-ученически тщательно, осторожно, аккуратно. Добивался идеальных пропорций. Штриховал, стирал. В этом не было никакого смысла, конечно. Бидон его раздражал налипшими слоями жира, грязи и пыли. Все раздражало. И эта простыня, несвежая, напоминавшая об Инге. И окна. Грязные, естественно. Бабушка мыла дважды в год. Осенью и весной. Всегда сама, не доверяя никому – ни соседке, которая хотела помочь по доброте душевной, ни женщине, появлявшейся в их подъезде дважды в год и ходившей по квартирам, предлагая свои услуги. Бабушка разводила секретный состав на основе нашатырного спирта и натирала исключительно газетами, презирая тряпки.
– Бабуль, ну ладно весной, а осенью зачем мыть – дожди каждый день? – спросил как-то Виталий.
– Как зачем? Положено, – удивлялась вопросу бабушка.
Кто сказал, что положено, Виталий не уточнял.
– Вот, послушалась вас, Валентина Ивановна, помыла окна вчера по вашему совету, а сегодня что? Ну посмотрите! Ливень стеной! Надо было еще недельку подождать, – причитала соседка.
Но бабушку ни ливень, начавшийся на следующий день после помывки, ни вдруг выпавший снег или град не волновали. Окна она уже помыла. Дело сделано. Даже когда однажды весной бабуля увидела на чистом еще накануне вечером окне следы мошкары, которая вдруг откуда-то налетела и влипла в стекло, она и бровью не повела. Перемывать не стала. Крылья, лапки и тельца мошек, не сдутые ветром, украшали стекло все лето, до следующей большой помывки.
– Как хорошо. Сразу светло стало, – всегда повторяла бабушка, усевшись напротив отмытого окна.
Виталий не спорил. Светло так светло. В их квартире без искусственного освещения прожить было невозможно. Тому, кто отвечал за планирование постройки, Виталий всегда желал побольше несчастий в жизни. Ни в одной квартире в их домах, однотипных девятиэтажках, не был предусмотрен хотя бы крошечный балкон. Окна же были обращены на теневую сторону. Зато с обратной стороны общие балконы, просто громадные, по сравнению с квартирами, где трехкомнатная больше походила на однокомнатную, нарезанную узкими комнатушками-пеналами, всегда были залиты слепящим светом. Виталий не понимал, почему нельзя было повернуть весь квартал окнами на солнечную сторону и убрать бессмысленные общие балконы. Они были поделены между квартирами на квадраты и заставлены хламом – старыми шкафами, сломанными велосипедами, выставленными туда с обещанием починить следующим летом, старыми люстрами, которые рука не поднимается выбросить, но и отдать кому-то даром тоже жалко.
В год заселения все жильцы высадили перед домами деревья. Сажали, как ненормальные, много, активно, все что ни попадя. Саженцы берез, тополей, елок, яблонь. Каждый дом хотел перещеголять соседний, и кусок земли, отведенный не пойми подо что, естественно огромный по сравнению с крошечной детской площадкой, установленной в каждом дворе, был засажен по самое не могу. Наверное, тот год был урожайным или плодоносным – кто его знает, – но во дворах прижились все деревца, даже чахлые яблоньки. Деревья росли с ненормальной для столичного климата скоростью и отличались пышностью и активностью цветения. Жильцы решили не останавливаться на достигнутом и ввели традицию – по любому важному поводу во дворе высаживали новое дерево. Рождение ребенка, первый раз в первый класс, окончание школы. Дни рождения, именины – естественно. Юбилеи, годовщины свадеб – обязательно.
И эти деревья успешно приживались. Уже представители следующего поколения жильцов вспоминали, как гуляли не во дворе, а в рощице под окнами. Там же, в случайным образом появившейся канаве, весной превращавшейся в полноценный ручей, малышня пускала кораблики и проходила своеобразный обряд инициации – перепрыгивала поток в самом широком месте. Перепрыгнул, не замочив ботинок, – стал взрослым и допускался до игр со старшими. В рощице закладывались «секретики» – цветные бутылочные стекла, фантики. Там же, но чуть подальше от «мелких» тайком курили подростки. А еще дальше, под тополями, назначали первые свидания, давали клятвы и переживали бурные расставания. Родителям было спокойно – все знали, где искать детей. В ручье не утонут – слишком мелко. На бутылочное стекло не наступят – за оставленную в рощице бутылку им обещали открутить голову сразу же. Как и за сломанную даже ненароком ветку дерева. Цветки мать-и-мачехи, одуванчики дозволялось рвать только малышам. А лютиками, расползающимися ковром, старшие традиционно пугали младших, но уже подросших и впечатлительных пятилеток: куриная слепота. Сорвешь и ослепнешь, как курица. Дети, никогда в жизни не видевшие живую курицу, страшилкам неизменно верили и отчаянно рыдали.
Следующее поколение застало первое цветение тополей и берез, насладившись летящим, как снег, тополиным пухом, от которого нет сладу, и цветущими березовыми сережками, которые девочки срывали и носили, повесив на уши. Жильцы квартир с первого по четвертый этажей, и без того вечно темных, из-за деревьев потеряли всякую надежду увидеть проблеск солнечного света. Зато они уверяли, что ранним утром, часов в пять, можно услышать пение соловьев и стрекот других птиц. Прекрасно же. Первые жильцы уже с внуками активно строили и развешивали скворечники. Не из каких-то пакетов из-под молока, а настоящие деревянные домики, соревнуясь, в чьем скворечнике скорее заведутся птенцы. Птиц подкармливали семечками, и кто-то видел в рощице двух белок. К тополиному пуху, мошкаре, полчищам комаров и появившихся ос добавилась еще одна проблема – вечно загаженные птичьим пометом подоконники. Причем с двух сторон, включая внутреннюю, в квартире. Как уж птицы умудрялись просочиться в форточку, никто не знал. Ос травили дихлофосом. Если первый «выводок» реагировал на отраву, то следующие от дихлофоса даже не чихали. Осы вили гнезда в углах домов, залетая в квартиры как к себе домой.
Ну а уже следующее поколение столичных детей задыхалось и кашляло во время цветения березы. Тополиный пух, которым так восторгались первые жители микрорайона, стал настоящим проклятьем. Каждый год на общем собрании жильцов поднимался вопрос – вырубить деревья к чертям собачьим. Но старшее поколение, не страдавшее никакими видами аллергии, стояло насмерть. Тополя – символ их района. Вырубить их – значит уничтожить память о предках. У кого рука поднимется на такое святотатство? Сразу же и отсохнет. Так что детей на время цветения старались переселить на чахлые дачи, отправить к дальним родственникам, вдруг ставшим очень родными, поскольку в их краях ни тополя, ни березы не росли. Если жители приводили опухших и рыдающих детей на собрание жильцов в качестве аргумента для вырубки хотя бы части рощи, всегда находились те, кто приводил детишек совершенно здоровых, не чихающих. Виталий был из вторых. И бабушка всегда водила его на собрания жильцов. Бабушке нравился тополиный пух, залетавший в квартиру и лежавший уверенным ковром на полу.
Виталий любил эту квартиру, странную, темную, с вечно влезавшей в окно веткой клена, которую бабушка бережно выпихивала назад. С осиным гнездом в угловом стыке, которое не брали ни крутой кипяток, ни известь. С утренним ором птиц и, конечно же, загаженным в несколько слоев подоконником. Проще смириться, чем отмыть.
– Только не продавай эту квартиру после моей смерти. Она твоя, я дарственную подписала. Пусть останется, – попросила бабуля, вручая Виталию бумаги – подарок на восемнадцатилетие.
Виталию и в голову не могло прийти продать эту квартиру. Ему было в ней хорошо. Эта квартира умела менять цвет и свет. Обои вдруг становились не бежевыми, а оливковыми. Мутный свет люстры вдруг выдавал такую тень, которую искусственно не создашь. Это было его место. Место силы. Сюда он приезжал, когда было хорошо и когда плохо. Когда болел или, наоборот, находился на творческом подъеме. Здесь он, отбросив кисти, сражался с осиным гнездом. В этой квартире-хамелеоне достаточно было повесить на карниз любую тряпку, чтобы получить новый свет, новые тени. Ни одна студия, самая просторная и шикарная, не могла похвастаться таким свойством. Бабушка сразу же выделила ему большую комнату, перетащив куцый диванчик и все свои вещи в маленькую.
– Бабуль, давай я в маленькой, – просил Виталий.
– Нет. В своей делай и меняй что хочешь, а мой будуар не трогай, пока я не умру.
После бабушкиной смерти Виталий врезал в ее комнату замок и закрыл. Иногда заходил, ложился на диванчик и засыпал. Он не переставил ни одной фотографии на полке, не убрал ни одной салфетки. Бабушкина любимая чашка так и стояла на столе. Ее спицы, воткнутые в клубок, лежали в углу диванчика. Он взял только бабушкину любимую подушку-думочку. Подкладывал под спину. Боль, иногда мучившая его, уходила сразу же.
Виталий помнил, как украдкой сделал набросок – Инга стояла к нему спиной, курила в форточку. Неожиданно долго, почти не двигаясь. Он схватил карандаш, кусок бумаги и попытался зафиксировать тот момент. Инга обернулась, когда он дошел до ступней. Самого главного. Для него значимого. Сколько раз он себя проклинал, что не начал со ступней, с пола? Тогда бы Инга обрела устойчивость, а не висела в воздухе. Конечно, он мог дописать позже, ничего сложного, два штриха. Но для него момент ушел. Инга сделалась призраком. Тот набросок, самый первый, так и остался лучшим. Все остальные он сравнивал с ним, но больше ни разу не удалось поймать ни тот свет, ни тени, ни Ингу. Ее напряженную спину, вскинутый подбородок, когда она выпускала дым. Пальцы, державшие сигарету. Инга красиво курила. Всегда. Виталий, не реагировавший на березу и тополя, задыхался от табачного дыма. Не мог дышать. Глаза начинали слезиться.
– Не кури, пожалуйста, – просил он.
– Я хочу, – отвечала спокойно она, пошире открывая форточку.
– Зачем ты куришь?
– Мне это нравится. У меня не так много пороков, вредных привычек. Курение я могу себе позволить. И бросать не собираюсь. Не проси.
Виталий больше не просил. Точнее, просил, чтобы она еще раз встала к окну и курила так, как в тот день. Но все было иначе. Не так.
– Подожди, еще пять минут, можешь еще одну сигарету выкурить? – умолял он.
– Нет, не могу. У меня уже дым из ушей идет, – отвечала Инга. – Могу изобразить. – Она делала вид, что курит.
– Нет. Это подделка. Ты ненастоящая. Это видно, – сердился Виталий.
– Тогда переключись на что-то другое, – хмыкала Инга.
И он переключился. На ее ступни, пальцы, ключицы, бедренные кости, икры, ахилловы сухожилия. Они были неидеальными, но он не мог оторвать от них взгляд. Слишком высокий подъем. Стопа, будто сломанная. Инга никогда не стояла на полной стопе – или выламывала ступню, или поджимала пальцы. Ему становилось нехорошо. Он боялся, что она сейчас переломает себе все пальцы. У нее были «иксовые» ноги, как говорят в балете. Выгнутые коленками в обратную сторону, как у жеребенка или олененка. Природные данные или аномалия тела, которая считалась идеальной для сцены. И эта невероятная стопа. С увеличенной горкой сверху. Инга, если натягивала носки, доставала пальцами до пола. Сколько раз он пытался нарисовать ее ступню? Миллион.
– Меня брали в балетную студию, но мама не хотела водить. Говорили, что у меня данные, которые раз в сто лет появляются, – как-то рассказала Инга. – По-моему, это уродство. Генетическая поломка.
– Это прекрасно, – шептал Виталий, мгновенно забывая и о Лене, и о сыне. Обо всем на свете. Для него существовала только эта выгнутая, будто выломанная, стопа.
Лена потом звонила. Кричала. Срывалась в истерику, без конца задавая один и тот же вопрос, на который у Виталия не было ответа:
– Как ты мог так поступить? Как ты мог? Это же твой сын!
Виталий молчал.
– Ты даже не считаешь нужным придумать объяснение своему поступку! – кричала Лена, заходя на очередной круг скандала. – Не хочешь попросить прощения? Не у меня, у сына?
– Прости, – выдавил из себя Виталий и вдруг вспомнил, как его мать тоже требовала просить прощения за любую шалость или провинность. Маленький Виталик даже не знал, что мама от него хочет, потому что не понимал, как это – «просить прощения». Но дети быстро догадываются, что от них хотят взрослые, не вникая в смысл слов, которые звучат абракадаброй. Виталик, склонив голову, говорил:
– Прошу прощения.
– Скажи, что больше так не будешь! – требовала мать.
– Я больше так не буду, – повторял послушно Виталик.
Уже в детском саду он получил возможность до совершенства отточить мастерство просить прощения. Он первым подходил к воспитательнице или нянечке и, глядя в пол, шептал:
– Прошу прощения. Я больше не буду.
Те тут же сменяли гнев на милость, поскольку ребенок сознался сам, да еще и пришел с повинной до того, как его начали ругать. Конечно же, Виталика гладили по голове и просили, чтобы он был «хорошим мальчиком» и больше не ломал, например, игрушечный экскаватор и не путал детали металлического конструктора, закладывая их в разные коробки. А также не лепил пластилин к длинным косам Ниночки и не дразнил толстую Тусечку толстой Тусечкой.
– Я больше так не буду, – сказал Виталий Лене и невольно, естественно, не специально, хохотнул. Он не мог ей объяснить, что в тот момент вспомнил маму, воспитательницу и Ниночку с Тусечкой.
Вот тогда-то и наступил конец.
– Ты издеваешься, да? Тебе смешно? – Лена даже не кричала, а стонала от гнева, бессилия, ярости.
Позже Виталий узнал, что родители Лены тогда уехали отдыхать в пансионат. Собрались впервые за много лет. Всего на десять дней. Передохнуть от забот о внуке, бесконечных волнений за судьбу дочери. Ленина мама, Людмила Михайловна, до последнего отказывалась ехать. Переживала, как оставит дочь и внука. Но и сил уже никаких не оставалось. Они с мужем давно собирались в Кисловодск – гулять по парку, пить воду, пахнущую сероводородом, и кислородные коктейли. Ходить на процедуры, массажи. Принимать лечебные ванны. Людмила Михайловна мечтала о новомодных, грязевых, которые якобы излечивали все болезни – от артрита до мигрени. А еще, по отзывам отдыхающих, продлевали женскую молодость во всех смыслах, включая интимный, о чем Людмиле Михайловне сообщила знакомая, побывавшая в том же пансионате. Конечно, по секрету, обдавая ухо слюной и жаром дыхания.
Лена тоже хотела, чтобы родители уехали отдыхать. Она понимала, что им это необходимо. Обоим. Мама устала от бытовых хлопот. Отец – от чувства вдруг возросшей ответственности. Мама как заведенная твердила, что они справятся, все будет хорошо, лишь бы Леночка была счастлива. И пусть поступает как знает, как хочет. Отец, бывший военный, не принимал этих аргументов. Он стучал кулаком по столу, а выпив, норовил поехать к «этому папаше» и призвать того к исполнению отцовского долга. Была б его воля, он бы вывел «зятька», оказавшегося нерадивым новобранцем, на плац и заставил бы часов шесть маршировать. На жаре. До теплового удара. Или посадил бы на три дня на гауптвахту. Тогда бы тот точно захотел стать лучшим отцом для своего сына.