– Да, мы с Майрой бывали там несколько раз.
Майрой звали его сводную сестру, которая в том году приезжала к нему в Дели на Рождество. Я не любил ее обсуждать, не любил, чтобы она всплывала в наших разговорах; когда она приезжала, я почти не бывал в бунгало, и мы с Николасом не могли побыть вдвоем.
– А бывало что-то странное… в Ридже?
Он смеялся.
– Ну… время от времени, – и больше ничего я не мог от него добиться. В конце концов пришлось оставить расспросы; я не любил испытывать его терпение. Я так и не признался, что подслушал их разговор с Адхиром, не рассказал, как это произошло. Хотя однажды спросил, знает ли он о пруде.
– В лесу? Ты не путаешь?
Я был уверен.
Но когда он спрашивал меня, где именно, я не мог сообщить точное место. Я обнаружил этот пруд в тот день, когда прятался в башне.
Когда я наконец выбрался оттуда, уже наступил ранний вечер, сгустились сумерки, лес спрятал свои тропинки в тени листвы. Теперь это было неподходящее место для одинокой прогулки. Я пытался вернуться назад той же дорогой, какой пришел сюда, но, должно быть, что-то спутал. Сбился со следа, и земля превратилась в пруд. Зеленую, плотную воду, забитую корнями и листьями лотоса. Я стоял на краю, лес вокруг меня блестел скрытым светом. Я повернулся, мое дыхание было тяжелым, на языке остался вкус страха. Что-то ударило меня в плечо, мертвая тяжелая ветка. Когда паника вырвалась из моей груди, как темнота, я увидел грязную тропинку, ведущую к главной дороге.
Когда люди неожиданно уходят… Николас, Ленни… остаются лишь вопросы без ответов; они путешествуют с нами, проникают в наши мысли, становятся близкими друзьями.
– Куда ты идешь? – спрашивал я Ленни, но он не отвечал. В такие дни он не разрешал мне составить ему компанию, в такие вечера он не возвращался в свою комнату. Грязь, необъяснимая, покрывала колеса его мотоцикла.
Может быть, в одной из таких поездок он встретил Михира. Незнакомца.
Одинокого туриста, который заехал в наш родной город, выехав из северной части страны, высокими горами, широкими реками добрался до наших скошенных улиц. У него были угольно-пыльные глаза и безжалостно сожженная солнцем кожа. Я помню его запах – запах костров, ночей, проведенных на открытом воздухе, запах старой древесной золы. Он говорил мягко, не решаясь услышать то, что он хотел сказать.
Пока я готовился к тому, чтобы как-то сдать выпускные экзамены в школе, Ленни брал Михира на велосипедные прогулки за город, во все чайные, которые он мне показал. В лес. Хозяйка маленького кафе называла их своими бабочками.
Я встречался с ними нечасто – у меня было мало времени, свободного от учебы, дополнительных занятий и родителей, одержимых паранойей, – но когда я их видел, я чувствовал, что Ленни тайно, медленно приходит в себя. Они собирались путешествовать вместе, это было запланировано.
– Куда? – удивлялся я.
И Михир своим сумеречным голосом рассказывал нам, где он был. В Варанаси, встречая рассвет в Асси Гхате, на горе Сандакфу, откуда можно увидеть Гималаи и четыре самых высоких пика в мире. В скрытом заброшенном форте на побережье Конкан.
Какое-то время Ленни был живым, карта, висевшая у него на стене, светилась обещаниями.
Но жизнь – это потери. И время, или, точнее, течение времени, не приносит понимания. Только попытки понять, присвоить. Безумные попытки выправить прошлое, прежде чем оно ускользнет из поля зрения. Часто я чувствую, что не покинул тот лес. Что я все еще там, заблудился в бесконечном вечере. Спотыкаясь в темноте, ищу поляну, где все возможно.
Если родители Калсанга «убили бы его», узнав, что он спит с двоюродной сестрой, мои сделали бы то же самое, заметив малейшее отклонение от нормы. Так что я был осторожен, всегда сидел в своей комнате каждое второе воскресенье, когда они звонили на общий телефон в коридоре. Он звонил громко и часто, когда работал – то есть когда его никто не ломал с целью поразвлечься и не крал с целью быстро и легко заполучить денег.
Сложнее всего было выдержать разговор с отцом.
Помню, как-то, когда я еще учился в школе, он принес домой с рынка саженец – хрупкий, нежный, в полиэтилене и земле. Он посадил его в нашем саду, думая, что это цветущая гортензия, но выросло нечто совсем другое. Высокая лиана с темными листьями и редкими оранжевыми цветами. И он часто стоял перед ней в недоумении.
Что это такое?
Иногда он точно так же смотрел на меня.
Не спасало и буйное смятение коридора. В дальнем углу ребята играли в своего рода крикет теннисным мячом, кто-то танцевал, обернувшись полотенцем. Из многих комнат грохотала музыка, смешивались эпохи и жанры. Из одной – Кишор Кумар[14], из другой – «Блэк Саббат».
Наши разговоры проходили всегда одинаково, как будто мы репетировали тщательно продуманные реплики.
– Привет.
– Привет… меня слышно? – каждый раз спрашивал отец.
– Да… привет, пап.
Я представлял его, представляю и сейчас – идущего из дома по покатой дороге к рынку, к небольшому магазинчику за углом, к которому, как запоздалая мысль, прицепилась телефонная будка. Черно-желтая вывеска на двери. В моем родном городе в девять часов было уже поздно. На опустевших улицах никого, лишь тонкий туман и прохладный ветер. Отец устал после тяжелого дня в больнице, но каждый раз ждал, пока рассосется толпа и можно будет зайти в будку.
– Чооооооооооо зааааааааааа? – вопили игроки в крикет.
– Что такое? – голос отца дрожал, как будто он был под водой.
– Ничего, пап.
– Что это был за шум?
– Так, ничего.
– Ладно. Как оно все?
– Нормально, – разговоры всегда были перечислением фактов – отрывистым, недолгим, неловким. – Как мама?
– Она здесь… хочет с тобой поговорить.
– А Джойс? Она как?
– Нормально… много работает.
Моя старшая сестра была медсестрой в Калькутте. Мы писали друг другу письма, но жили в слишком разных мирах, которые пересекались, лишь когда мы оба возвращались домой.
Иногда мне хотелось быть немного откровеннее с отцом.
– Я пишу статью для нашего журнала.
– Это по учебе?
– Нет, просто… пишу.
– Когда у тебя каникулы?
Я отвечал на вопрос. Пуджа, Праздник огней, Рождество.
– Надолго?
– Думаю, недели на две.
– Тогда лучше оставайся в Дели… это слишком мало.
– Да, – были другие причины, по которым мой отец предпочел бы, чтобы я как можно реже приезжал в родной город.
– Ладно, поговори с мамой.
Это было облегчением. Мать была легче, эмоциональнее. Она рассказывала о своих заботах – еде, чистоте, жаре.
– Все в порядке, мам, не волнуйся.
– Твоя сестра худая, как щепка. Я ей сказала: как ты можешь лечить людей, когда даже о себе не в состоянии позаботиться?
Я представлял себе лицо Джойс, то, как она с раздражением цокает языком, и улыбался.
– Уверен, у нее тоже все в порядке.
Я давал матери выговориться – двоюродная сестра родила, дедушка попал в больницу, тетя приезжает на выходные. Новости казались мне такими же бесконечно далекими, как далек был я от родного города, стоя в коридоре и прижимая трубку к щеке.
– Ладно, милый… скоро еще поболтаем.
Иногда я все же пытался.
– Мам, есть новости от Ленни?
Резкий вдох, писк телефона. Снова писк. И, несколько секунд спустя:
– Ничего, как обычно. Он по-прежнему там…
– Надолго, мам?
– Пока не вылечится.
И мне больше ничего не оставалось, кроме как пожелать спокойной ночи.
Иногда я пытался представить себе Ленни.
По намекам в письмах, по крошечным деталям, которые он выдавал, не замечая или не считая их важными. В соседней комнате юноша рисовал черное солнце – картинку за картинкой. Снова и снова, неутомимые, нескончаемые круги. Может, ты нарисуешь что-нибудь еще, говорили юноше. И он рисовал. Лес, дом, цепочку гор. И закрашивал все черным кругом, закрашивал, пока не ломался карандаш. В комнате справа девушка тихо играла с камнями – пятью маленькими камушками, которые подбрасывала в воздух и рассыпала по земле. Бережно собирала, будто они были драгоценными.
Нем, я подвешен между небом и землей.
По вечерам, глядя в окно через узорчатую решетку, он видел серебристый отблеск сосен и вдалеке – неровные очертания холмов, хрупкий лунный диск, ненадежно уравновешенный. Огни города были слишком далеки, чтобы их можно было увидеть. Ночь за ночью сон не приходил. Сон, говорил он, прессовали в маленькие белые шарики, отколотые от луны. Аккуратно скручивали, как его пижаму, промывали чистой родниковой водой, и сон растворялся в ней, как звездная пыль, и плыл до кончиков пальцев рук и ног, до самой макушки.
Интересно, когда он теперь засыпал – гранулы выдавали после обеда. Дама в белом должна была смотреть, как он глотает, но она была легкомысленна и немного нетерпелива. Ей нужно было отдать много сна. Он хранил гранулы в ручке без колпачка. Он почти ее заполнил. Но надо было спать, чтобы ему не пришлось просыпаться от яркости этой комнаты. Этой квадратной ячейки. Мира, который был слишком зеленым и ранил его глаза. Ему не нужно было видеть, как они смотрят на него, разбитого этой болезнью. Он бормотал про себя строчки, которые помнил. Он где-то читал, что, когда землетрясение погребло под землей целый город, люди под землей спасались, читая стихи.
Но теперь все эти тяжелые книги мне больше не нужны, потому что, куда бы я ни пошел, слова не имеют значения, и так лучше. Я растворяю их наполненность в безмолвном море, которое ничего не может испортить, потому что ничем не дорожит.
Он поступал так же. Бормотал стихи по памяти, каждым слогом отмечая ход времени.
Но как долго? И зачем?
Как медленно шло время в темноте.
Видите, прошла всего минута.
Вот и мы, по-прежнему ждем.
Когда что-нибудь случится.
Я представлял, как в его руке, в центре ладони, лежит сон в аккуратных капсулах. Он отвинтил колпачок ручки и наполнил ее, мальчик, собирающий сокровища.
Помнил ли он темную кожу, дрожавшую под его телом? Волосы, переливавшиеся оттенками света и тени? Это было так стыдно.
За окном просыпалась луна. Деревья на ветру затихали.
Как ему хотелось оказаться под деревьями, прижать руку к земле. Он говорил, что часто вспоминал, как мы были вместе, он и я, его младший друг. Гуляли в лесу за его домом, курили дешевые сигареты, блуждали между деревьями.
Однажды, в самый глубокий час ночи, когда темнота развернулась во всю свою длину и ширину, он выбрался из кровати, подошел к столу. Маленькому столику у окна. В молочно-предрассветном сумраке, забрызганном последними звездами, он рисовал. Лицо матери, когда она была особенно ранимой, когда приходила к нему в комнату, думая, что он спит и не видит ее, когда она смотрит на него и пытается понять, что принесла в мир. Лицо отца, всегда перекошенное гневом. Таким глубоким, тайным гневом. Лицо незнакомца. Этот рисунок он скомкал, а потом разгладил и отложил в сторону.
Мое лицо. Лицо друга, всегда смотревшего на него с любовью.
Каждый набросок был сделан аккуратно и точно. Он старался освободить память от этих лиц, перенеся их на бумагу. Отмечал свое имя на краю каждой страницы, вновь и вновь – Ленни, Ленни, Ленни. Он отпускал свои воспоминания. Так он становился легче. Так сон забирал его и уносил в темное, пустое место, где можно было отдыхать вечно.
Из всех вечеринок, на которых я побывал, я помню одну.
Помню особенно четко.
По нескольким причинам.
Она проходила в районе Гудзон-Лайнс, районе шатких многоэтажных домов, плотно сбившихся вместе, недалеко от широкого, медлительного канала, забитого мусором. Тихими вечерами воздух наполнялся болезненно-сладким запахом разложения.
Похоже, никто не возражал.
Дети играли в бадминтон на тротуаре, женщины толпились у палаток с овощами, теребя папайю, огурцы и помидоры, пузатые мужчины в жилетах и саронгах лениво слонялись без дела, скромно одетые девушки шли домой после лекций.
Жизнь с вечным запахом разложения.
Пожалуй, ко всему можно привыкнуть.
Мы с Калсангом ехали по разбитой дороге на велорикше.
– Тут, – сказал он. Мы остановились перед домом бисквитного цвета, с узкой темной лестницей. Поднялись, спотыкаясь о спящих собак и мешки с мусором, в квартиру на пятом этаже. Из-за двери раздавались глухие, свинцовые звуки музыки.
Даже сейчас, прежде чем войти в комнату, где проходит вечеринка, я какое-то время стою у двери, прислушиваюсь и думаю, что лучше мне было бы не приходить. Я чувствую, что вторгаюсь в какой-то тайный ритуал племени, к которому не принадлежу.
Мы вышли на большую террасу, усеянную людьми – кто сидел в темном углу, кто со стаканом в руке стоял у перил. Казалось, все, кроме моего соседа по комнате, были мне незнакомы. Люди окликали Калсанга, здоровались с ним, спрашивали, есть ли у него «похавать».
Магнитофон в углу лил мелодию в теплый ночной воздух: но это лишь сладкий, сладкий сон, моя детка… – несколько человек из толпы, качавшейся в такт, подпевали. Я закрою глаза, ты придешь меня забрать.
Я стоял у «бара» – шаткого деревянного стола, заваленного стаканами и крышками от бутылок – и смотрел, как другие танцуют. Здесь нет начала и нет конца…
– Я сейчас вернусь, – сказал Калсанг и пропал до конца вечера. Я налил себе холодного пенистого пива.
За моей спиной между вершинами деревьев и проводами мелькали огни города. Интересно, подумал я, виден ли отсюда мемориал восстания? Высоко над деревьями. Дорога внизу, залитая оранжево-желтым светом ламп, начала пустеть. Мимо прошли несколько пар, совершавших вечернюю прогулку. Уличный торговец бойко что-то продавал. Бездомные собаки подозрительно кружили друг перед другом.
Музыка вскоре сменилась, в динамиках зазвучало что-то громкое и оживленное. Танцующие ритмично двигались все быстрее и быстрее. Цеплялись друг за друга, толкались, вопили, пока песня не закончилась и они не повалились друг за друга, разбив чары. К стене рядом со мной бросилась девушка, хохоча и тяжело дыша. Это была Титания. Ее короткие волосы прилипли ко лбу и шее потными кудряшками. Я мельком взглянул на нее – топ, темно-красный, как вино, не доходил до джинсов, в животе мелькнула маленькая искорка – колечко в пупке. Внезапно мне захотелось – пиво быстро ударило в голову – взять его в рот.
– Эй, огоньку не найдется?
– Что?
– Огоньку не найдется? – она ладонью стерла пот со лба, зазвенели браслеты.
– Нет, извини. – Мне хотелось, чтобы у меня была зажигалка. Ее дал кто-то другой.
– Спасибо, – проревела Титания. Я чувствовал запах ее духов, смешанный с сильным запахом пота.
– Ты была очень классной, – ляпнул я.
– Да ну? – выдохнула она, и ее лицо скрылось за клубами дыма.
– В том спектакле, «Сон в летнюю ночь».
Я думал, ей будет приятно, но она закатила глаза.
– Я начинаю думать, что это единственная роль, по которой меня запомнят.
Конечно, я должен был учесть. Что за глупость я брякнул! Я торопливо извинился. Она отмахнулась холодной, беззаботной рукой.
Что надо было делать дальше? Может, предложить ей выпить?
Наш разговор, без того готовый оборваться, закончился, когда к нам подтанцевала Лари, кружась в пышной юбке. Она со смехом притянула к себе Титанию, потащила обратно на танцпол.
Это было почти облегчением.
Я подумал – интересно, им удалось пригласить на домашнюю вечеринку историка искусств? Наверное, наглости не хватило. И Адхира в подобном месте тоже трудно было представить.
Я налил себе еще пива; вечер, я уверен, обещал быть долгим.
Спустя несколько пинт я, спотыкаясь, вошел в дом, ища туалет. В квартире было пусто, видимо, потому что там было слишком жарко, и потолочные вентиляторы кружили теплый липкий воздух, густой, как суп. Я прошел, по всей видимости, гостиную, заваленную тонкими сложенными матрасами у видавшего виды телевизора, грязными подушками, тапочками, завешанную шаткими бамбуковыми полками с переполненными пепельницами и грязными журналами.