Такой подход настолько соответствует естественной склонности нашего ума, что он встречается уже на заре физических наук. Именно он отличает алхимию от химии и астрологию от астрономии. Таков, по словам Бэкона, метод ученых его времени – метод, против которого он сражался. Понятия, о которых говорилось чуть выше, вообще-то суть те notiones vulgares или praenotiones[22], которые, по Бэкону, лежат в основе всех наук[23], где они замещают факты[24]. Это idola[25], подобия призраков, искажающие истинный вид объектов и ошибочно принимаемые нами за сами объекты. Поскольку этот воображаемый мир не оказывает нашему уму никакого сопротивления, то ум, не испытывая стеснения, предается безграничному честолюбию и считает возможным построить, или скорее перестроить, мироздание по собственному усмотрению и своей властью.
Если таково было положение в естественных науках, то тем более так должно было быть в социологии. Люди не дожидались появления общественных наук, создавали себе понятия о праве, нравственности, семье, государстве, обществе, потому что не могли жить без них. Прежде всего в социологии эти «предустановленные понятия» – опять используя выражение Бэкона – могут господствовать над умами и подменять собой объекты. Действительно, социальные явления осуществляются только людьми, они суть плоды человеческой деятельности. То есть это не что иное, как осуществление присущих нам идей, врожденных или нет; это их приложение к различным обстоятельствам, сопровождающим отношения людей между собой. Организация семьи, договорных отношений, репрессивных мер, государства и общества предстает тем самым элементарным развитием идей, которыми мы располагаем, – об обществе, о государстве, справедливости и т. д. Значит, эти и аналогичные им факты обладают, по-видимому, реальностью лишь в идеях и посредством идей, которые являются их источником (и становятся потому истинным предметом социологии).
Этот взгляд окончательно подтверждается тем обстоятельством, что, поскольку социальная жизнь во всей своей полноте подавляет сознание, последнее лишается силы восприятия, достаточной для того, чтобы чувствовать реальность. В отсутствие тесных и прочных связей с реальностью мы легко усваиваем впечатление чего-то ни к чему не прикрепленного, плывущего в пустоте, полуреального и крайне податливого. Вот почему столько мыслителей видели в социальных организациях простые комбинации, искусственные и более или менее произвольные. Но если детали и конкретные, частные формы ускользают от нас, то мы по крайней мере составляем себе общие и приблизительные представления о коллективном бытии в целом; эти-то схематичные и грубые представления оказываются теми самыми «предпонятиями», которыми мы пользуемся в повседневной жизни. Нельзя воображать их существование, ведь мы замечаем его лишь одновременно с нашим. Они сокрыты в нас, но, будучи результатом повторных опытов, они от повторения и проистекающей отсюда привычки получают известного рода влияние и авторитет. Мы чувствуем их сопротивление, когда стараемся освободиться от них, и не можем не считать реальным того, что нам сопротивляется. Все, следовательно, способствует тому, чтобы мы увидели в них подлинную социальную реальность.
В самом деле, до сих пор социология рассуждала почти исключительно о понятиях, а не об объектах. Правда, Конт провозгласил, что социальные явления суть естественные факты, подчиненные законам природы. Этим он, по сути, признал их объектами, ибо в природе существуют лишь объекты. Но когда, выйдя за пределы этих философских обобщений, он пытается применить свой принцип и построить соответствующую науку, то берет именно идеи в качестве предмета изучения. Действительно, главным содержанием его социологии является прогресс человечества во времени. Он отталкивается от той идеи, что непрерывная эволюция человеческого рода подразумевает все более полное совершенствование человеческой натуры. Своей задачей он видит выявление последовательности этого развития. Но даже допуская, что эта эволюция существует, ее реальность возможно установить, лишь когда наука уже возникла. То есть эволюция не может быть предметом исследования, пока ее не постулировали как концепцию разума, а не как объект. Фактически это представление сугубо субъективно, ведь такого прогресса человечества в реальности не существует. Имеются лишь данные нам в наблюдении конкретные общества, которые рождаются, развиваются и умирают независимо друг от друга. Если бы позднейшие общества служили продолжением предшествующих, то каждый превосходящий тип можно было бы рассматривать как простое повторение ближайшего низшего типа с небольшим прибавлением. Их можно было бы поставить рядом, одно за другим, объединить в одну группу те, что находятся на одинаковой ступени развития; ряд, образованный таким образом, мог бы считаться отражением человечества. Но факты не предстают в такой непосредственной простоте. Народ, занимающий место другого, вовсе не продолжает дело первого с некоторыми новыми свойствами. Это иной народ, у него некоторых свойств больше, а других меньше. Он составляет новую индивидуальность, и все такие отдельные индивидуальности, будучи разнородными, не могут слиться ни в один и тот же непрерывный ряд, ни тем более в какой-то единственный ряд. Последовательность обществ невозможно представить в виде геометрической линии; напротив, она напоминает дерево, ветви которого расходятся в разные стороны. Если кратко, то Конт принял за историческое развитие собственное представление о нем, которое немногим отличается от обыденного понятия. Верно, что история, рассматриваемая издали, без труда приобретает такой упрощенный последовательный вид. Видны лишь индивиды, последовательно сменяющие друг друга и идущие в одном и том же направлении, ибо все они – существа человеческой природы. Кроме того, раз уж считается, что социальная эволюция не может быть не чем иным, как только развитием каких-то человеческих идей, вполне естественно определить ее тем понятием, которое люди о ней составляют. Однако, двигаясь по этому пути, мы задерживаемся в области идеологии – и приписываем социологии в качестве предмета понятие, в котором нет ничего собственно социологического.
Спенсер отвергает это понятие, заменяет его другим, составленным, увы, по тому же образцу. Предметом исследований он делает не человечество, а общества, но незамедлительно дает обществу такое определение, которое упраздняет сам предмет и ставит на его место предпонятие, существующее у автора. В сущности, он признает очевидным то положение, что «общество возникает лишь тогда, когда совместное пребывание индивидуумов дополняется сотрудничеством»; именно так союз отдельных людей становится обществом в полном смысле этого слова[26]. Затем, исходя из того принципа, что кооперация есть суть общественной жизни, он разделяет общества на два класса по типу господствующего способа кооперации. «Существует, – говорит он, – самопроизвольная кооперация, которая происходит непреднамеренно, когда преследуются частные цели; но существует также сознательно установленная кооперация, предполагающая ясно признанные цели общественного интереса»[27]. Общества первого типа он называет промышленными, общества второго типа – военными. Об этом различении можно сказать, что оно является исходной идеей спенсеровской социологии.
Но это предварительное определение объявляет реальным объектом обыкновенное умозрение. Оно выдается за выражение непосредственно воспринимаемого и констатируемого наблюдением факта, поскольку с самого зарождения науки оно формулируется как аксиома. Между тем из простого наблюдения невозможно узнать, действительно ли кооперация есть источник общественной жизни. Такое утверждение будет научно обоснованным лишь в том случае, если начинать с обзора всех проявлений коллективного бытия и показать, что все они являются различными формами кооперации. Опять-таки здесь некая концепция социальной реальности замещает собой эту реальность[28]. Так определяется не общество, а та идея, которую составил себе Спенсер. Если он не испытывает сомнений, шагая по этой дороге, то потому, что и для него общество есть и может быть лишь реализацией идеи, той самой идеи кооперации, посредством которой он определяет общество[29]. Легко показать, что в каждом отдельном вопросе, который Спенсер рассматривает, его метод остается тем же самым. Вдобавок он притворяется, будто действует эмпирически: факты, собранные в его социологии, используются скорее для иллюстрации анализа понятий, а не для описания и объяснения объектов; оттого и создается впечатление правильных доводов. Фактически же все существенное в его учении можно непосредственно вывести из его определения общества и различных форм кооперации. Ведь если нам предлагают выбирать только между тиранически навязываемой кооперацией и кооперацией добровольной и самопроизвольной, то очевидно, что именно последняя окажется тем идеалом, к которому будет и должно стремиться человечество.
Эти обыденные понятия встречаются как в основаниях науки, так и в основе постоянно приводимых аргументов. При нынешнем состоянии наших знаний мы не ведаем достоверно, что такое государство, суверенитет, политическая свобода, демократия, социализм, коммунизм и т. д. То есть наш метод должен побуждать к запрещению употребления этих понятий, пока они не установлены научно. Между тем слова, выражающие эти понятия, регулярно встречаются в рассуждениях социологов. Их употребляют с уверенностью, как если бы они прямо соответствовали объектам, хорошо известным и определенным, но ведь на деле они порождают в нас лишь смутные понятия, смесь расплывчатых впечатлений, предрассудков и страстей. Мы смеемся ныне над диковинными домыслами средневековых медиков, которые строили свои теории на понятиях тепла и холода, сухости и сырости и т. д., – и не замечаем, что сами продолжаем прилагать тот же метод к разряду явлений, для которых он менее всего пригоден вследствие их чрезвычайной сложности.
В специальных отраслях социологии этот идеологический характер проявляется еще отчетливее.
В особенности наглядно он проявляет себя в нравственности. Пожалуй, можно уверенно утверждать, что нет такой системы, в которой она не представлялась бы простым развитием исходной идеи, потенциально заключающей в себе всю нравственность. Одни думают, что люди уже с рождения наделены осознанием этой идеи; другие, наоборот, полагают, что она прорастает с различной скоростью на протяжении человеческой истории. Но для тех и для других, равно для эмпириков и для рационалистов, в ней воплощается вся подлинная реальность нравственности. Что касается подробных юридических и нравственных правил, они лишены, так сказать, существования per se[30], ибо являются всего-навсего приложениями этой основной идеи к конкретным случаям жизни и видоизменяются по обстоятельствам. Потому предметом этики не может быть эта нереальная система предписаний; ее предмет – идея, из которой предписания возникают и которая истолковывается разнообразно в зависимости от ситуации. Значит, все вопросы, которыми обыкновенно задается этика, относятся не к объектам, а к идеям. Надо понимать, в чем состоят идеи права и нравственности; не имеет значения, какова природа нравственности и права самих по себе. Моралисты еще не осознали ту простую истину, что как наши представления о чувственно воспринимаемых объектах проистекают от самих объектов и выражают их более или менее точно, так и представление о нравственности порождается наблюдением правил, исполняемых у нас перед глазами, и систематическим их постижением. Следовательно, сами эти правила, а не общий взгляд на них составляют предмет науки (напомним, что предметом физики служат реальные физические тела, а не представления о них, присущие людской массе). Итог рассуждений таков: за основание нравственности принимают то, что является ее верхушкой, то есть способ, каким она проникает в индивидуальное сознание и воздействует на него. Этого метода придерживаются ради изучения наиболее общих вопросов науки – и не отказываются от него в изучении вопросов частных. От основополагающих идей, исследуемых вначале, моралист переходит к идеям второстепенным, к идеям семьи, родины, ответственности, милосердия и справедливости, но его мысли всегда обращены именно к идеям.
То же самое справедливо для политической экономии. Предметом последней, как говорит Джон Стюарт Милль, являются социальные факты, возникающие главным образом или исключительно с целью накопления богатства[31]. Но, чтобы подходящие под такое определение факты могли наблюдаться учеными как объекты, потребуется по меньшей мере указать способы опознания этих фактов по какому-либо признаку. В новых науках никто не вправе устанавливать существование фактов и уж тем более притязать на постижение их сути. Во всяком виде исследований возможно установить, что факты имеют цель, и понять эту цель, лишь когда объяснение фактов уже достаточно глубоко. Нет в начале задачи более трудоемкой и менее пригодной для быстрого решения. У нас отсутствует уверенность в том, что существует некая область общественной деятельности, где стремление к богатству действительно играет преобладающую роль. Вследствие этого предметом политической экономии, понятой таким образом, выступает не реальность, в которую легко ткнуть пальцем, а простая возможность, то есть сугубо умозрительная концепция. Это факты, которые экономист трактует как относящиеся к рассматриваемой области – в том облике, в каком они ему видятся. Если, например, он изучает то, что сам называет производством, ему кажется, будто он в состоянии сразу перечислить и обозреть главнейшие производственные факторы. Фактически он узнает об их существовании вовсе не посредством наблюдения условий, от которых зависит изучаемое явление; ведь иначе он начал бы с описания опытов, при помощи которых вывел это заключение. Если, подытоживая, в самом начале исследования он выдвигает такую классификацию, то это означает, что перед нами результат элементарного логического анализа. Экономист отталкивается от идеи производства, разлагает ее на части и находит, что она логически предполагает наличие естественных сил, труда, орудий или капитала, а затем таким же образом поступает с производными идеями[32].
Главнейшая экономическая теория, теория стоимости, явно построена по тому же самому методу. Если бы стоимость изучалась так, как должен изучаться реальный объект, экономист указал бы для начала, как опознается данный объект, затем перечислил бы его разновидности, определил бы методологической индукцией, под влиянием каких причин они изменяются, сопоставил бы полученные результаты и наконец вывел бы из них общую формулу. То есть теория сложилась бы лишь тогда, когда наука успела бы уйти достаточно далеко вперед. Вместо этого она возникает исходно. Ради этого экономист довольствуется собственным познающим мышлением, осмысляет придуманную им идею стоимости как объекта, способного обмениваться. Он находит, что за нею скрываются идеи пользы, редкости и т. д., и на основании этих плодов своего анализа строит определение. Разумеется, он подкрепляет теорию некоторыми примерами. Но, если принять во внимание бесчисленные факты, которые должна объяснить подобная теория, возможно ли признать хоть какую-то доказательную ценность тех неизбежно скудных фактов, которые по случайному внушению приводятся в подтверждение теории?