В 1980-е годы по Москве ходил анекдот, полный висельного юмора: в ОВИРе на автоответчике записан голос, который говорит: «Ждите отказа, ждите отказа» – вместо дежурной фразы «Ждите ответа». Этот анекдот как нельзя точнее передает тогдашнюю атмосферу безнадежности. Весна, лето и осень 1980 года принадлежат к самым мрачным периодам в истории нашей семьи. В феврале 1980-го нам в первый – и далеко не в последний – раз отказали в разрешении на выезд. В июле того же года отца со скандалом исключили из Союза советских писателей, и он лишился своего последнего профессионального прибежища. В «Комсомольской правде» было помещено пасквильное стихотворение о моем отце. Оно называлось «Разговор с покинувшим Родину» и открывалось такими строчками: «Для тебя территория, а для меня – / это родина, сукин ты сын. / Да исторгнет тебя, как с похмелья, земля / С тяжким вздохом берез и осин».
Автором был один из секретарей московского отделения Союза писателей, Станислав Куняев. То, что удар нанес именно он, было особенно знаменательным, поскольку в шестидесятые и в начале семидесятых Куняев активно общался с еврейско-русскими поэтами, в том числе с Борисом Слуцким, Александром Межировым и моим отцом. Именно в те годы, когда поднялась и затем спала волна большой еврейской эмиграции, Куняев выдвинулся как один из вождей русских шовинистов от культуры внутри советского литературного сообщества. Именно Куняев, а также его подельники Кожинов и Палиевский стали в поздние семидесятые говорить и писать о русскоязычных писателях еврейского происхождения, которые, по словам этих публицистов-ксенофобов, рано или поздно выкажут свою личину еврейского чужака. «… <Т> ак скитайся, как вечная тень, / ненадолго насытивший желчную кровь / исчезающий оборотень», – кликушествовал Куняев со страниц советской газеты, которую в те годы читали десятки миллионов. В куняевских стихах слышна и государственная антиеврейская риторика, и собственное, личное поэтическое юродство. В этом шельмовании соединились и смешались разные антиеврейские мотивы христианства и марксизма, имперской и советской России – и Агасфер (ставший в послевоенные сталинские годы «безродным космополитом»), и кровавый навет, и «Протоколы сионских мудрецов», и «талмудизм и начетничество», и не сходившая со страниц советской печати антиизраильская пропаганда. Но кроме всего прочего, в пасквиле Куняева содержалась конкретная историческая и биографическая ложь: ведь моего отца и его семью не отпустили в эмиграцию на «скитания», а выгнали из профессий и держали взаперти.
Отец был подавлен куняевским стихотворением и сразу же написал открытое письмо протеста, но «Комсомольская правда» его, разумеется, не опубликовала. Скандальное исключение из Союза писателей и шельмование в центральной печати были прямым остракизмом. Издание трех книг отца – долгожданного сборника стихов «Зимний корабль», автобиографического романа для юношества «Охота на рыжего дьявола» и книги переводов литовской поэзии – было тут же остановлено. Роман находился уже на стадии корректуры, и издательство варварски рассыпало типографский набор и уничтожило книгу. Помню, как я рассматривал корректуру и любовался иллюстрациями in folio, разложенными на отцовском столе. Актами санкционированного вандализма режим наказывал отца за попытку эмигрировать. Но это был двойной государственный садизм, поскольку наказанием стал не только остракизм, но и сам отказ. Запрет на издание «Зимнего корабля» оказался тяжелейшим литературным испытанием. Даже в урезанном виде, с купюрами, к которым принудили автора (в частности, отца заставили исключить из книги стихотворение «Моя славянская душа в еврейской упаковке…»), книга стала бы литературным событием, выйди она в 1980-м году.
Отец оплакивал свои книги. Теперь, когда он попал в черный список, литераторские заработки иссякли. Закончились заказы на переводы, прекратились выступления. К лету 1980-го года родители потратили все сбережения до копейки и столкнулись с настоящими финансовыми трудностями, – впервые с начала 1960-х, когда отец еще учился в аспирантуре, а мама была студенткой-филологиней. Мы быстро распродали фамильные ценности, прадедушкины золотые часы и кое-что из маминых ювелирных украшений, а также драгоценные букинистические издания и те немногие предметы антиквариата, которые водились в доме. Почему-то помню миловидную даму, собирательницу резной мебели, которая пришла покупать наш «славянский шкаф» и оказалась двоюродной сестрой моей одноклассницы Лены Щ. Пришлось придумать легенду, будто мы модернизируем квартиру в скандинавском стиле, но мне показалось, что покупательница шкафа все поняла.
Родителям был необходим источник регулярного дохода. Вернуться на прежнюю работу они не могли. Статус отказника был по сути клеймом отверженного. Именно поэтому так много отказников работало не по специальности – кто сторожем на автостоянке, кто кочегаром в котельной, кто дворником. Оглядевшись в поисках возможных вариантов, отец устроился врачом-лаборантом в одну из крупнейших московских больниц – в вечно переполненное отделение скорой помощи. Получал он там примерно треть своей прежней академической зарплаты, и работал сутки через двое. Кроме того, отец махнул рукой на свою сильнейшую близорукость и астигматизм, и принялся по ночам подрабатывать, как это тогда называли, «бомбилой», то есть таксистом-частником. Доктор наук, автор книг, он возил по Москве спекулянтов, фарцовщиков и проституток, частенько подбирая клиентуру у ресторанов в центре города. Порой он возвращался домой уже под утро, с пачкой мятых купюр в кармане, – двадцать-тридцать рублей, пропахших вином и потными ладонями. Отец был разъярен, подавлен, унижен. Он жаждал мщения. Теперь родители ненавидели советскую систему всем сердцем, именно ненавидели, а не просто находились с ней в состоянии интеллектуальной конфронтации. Помню июль 1980 года, когда в Москве проходили Олимпийские игры, те самые, которые бойкотировали Соединенные Штаты и еще около пятидесяти стран. У нас в гостях была бабушка, и мы всей семьей смотрели по телевизору торжественное открытие Олимпиады. По стадиону в Лужниках маршировала колонна детей в алых пионерских галстуках. Бабушка, сирота сталинской поры, умилялась вслух:
– Ой, смотрите, детки.
Отец потемнел лицом и, не глядя на нее, медленно и мрачно произнес:
– Это, Анна Михайловна, те самые детки, родители которых травят нас, и сами они, когда вырастут, будут травить вашего внука.
Я поразился переменам в отце.
По мере того, как разгорались военные действия в Афганистане, отношения между СССР и Западом становились все хуже и хуже, напоминая преддверие Карибского (Кубинского) кризиса 1962 года. На фоне такой политической эскалации мои родители стали активно участвовать в отказнических акциях, культурных, научных и политических, и одновременно искали живых контактов с западными дипломатами и журналистами. Они стали бывать в британском и американском посольствах на разных культурных мероприятиях. В то время им была особенно необходима отдушина, атмосфера свободы, и походы в западные посольства давали им большой заряд бодрости. В декабре 1980 года-го отца арестовали у дверей британского посольства, когда они с мамой выходили с просмотра нового фильма. На глазах у всех, прямо на Смоленской набережной, отца оттащили от мамы, затолкали в машину без опознавательных знаков и отвезли в местное отделение милиции. Там его допрашивали офицеры КГБ. Мама вернулась домой одна, не зная, чего ожидать, что сказать мне и что предпринять. С отцом «беседовали» полночи, и он возвратился домой под утро, потрясенный допросом. Я знаю, что ему угрожали, но я до сих пор не решаюсь спросить у него, как это все происходило. Знаю только, что грозили не только арестом и заключением. Козырем гэбэшников были откровенные угрозы в адрес жены и сына. После этого превентивного ареста родители затаились и почти два года не занимались активной отказнической деятельностью. Они каждые полгода заново подавали документы на выезд, надеясь, что климат изменится к лучшему. Но после смерти Брежнева в 1982 году обстановка в стране лишь ухудшилась. К власти пришел Андропов. Начался режим чекистов и трупов.
Ответом отца на превентивный арест и запугивание органами госбезопасности стал протест писателя-отказника. Теперь его энергия выплескивалась не в участие в антиправительственных акциях и демонстрациях, а в желание запечатлеть правду об отказниках. В 1979—1980 отец сочинил первую часть романа-трилогии об исковерканных судьбах советских евреев, который станет известен под названием «Герберт и Нэлли» (в английском переводе Doctor Levitin.) Тринадцатилетним юношей я прочел первую часть романа в рукописи. Прототипом главного героя, профессора медицины Герберта Анатольевича Левитина, послужил доктор Норберт Магазаник, наш сотоварищ по отказу, известный московский врач-терапевт. По ходу романа еврейство доктора Левитина превращается из национальной маски в историческую и духовную миссию. Еврейский профессор женат на русской деревенской женщине, и решение эмигрировать приводит семью Левитиных к цепи трагических событий, венцом которых становится гибель их сына в Афганистане, которую жена Левитина не смогла пережить. «Мне никогда не будет лучше, потому что я больше ни во что не верю», – говорит умирающая жена мужу-еврею. – Ни в твоего страшного Бога, ни в моего бессильного Христа». Брак евреев с Россией обречен. Из романа явствует, что другого пути нет. Или ты эмигрируешь, или погибнешь! Именно с этим выбором столкнулся отец, пока вдыхал жизнь в доктора Левитина и предрешал участь героев своего романа. Но ирония происходившего с нами, даже не ирония, а злейшая шутка судьбы, заключалась в том, что, в отличие от главного героя, его cоздатель, вложивший в доктора Левитина всю свою душу, жил не на страницах романа. И сам автор, и его семья. Первая часть саги о враче-отказнике завершалась. А врач-писатель и его семья продолжали существовать в невымышленном советском мире, стараясь вытерпеть и вынести жизнь, которая была и лучше, и хуже художественного вымысла. Главный прозаический императив нашей жизни состоял в том, чтобы выжить, сохранить себя, дождаться отъезда. Долго ли ждать? «Если бы знать», – произносит Ольга в финале «Трех сестер». «Если бы знать…»
Как собраться с духом и начать новую жизнь, если ты стоишь на развалинах старой, от которой ты хотел спастись бегством, но не сумел? К началу 1981-го года мои родители решили, что, вместо мясорубки на скорой помощи и вместо ночных разъездов таксиста-бомбилы отцу нужна стабильная работа. В отличие от тех, кто работал в научно-исследовательских институтах или же в престижных больницах и ведомственных госпиталях, рядовым врачам в СССР платили скудно, и в стране их всегда не хватало. Однако мой отец не занимался клинической медицинской практикой с 1960—61 годов, когда он служил врачом в танковых войсках в Беларуси. Взвесив разные варианты, отец решил подать заявления в Институт усовершенствования врачей, где как раз был объявлен прием на курсы эндокринологов. Эта область медицины всегда его занимала, но шансы отказника попасть на стипендиальную программу были невелики. Уже из анкеты становилось понятно, что если на место претендует бывший сотрудник академического института с научными степенями и множеством публикаций, то он не иначе как отказник. Но произошло чудо местного значения. Профессора, заведовавшие программой по эндокринологии, то ли зазевались, то ли сделали ставку на клинический опыт сорокачетырехлетнего врача, и отца приняли на курсы.
Пройдя полугодовую переподготовку в Институте усовершенствования врачей, отец нашел работу в районной поликлинике на северо-западе Москвы, рядом со станцией метро «Войковская», примерно в получасе ходьбы от нашего дома. Это была типичная советская поликлиника с длинными очередями на прием, с пожилыми медсестрами, шаркающими по темным коридорам и мало чем отличающимся от престарелых пациенток, с древними ржавыми радиаторами и спертым воздухом. Должность главврача в поликлинике занимала суровая женщина из тех, кто долго пробивался и крепко держался за свое положение. Это была крашеная блондинка с партбилетом в кармане и рубленой речью, носившая строгие темные костюмы и неизменный рулон перманента на голове. Отца она приняла на работу, сразу раскусив свою выгоду, – заполучить доктора наук на скромную зарплату врача в районной поликлинике. Но последующие шесть с половиной лет главврач прикрывала отца, даже после того, как к ней c визитами повадились гэбэшники в штатском, приставленные следить за отцом. Главврачиха одновременно и подмазывала шестеренки системы, и подсыпала в них песок. Много позже мы узнали, что она из семьи репрессированных в сталинские годы. Быть может, она подспудно ощущала солидарность с нашей семьей, потому что и мы были жертвами советской системы?
Отец проработал районным эндокринологом с начала 1981 до мая 1987 года. У него быстро образовались почитатели среди пациентов, особенно из числа страдавших ожирением и бесплодием. Отец разрабатывал индивидуальные планы лечения для диабетиков и новаторские по тем временам диеты. Пациенты, благодарные хорошему еврейскому доктору, не придавали значения бродившим по поликлинике слухам, а вот среди врачей находились и те, кто обходил стороной коллегу-отказника. Вернувшись домой после приема в поликлинике, отец извлекал из портфеля подношения пациентов: коньяк, шоколад, икра. Иногда в кармане белого халата оказывалась купюра, вложенная рукой благодарного больного. «Врачи цветов не едят», – любил говорить мой друг Макс Муссель, который часто бывал у нас по вечерам и видел, как отец выгружает эти дары, словно заправский фельдшер из земской больнице, с которым крестьяне расплачиваются «курами да медом».
Мой отец избегал совещаний и административных мероприятий в поликлинике, но искренне любил своих пациентов. У него были свои представления о справедливом порядке приема. По его просьбе медсестра Полина Матвеевна вывесила на двери кабинета объявление: кроме ветеранов войны, которым по закону в Советском Союзе полагались разные привилегии, без очереди принимались учителя и врачи. Я это объявление много раз видел, вот только не додумался сфотографировать. Кроме того, отец всегда по-особенному относился к больным из числа отказников. Помню одну его пациентку, женщину чуть за тридцать, муж которой за годы отказа сделался очень религиозным человеком. Раньше он работал инженером-программистом, но после увольнения устроился ночным сторожем при крупной автобазе. Во время ночных дежурств он сидел в будке автобазы, изучая священные тексты. Худощавый, с огненно-рыжей шевелюрой, бородатый, он был похож на цадика, еврея, отмеченного особым благочестием. И вот как-то раз сторож-цадик и его жена пришли к отцу на прием и рассказали, что уже пять лет безуспешно пытаются стать родителями. Отец осмотрел пациентку, худенькую, застенчивую женщину с длинными изящными пальцами и шафрановыми глазами Суламифи. (Я потом видел эту чету на собраниях отказников). Он заподозрил нарушения в функции щитовидной железы, выписал направление на анализ крови, и через неделю начал лечить ее от гипотиреоза. А спустя четыре месяца пациентка забеременела и в срок благополучно родила здорового мальчика, которого отец, приглашенный быть сандаком, держал на руках во время обрезания. Впоследствии у них родились еще дети. Позже я узнал, что в Израиле, куда они наконец уехали в 1987 году, благочестивый сторож стал раввином.
Каждодевная жизнь отца протекали вот так: полдня он принимал пациентов в поликлинике, другую половину дня отдавал писательству, иногда принимал больных на дому частным образом. Раз в неделю он консультировал в Четвертой Градской больнице, которая осенью 1985-го сыграет свою роль в разгар преследований отца. Хотя отцовская клиническая работа приносила нашей семье меру финансовой стабильности, она не могла стать для него второй карьерой. Да и мог ли он помышлять о какой-либо карьере, балансируя на краю бездны?