Если бы не ты, то бы и не я. О любви, которая сильнее смерти - БФ «Нужна помощь» 2 стр.


Миша написал: «Я хотел этими фотографиями показать, как отношусь к тебе». И мне все было понятно.

Через две недели он взял отпуск и прилетел ко мне. Это было 12 июня 2016 года, в тот день Миша сделал мне предложение. Он сказал: «Я прожил уже немаленькую жизнь, многое видел и испытал, теперь я хочу посвятить себя тому, чтобы ты была счастлива». И принялся каждый день делать меня счастливой.

Позднее, когда мы взахлеб узнавали друг друга, я как-то призналась, что я сапиофил[2]. Миша сказал: «Я тоже». А еще: «Я догадывался, что это все из-за белки».

Однажды в прошлом

Как-то раз мы с Мишей общались с кем-то из фотографической тусовки, и я упомянула – к разговору пришлось, – что раньше в числе моих информаторов был, например, один из министров Калмыкии. После Миша сказал мне: «Не стоило говорить об этом, тебе же не поверили. Я тебя знаю и знаю, что все так и было. Но звучит совершенно бредово и недостоверно».

Наверное, так и есть. В некоторые моменты своей биографии я и сама поверить не могу. У меня, например, есть непроходящее пятно от пороха на щеке. Много лет назад один добрый человек из спецслужб сделал вид, что стреляет в меня – чтобы проверить. Странно, но я на него не в обиде, мы потом подружились и вместе осилили немало добрых дел.

Журналистика в Калмыкии – дело очень своеобразное. У меня не было каких-то знаковых текстов, которые можно было бы номинировать на условный Пулитцер[3]. Я не разоблачала, например, Кирсана Илюмжинова[4], хотя при этом его пресс-служба ненавидела меня до неба и обратно. Но девяностые в регионе закончились ближе к концу 2000-х, и просто рутинные новости, если они не были написаны под диктовку той самой пресс-службы, уже были из ряда вон. Да и просто поступать правильно и честно было иногда – как в «Том самом Мюнхгаузене» – чем-то героическим. Наверное.

Когда я ездила в командировки в Осетию, я не делала там ошеломляющих фотографий. Даже не написала толком о тех парнях, которые, случалось, меня там прикрывали. Написала сейчас, и совесть кольнула: эх, молодо-зелено, ведь люди были всего важнее. А может, и к лучшему, что в СМИ не было информации ни о них, ни об их семьях. Пока они живы, по крайней мере. Но я могла наивно спросить у полковника и Героя России, а почему это на блокпост людей закинули, а баллоны с газом, чтобы они могли пищу готовить, нет? И снабженцы тут же получали нагоняй. Потому что полковник понимал, что я не напишу в муниципальной газете об этой ситуации, но федеральным коллегам передать вполне могу. И за такие моменты мне не стыдно. В отличие от, честно скажем, некоторых текстов.

Вот и с тем министром было что-то похожее. Я опубликовала в федеральном информагентстве шокирующие фотографии из единственной в Калмыкии детской больницы: на федеральные целевые деньги там начали ремонт к юбилею, ободрали все на свете, разгромили реанимацию и оперблок, налепили вентфасад – и так бросили. Потому что деньги куда-то делись.

Толку от этого фоторепортажа, пожалуй, не было бы. Но так совпало, что на следующий день в Элисту приехал Астахов, тогда еще детский омбудсмен. Коллеги, у которых были хорошие отношения с пресс-службой главы республики, втихаря передали мне его график, добрый человек из фотоцентра распечатал те самые фотографии покрупнее. Я явилась на мероприятие, подошла к Астахову и всучила ему снимки.

Деваться было некуда, и он вместе со мной поехал в больницу. Свита, журналисты – все куда-то делись, и мы ходили по больнице вдвоем. Я показывала, что вот в этой бывшей перевязочной лор-отделения по четным дням делают «чистые» операции, а по нечетным – «гнойные». Что лифты выдрали с корнем, и после операций детей носят на одеялах родственники – по единственной лестнице, где ходят и посетители, и буфетчицы с ведрами борщей. Что в отделении на шестьдесят детей, большинство из которых лежат там с мамами, один унитаз и одна розетка. Я затащила его в этот туалет.

Астахов отменил остальные встречи. Говорил за закрытыми дверями с главой. Собрал совещание, на котором полиция говорила: «Мы пытались возбудить дело о хищениях, но прокуратура не дала», а прокуратура говорила: «Да вы собрали какую-то чушь, а не основания для возбуждения».

Глава взял больницу под свою ответственность, Астахов уехал. И в больнице осталось все как прежде. Министр здравоохранения республики (надеюсь, он простит мне, что я через десять лет раскрываю его как тайный источник, а те, кто его узнает, будут уважать еще больше) сам вышел на меня. И потихоньку передавал мне информацию: что именно говорили на совещаниях, что Москва отказалась еще раз дать деньги, что в республиканском бюджете нужных средств просто нет.

Несколько месяцев я придумывала инфоповоды и старалась держать тему на плаву. Это было непросто, учитывая, что местные СМИ ее полностью игнорировали, а региональных представительств федеральных изданий, кроме меня в «Регнуме», в Калмыкии не было. В итоге стало понятно, что это тупик. Что сделать возможным ремонт в больнице могут только два человека – Путин и Медведев. Мы с несколькими ребятами на местном форуме обсуждали, что можно сделать. Митинг? Нам не собрать ста тысяч человек, в Элисте ровно столько и живет. Блокировать работу предприятий федеральной значимости? В республике таких нет. Листовки разбрасывать и развешивать ленточки? Не смешите.

Потом кто-то предложил публично обратиться за помощью к Далай-ламе, и у меня что-то щелкнуло в голове. Как раз в то время ветеран из Питера попросил у Обамы квартиру, потому что ему местные власти не давали. И вопрос решился. А что, если сделать что-то в этом духе?

Один волонтер сделал на коленке сайт, другой написал текст обращения, третий перевел его для американских газет. Мой бывший напарник и хороший друг из «Труда» сделал новость – и идея выстрелила. О том, что жители Калмыкии просят президента США взять под свою юрисдикцию детскую больницу и сделать там что угодно, лишь бы где-нибудь в уголочке лечили детей, написали вообще все. Даже Washington Post.

Большие люди из Калмыкии получили по шапкам, учредили фонд и скинулись в него. И в больнице все-таки сделали ремонт.

Эту историю не впишешь в журналистскую биографию. Вернее, можно попытаться, но все решат, что это жалкая попытка посоперничать с «Нейромедузой»[5]. Вы-то, надеюсь, поверите. Миша верил. И боялся за меня. Я давно ушла из экстремальной журналистики, все возможные угрозы были позади, и о рискованных ситуациях можно было вспоминать со смехом. Но Миша волновался. И жалел, что тогда, в прошлом, он не был со мной и не мог меня защитить. Просто он любил меня – всегда. Потому я так уверена, что он любит меня и теперь. И будет любить – всегда, вне времени.

Миша фотографировал везде

Миша фотографировал постоянно и все. Где бы мы ни были, он незаметно доставал телефон и снимал все вокруг и нас самих.

Он снимал, как мы проходили границы, – в зоне, где фотографировать строго-настрого запрещено. Снимал, как я хмурилась, сидя за ноутбуком. Как знакомого кота выгоняют из кафе, как играют блики солнца на листьях кувшинок, как тайский художник рисует батик, как растаман торгует замысловатыми перстнями. Даже во время нашего венчания в православном храме в Израиле он все порывался достать из кармана телефон и сделать селфи. И завистливо поглядывал на туристов, фотографировавших нас как одну из достопримечательностей подворья святой Тавифы. Фотографировал, когда меня вывозили из операционной.

У меня остались гигабайты фотографий. День за днем. Каждое приключение. Так Миша видел мир.

Он соглашался, когда кто-то говорил, что его фото выглядят слишком совершенными, идеализированными. И объяснял: «Я делаю это нарочно. Камера неспособна передать картинку такой, какой мы видим ее глазами, и на постпродакшене я довожу ее до такого состояния, какой я ее вижу и воспринимаю».

Он видел мир огромным и прекрасным. И нас в нем – счастливыми.

It’s a Man’s Man’s Man’s world

Иногда мы с Мишей рассказывали друг другу всякие байки из своего прошлого. Как у него с дачи украли любовно выращенную ель, какие вкусные были бананы, сорванные прямо с пальмы на Тенерифе, как Мишиному товарищу в Измайлове прострелили «восьмерку» почти насквозь: они вышли из гостиницы и попали в центр перестрелки ментов и бандитов – пуля прошла через багажник и застряла в торпеде. Как я училась стрелять и сразу же выбила спецназовский норматив из ПМ, как напарник возил меня к морю лечить разбитое сердце, как у нас было рок-кафе и я была своей за каждым столиком и ездила с музыкантами на фестивали.

Мне было важно, что при всем моем опыте – и репортерском, и житейском – Миша был мне равновесным. И часто оказывался опытнее, взрослее, мудрее. Нам обоим досталось от жизни к моменту, когда мы встретились, мы пережили много потерь, а когда много теряешь, начинаешь ценить то, что важно на самом деле. И в этом мы с Мишей были на одной волне. Не амбиции, не деньги, не что-то внешнее. Важна семья, важны близкие. Дорого и ценно, если можешь себе позволить жить, просто не ожидая чего-то плохого.

Вот ведь удивительно – мы рассказывали друг другу о прошлой жизни, и оба проживали ее еще раз, но на этот раз вместе. С самого детства. С фотографий, где он – маленький крепыш и подросток-дзюдоист с коллекцией медалей, где я – ясноглазая девочка, у которой вся жизнь впереди, и молодая журналистка, вечно ввязывающаяся в неприятности.

Иногда я только благодаря этим разговорам и проживанию заново осознавала, какие глупости делала. Как в 2004-м в режиме реального времени, когда в Элисте было всего два интернет-кафе, я передавала за пределы республики информацию о первом в России силовом разгоне митинга оппозиции, а потом писала, что прокурор республики пригрозил калмыкам повторением сталинской депортации. Как ставила ультиматум гендиректору крупнейшего в Калмыкии медиахолдинга, и мне – и всему коллективу – серую зарплату сделали белой.

С гендиректором все удалось благодаря поддержке ребят из ОБЭПа, с которыми у меня тогда были хорошие отношения. Миша долго удивлялся, что меня не стукнули по голове в подъезде, что «бэпники» были на моей стороне, хотя они не могли, не должны были идти против этого холдинга.

Он слушал все эти дикие истории и как-то спросил у меня: «Ты что, дружила только с мужчинами?» Я тогда ответила: «Ну вообще-то нет, у меня были и подруги». Но на самом деле – да. Было такое.

Я была криминальным репортером, дружила со всеми, кто в погонах, общалась с бандитами – и это был мужской мир, в котором мне нужно было быть «своим парнем». Работала на выборах, потом и вовсе по уши увязла в политике – и это тоже был мужской мир. А еще я одна растила ребенка, жила на съемной квартире, работала на трех работах одновременно и больше чувствовала себя роботом, чем женщиной.

И когда я с Мишей почувствовала себя женщиной, то и вокруг меня вдруг стали появляться удивительные, сильные женщины. Я сделала то, что давно хотела: отстранилась от политики, ушла из новостей и стала писать на социальные темы.

Я начала иначе дружить с женщинами – взахлеб, с интересом и восхищением. И осознала это, наверное, только когда Миши уже не стало. Когда меня укутали заботой и любовью, подхватили множеством рук. Миша больше не спрашивает у меня, как я справляюсь с работой, как у меня жизнь и настроение – но у меня появилась подруга, которая пишет мне именно тогда, когда хочется похвастаться дописанной статьей или поискать оправдания прокрастинации. Я больше не могу болтать с Мишей, если не сплю ночью, – но еще одна моя подруга живет в Пенсильвании, и из-за разницы во времени ей как раз удобно болтать со мной обо всяких пустяках и смешных историях. Миша больше не слушает мои рассказы о прочитанных книгах – но оказалось, мне есть кому рассказывать, с кем вместе ловить промокоды книжных магазинов, кого просить поискать что-то новенькое.

Как вышло, что Миша стал для меня проводником в женский мир? Я догадываюсь, пожалуй. Он открыл для меня – меня саму. Дал мне возможность не быть «своим парнем», не делать вид, не подстраиваться. Просто быть собой.

Нет, не так. Лучшей версией себя.

Страх лестниц

Каждый раз, когда мы с Мишей ходили в строительный магазин, нам надо было переходить через железную дорогу, а потом пересекать шоссе по надземному пешеходному переходу. И каждый раз я его спрашивала: «А помнишь, как я тогда боялась?» И он отвечал: «Ну конечно».

В нашу первую осень мы с Мишей собирались что-то купить в том строительном. Тогда как раз выпал первый слякотный снег, и я надела ботинки на устойчивых широких каблуках. Подниматься в переход по белой скользкой плитке было неприятно, но терпимо. Но вот когда мы перешли шоссе и надо было спускаться по другой стороне, меня накрыло.

Почему-то я до ужаса боюсь лестниц, лифтов, любых неустойчивых поверхностей. Можно было бы сказать, что этот страх появился, когда телохранитель одного политика пытался уронить меня с лестницы, но на самом деле так, кажется, было всегда. Мне даже кошмары снятся про лестницы, лифты и то, как земля уходит из-под ног.

Я отчетливо помню этот момент, когда я внутри себя решила, что могу по-настоящему доверять Мише. Что могу ему – первому человеку в жизни – показать, насколько мне страшно. Что могу сказать ему, что я ни за что, ни за что не наступлю на ступеньки, что там скользко, что я непременно упаду, что нет, он меня не удержит, я же буду лететь кувырком и собью с ног и его. Что могу даже взять и заплакать – раз мне страшно и хочется плакать. Что так можно.

Он и правда все понял. Он просто обнимал меня крепко-крепко, утирал слезы, уговаривал, уверял, что конечно, непременно меня удержит, что мы не можем остаться над шоссе, что, даже если повернем назад, там тоже придется спускаться по лестнице. Что мы можем никуда не торопиться и останавливаться после каждой ступеньки. Что все непременно будет хорошо.

С тех пор – и до последнего дня – Миша всегда крепко держал меня за руку на лестницах, он всегда был готов подхватить меня на эскалаторах. Каждый раз, когда я вспоминала этот наш переход через мост, я говорила Мише: «Ты ведь не стал надо мной смеяться». И он говорил: «Нет, я не смеялся. Я тебя понимаю».

За долгие годы в одиночестве, в журналистике, в не самом ласковом мире, во взрослой жизни – а я, кажется, никогда не была ребенком, так и родилась маленьким взрослым – я ни разу никому не показывала свои страхи. Делала непроницаемое лицо, брала себя в руки и преодолевала – чтобы не оказаться уязвимой.

А Мише научилась доверять настолько, что на ступеньках просто не смотрела под ноги, просто держалась за Мишино плечо или руку. И он вел меня так, что я ни разу, ни разу не споткнулась.

Признание судмедэксперта

Конечно, было наивным ожидать, что судмедэксперт в отчете об исследовании Мишиного тела будет сокрушаться о том, как такое могло случиться, что такой сильный, еще совсем не старый и вообще замечательный мужчина мог скоропостижно скончаться. И все равно было безумно больно читать сухое, казенное описание того, как смерть (мгновенно, слава Богу, мгновенно!) распространилась и сделала все необратимым.

Только когда мне переслали в вотсапе страничку, которую забыли откопировать, я увидела, что у эксперта все же нашлось для Миши несколько добрых слов: в указании на правильное телосложение, в длинном перечислении хорошо развитых мышц, в словах о том, какой у него замечательно правильный мозг и блестящие извилины.

Я окончательно убедилась – и раньше понимала, но теперь это было утверждено, – что не было никакой ошибки, которую можно было бы исправить. Не было ничьей вины. Так сложились обстоятельства, так судил Бог. И даже если бы скорая приехала еще раньше, ничего бы не изменилось. Миша умер, и с этим ничего нельзя было сделать.

Назад Дальше