Так прошла зима. Видит Бог, мне не на что было жаловаться, однако в глубине души я помнила давние предупреждения моей матушки относительно ухаживаний молодых людей и уже начинала думать, что Алексей запаздывает с предложением руки и сердца. Однако мои отношения с Трефиловым были вполне целомудренными, и я не слишком беспокоилась на сей счет. Как-то мартовским вечером, возвращаясь с работы, я поднималась по лестнице в свою комнатку, когда у входной двери Кестер с удивлением обнаружила мать Ольги, преградившую мне путь. Она взяла меня за руку и, не говоря ни слова, повела к себе. Это было странно, но за несколько месяцев общения с русскими я успела привыкнуть к тому, что моя матушка назвала бы эксцентричным поведением. Мадам Кестер втолкнула меня в гостиную, где я увидела сидевшую в кресле Ольгу, что-то невнятно пробормотавшую в ответ на мое приветствие. Я решила, что она, должно быть, не в духе или повздорила с матерью, что случалось довольно часто. Тем временем мадам Кестер усадила меня напротив и торжественно объявила, что Алексей Трефилов, в отсутствие моей матери и дабы соблюсти приличия, попросил у нее моей руки. От неожиданности у меня перехватило дыхание, кровь прилила к щекам. Сделав неуместное замечание в адрес столь церемониальной атмосферы, Ольга грубо расхохоталась. Ее мать притворилась, что ничего не слышит, и важно спросила, какой ответ она должна дать Трефилову. Естественно, я ответила, что Алексей мне чрезвычайно симпатичен, я полагаю, что он меня тоже любит и что я не вижу препятствий к тому, чтобы стать его женой. Тут мадам Кестер дала волю своей экспансивной натуре: расцеловав меня, она заявила, что очень рада моему решению и уверена, что я буду счастлива с Трефиловым. Мы смеялись и плакали, как две идиотки, в то время как Ольга вносила разлад в наш дуэт. Она назвала нас сумасшедшими, а потом начала упрекать мать в том, что та вмешивается в чужие дела. Обескураженная, моя хозяйка расплакалась, но это уже были не слезы радости. Я не понимала, что происходит. Тогда Ольга стала умолять меня подумать о том, куда я еду. Она говорила, что я даже не представляю себе, какой будет моя жизнь в СССР, если я отправлюсь туда со своим мужем, и что мне лучше выйти замуж за кого угодно, только не за большевика. Но влюбленной ли девушке прислушиваться к голосу разума! Тогда я наивно предположила, что подруга просто завидует мне, но теперь понимаю, что, будучи более здравомыслящей, чем ее мать, она догадывалась о том, что ожидает меня в случае, если я стану Андре Трефиловой. Как я могла поверить ее предостережениям, если все русские, которых я встречала, были так любезны со мной, так хорошо воспитаны? Когда Ольга наконец поняла, что не сможет меня переубедить, она вышла из комнаты. С ней ушел и мой последний шанс избежать череды грядущих несчастий.
Мне еще не было девятнадцати, поэтому на мой брак требовалось согласие матери, которой я немедленно написала. Не сомневаюсь, моя бедная матушка, не слишком понимая, что означает этот брак, недоумевала, почему бы ее дочери не взять себе в мужья француза, но, уже привыкшая к моим выходкам, не стала возражать против нашего союза. Убедить сестер оказалось труднее, особенно Мари-Луизу: грозная старшая сестра закатила мне скандал, рассудив, что если я выйду замуж за русского, то она меня уже никогда не увидит. Луиза была упрямой, но и я была такой же. Она прекрасно это понимала и в конце концов дала свое согласие. Итак, 10 апреля 1926 года в мэрии XV округа Парижа я стала мадам Алексис Трефиловой. Свидетелем с моей стороны была подруга с работы, со стороны жениха – секретарь советского полпреда Безухов. Алексей и слышать не хотел о венчании. Хотя я не была особенно религиозной, без церковного благословения этот брак, как мне казалось, был недействительным.
Свидетельство о браке Андре Сенторенс и Алексея Трефилова, выданное в Париже 10 апреля 1926 года. Из архива Жерара Посьелло
Свадебный ужин состоялся в советском полпредстве на рю Гренель. Я восхищалась подарками, которые мне преподносили, и впервые оценила приветливость, доброжелательность и радушие русских, не стеснявшихся в выражении своих самых искренних чувств. Со временем, однако, мне предстояло понять, что не все советские чиновники походили на консула. В конце банкета он произнес в мою честь чрезвычайно трогательную речь. Из вежливости гости, говорившие по-французски, продолжали объясняться на моем языке, чтобы я чувствовала себя комфортно. Но я была слишком счастлива, чтобы чего-либо опасаться.
Медовый месяц мы провели в Мон-де-Марсане. Трефилов назвал мой отчий край прекрасным, а семью приятной. Матушка и сестры пришли в восторг от того, что я смогла найти себе такого замечательного мужа. Даже Мари-Луиза вынуждена была изменить свое мнение. В тот момент и речи не было о моем отъезде в Россию, и все единодушно сочли нашу брачную авантюру радостным поворотом судьбы.
Все ошибались.
2. В советском полпредстве
Алексей был небогат, а я и подавно; мы поселились в комнатке, которую он снял прямо перед нашей свадьбой, в квартире на рю Вожирар, где я когда-то жила. Я солгала бы, если б сказала, что не была счастлива. Я любила своего мужа и была уверена в том, что и он любит меня так нежно, насколько это возможно, – в то время еще не проявился его эгоизм и исключительная преданность партии. По крайней мере, я тогда еще ничего этого не замечала, и несколько недель после нашей свадьбы мы испытывали восторг, присущий всем молодоженам. Я стремилась лучше узнать Алексея. Уступая моим просьбам, он понемногу рассказывал о том, как жил до нашего знакомства. Я считала его умным человеком (и сегодня так считаю). Слишком поздно я смогла понять, что он был одним из тех бесхарактерных людей, каких мне немало потом довелось встречать в СССР. Именно в этой бесхарактерности и кроется причина воцарившейся в России безжалостной диктатуры. Если хочешь жить, тебе нужно скрывать свою индивидуальность, как преступление, и независимость, как предательство. Нужно подчиняться приказам, выслушивать выговоры, отвечать улыбкой на унижения и молчать, молчать, молчать!
Возможно, Трефилову импонировало мое крестьянское происхождение, ведь он и сам был выходцем из деревни. Так же как и я, он получил лишь начальное образование, но, в отличие от меня, переживал из-за того, что пробел в образовании лишал его возможности претендовать на более серьезную карьеру. Насколько я понимаю, Алексей рассчитывал сгладить этот недостаток, вступив в партию еще во время революции 1917 года. Карьерным устремлениям Алексея поспособствовало его назначение на должность охранника наркома иностранных дел СССР Чичерина[4], который, впав в немилость, вынужден был сидеть взаперти в своей московской квартире. Алексей прекрасно справился с ролью неприметного тюремщика и в качестве награды за труды был назначен в штат советского полпредства[5] в Литве. Оттуда его и направили в Париж, после того как Франция признала советское правительство[6]. Я была еще достаточно наивна, чтобы радоваться этому. Только спустя годы я поняла, что Трефилов прежде всего был советским чиновником, а все остальные люди, даже собственная жена, не имели для него большого значения. В этом мне еще предстояло жестоким образом убедиться.
Но весной 1926 года все было замечательно, и я считала своего мужа самым соблазнительным из всех мужчин. Первый «звоночек» прозвенел по вине той, что нас познакомила, – мадам Кестер. Однажды вечером, возвратившись домой, Алексей обнаружил на своем столе записку – стихотворение, написанное по-русски. В какой-то момент мы подумали, что это один из приятных маленьких сюрпризов Ольгиной матери. Но, увидев, как Трефилов бледнеет, читая это сочинение, я заподозрила, что происходит неладное. Положив лист бумаги на прежнее место, он выглядел ошеломленным и все время повторял: «Она сошла с ума, с ума, с ума…» Затем, уставившись на меня, спросил: «Какая муха ее укусила?»
Я с трудом нашла слова для ответа. Алексей объяснил мне, что стихотворение мадам Кестер было злобным антисоветским сочинением. Мой муж до смерти боялся подобных историй, опасаясь скомпрометировать себя, поэтому он мог бы замять это дело, если бы поэтессе не пришла в голову безумная мысль послать свое сочинение в полпредство на рю Гренель. Сегодня я все еще спрашиваю себя: что побудило ее пойти на этот шаг? Как бы там ни было, события быстро приняли дурной оборот, и у прежних знакомых мадам Кестер начались серьезные неприятности. Так, моего бывшего поклонника инженера Фрадкина срочно вызвали в Москву; безликой мадам Крыленко также было предписано вернуться в СССР. Но она, должно быть, догадывалась о грозившей ей участи. Однажды они с мужем[7] вышли из полпредства, и никто из русских не смог их задержать. Я узнала впоследствии, что в отместку брат мадам Крыленко, в то время генеральный прокурор[8], был отстранен от должности. Трефилов был в ярости. Он взял с меня слово порвать всякие отношения с мадам Кестер, и в июне 1926 года мы переехали на рю Лекок. Я с грустью вспоминала о своих бывших друзьях и особенно об Ольге, c которой мне больше не суждено было увидеться. Я знаю, что сейчас она живет в Канаде и вышла там замуж.
Я была слишком юной, чтобы изводить себя ненужными сожалениями, и настолько влюблена в Алексея, что соглашалась с ним во всем. Не настало еще то время, когда я начала задавать себе вопросы. С другой стороны, мне хватало личных забот, и я не слишком беспокоилась о том, что нас с Алексеем не касалось напрямую. К тому же я была беременна, и мы с мужем часами обсуждали наше будущее и будущее нашего сына – мы не сомневались в том, что наш первый ребенок непременно будет мальчиком. Мой сын появился на свет 28 января 1927 года. Он родился в семье, уверенной в завтрашнем дне. Мы назвали его Жоржем. Алексей воспротивился крещению ребенка, и это обидело меня даже больше, чем отказ от венчания. Моя семья испокон веков была католической, и я восстала против такого решения, посчитав его несправедливым. Трефилов же высмеял меня, назвав это предрассудками, и не уступил. Это был наш первый настоящий конфликт, но Алексей постарался, чтобы я о нем забыла, – удвоил свою нежность ко мне и нашему малышу. Некоторые сослуживцы мужа прислали нам поздравления, но подарки я получила только от своей семьи. Моя матушка, приехав из Мон-де-Марсана, естественно, нашла нашего сына лучшим ребенком на свете. К сожалению, заниматься воспитанием Жоржа в Париже было практически невозможно, поэтому мы доверили его моей сестре Жанне: она жила в Оше и была счастлива нянчиться с племянником.
Я больше не работала в переплетной мастерской на рю Пантеон, но, так как жалованья Алексея нам не хватало, он устроил меня телефонисткой в советское торгпредство. Новое занятие пришлось мне по душе. Однако, к моему большому удивлению, сослуживицы – жены французских коммунистов – отнеслись ко мне весьма холодно. Я приступила к работе в сентябре 1927 года и, несмотря на все свои старания, так и не смогла сблизиться ни с одной из них. Кажется, они мне завидовали. Поскольку мой муж работал в полпредстве, они, должно быть, полагали, что меня специально устроили сюда шпионить, и держались молчаливо, опасаясь потерять работу. Когда три года спустя я уезжала в Россию, они не скрывали своего облегчения.
Мы с Трефиловым работали так же, как и мелкие французские служащие, и наслаждались обществом друг друга, но самой большой радостью для меня было читать письма о Жорже от сестры Жанны. Отъезд в Россию становился событием все менее и менее вероятным, и, должна сказать, я не жалела об этом. Алексей же, напротив, жаловался на то, что не может повидать родных. Мне не в чем было упрекнуть мужа, но с каждым днем атмосфера вокруг меня становилось все более и более удушливой. Во мне крепло убеждение, что у нас с Алексеем никогда не будет того единства взглядов, какое я встречала у своих соотечественников. Меня шокировали сотни разных мелочей, но я не могла объяснить себе причину своего раздражения. Вероятнее всего, дело было в том, что я не понимала язык, на котором говорил Трефилов, а ему часто стоило большого труда передать свои чувства на моем языке; кроме того, я усиленно пыталась донести до него свои взгляды на те или иные вопросы. Если для выражения нежности достаточно ограниченного набора слов, то совершенно иное дело – обсуждение важных вопросов. Пока мы были влюбленными молодоженами, Алексей пытался обучать меня русскому языку, но то ли из-за того, что ему не хватало педагогических навыков, то ли потому, что я сопротивлялась обучению, мне не удавалось освоить чрезвычайно трудное русское произношение. Что касается грамматики, то она казалась лабиринтом, где я сразу и окончательно терялась. Друзья мужа старались в моем присутствии говорить по-французски, но стоило мне отвернуться, как они переходили на русский, и я сходила с ума, пытаясь понять, о чем они говорят.
Так протекала наша жизнь, в целом довольно безрадостная и серая, и временами мне трудно было признаться себе в том, что мое счастье, возможно, было не таким полным, каким я представляла его вначале. Единственным временем, когда мы по-настоящему могли отдохнуть, был наш совместный отпуск. Сначала мы ехали в Мон-де-Марсан, чтобы провести несколько дней с матушкой, а затем в Ош, к сестре Жанне. Только тогда у нас была возможность побыть с нашим ребенком. С каждым возвращением в Париж я испытывала привычную боль: зачем заводить детей, если ты не можешь видеть, как они растут? Сидя в вагоне поезда, направлявшегося в столицу, я размышляла о том, что не смогу позволить себе завести еще детей до тех пор, пока не улучшится наше материальное положение.
Здание российского посольства (бывшего советского полпредства) в Париже. 2018. Фото Д. Белановского
Ситуация изменилась в апреле 1929 года, когда муж объявил, что мы переезжаем из нашей квартиры на рю Лекок в здание советского полпредства на рю Гренель, 17, где нам предоставили трехкомнатную квартиру. В тот момент мне и в голову не приходило, что я оказалась на пороге тюрьмы, напротив, я очень гордилась тем, что буду жить в такой шикарной квартире. Узнав о нашем переезде, мои французские сослуживицы по торгпредству стали еще менее дружелюбны. Многие из них проживали в скверных жилищах, и меня упрекали в том, что я наслаждаюсь недоступными им преимуществами. Мне дали несколько выходных для переезда на новое место. Должна признаться, я не ощутила никакого дурного предчувствия, перешагнув порог советского полпредства. Я даже не осознала, что теоретически уже нахожусь на территории СССР.
Окна нашей столовой выходили на рю Гренель, и я не чувствовала себя полностью отрезанной от мира, к тому же почти ежедневно я встречала соотечественников по дороге на работу и обратно. Из комнаты открывался вид на посольский дворик, и наблюдать за тем, как въезжают и выезжают машины, было для меня некоторым развлечением.
На нашем этаже проживали и другие сотрудники полпредства, в частности, секретарь полпреда Наталья Смирнова со своей дочерью, которой было не больше восьми лет. Мы сразу же крепко подружились. Наталья, уроженка Воронежа, была блондинкой с добрым, очаровательно близоруким взглядом. К моменту нашего знакомства ей только исполнилось двадцать восемь лет. Мы быстро сблизились еще и потому, что она пребывала в некоторой изоляции от коллектива: ее отношения с полпредом вызывали подозрения у коллег, опасавшихся, что Наталья может ему на них донести. Тогда я еще не знала, что доносительство стало в новой России страшным злом, с которым мне, к сожалению, суждено будет многократно столкнуться в будущем. Наталья приехала из советского полпредства в Осло. По-норвежски она говорила так же великолепно, как и по-французски. Благодаря ей я не чувствовала себя одинокой на рю Гренель.