Искусство терять - Хотинская Нина Осиповна 5 стр.


Чего Али хочет сейчас – просто сохранить, что нажил. Будущее интересует его лишь как продолжение настоящего. Как будто он несет на вытянутых руках свой мир, семью, хозяйство, затаив дыхание, чтобы, не дай бог, не опрокинуть, не сдвинуть что-нибудь. Он сумел сделать свой бедный дом домом-полной-чашей и хочет, чтобы это длилось вечно. За границами его владений мир кажется слишком туманным, чтобы формулировать желания от своего имени. Ему случалось мечтать, чтобы его дом-полная-чаша вдруг очутился в независимой стране (он хоть и понятия не имеет о чудесном путешествии Дороти, когда смерч унес ее вместе с родным домиком в страну Оз, но представляет себе это событие как-то похоже), то есть в стране, где ему больше не придется вставать и приветствовать каждого проходящего руми, а стало быть, не столько в независимой, сколько в стране, где он сам будет свободен, – а значит, мечта Али и здесь не выходит за рамки его мирка. То, что происходит в горах, важнее всего и нуждается в защите. Нельзя, чтобы французские солдаты поднялись сюда и отняли у горцев то немногое, что им принадлежит, их счастье, принесенное бурной рекой. Иными словами, французы внушают ненависть, французы внушают страх, и поэтому их так необходимо успокоить.

– Как вы думаете, они поймают партизан? – спрашивает кто-то.

– Конечно, – без колебаний отвечает Али.

Он сражался во французской армии, на его глазах она выигрывала, казалось бы, невозможные бои. Уж перед горсткой мятежников она точно не спасует. И тени – как бывает каждый раз, когда он вспоминает о том, что было там, в Европе, – вдруг пробегают по его лицу, и вот уж ввалились щеки, и на лице десять разных гримас, и ни одной застывшей. Тряхнув головой, чтобы прогнать накопившиеся внутри воспоминания, он бросает коротко:

– Они не могут проиграть.

Старый Рафик – он служил несколько лет на сталелитейных заводах в Верхней Марне – кивает:

– У них есть машины, каких мы в глаза не видели, они производят металлы, о которых мы и понятия не имеем. Что с ними поделает славная армия алжирской независимости? Здесь-то никогда не произвели даже коробка спичек.

Разговор затянулся надолго. Оспаривая уверенность каида, называют имена тех, кто в прошлом укрывался в горах и кого Франции так трудно было изловить, а иных и вовсе не удалось сцапать до сих пор. Старики говорят об Арезки, благородном разбойнике из леса Якурен, о Гранде из Себау, которого французская пресса окрестила кабильским Робин Гудом. Вспоминают, смеясь, что, когда его искали годами, он ухитрился устроить праздник, пригласив больше тысячи гостей на обрезание своего сына, а французские жандармы, которым об этом пиршестве сообщили слишком поздно, нагрянули в деревню и уже никого не нашли.

– Ну и что? – говорит Али. – В конце концов его все равно отправили на гильотину.

Смеркается и резко холодает: таковы ночи в горах. Холод кусает, как маленький невидимый зверек. Но Али остался бы здесь насовсем. Он хочет, чтобы ему сказали, что он прав, а еще лучше – доказали, что он прав. Впервые за долгое время он не уверен в своих речах и мнении. И все же он продолжает. Делает то, что должно. Он вещает. Провозглашает. Представительствует.


Поздно ночью, прокричав много часов, Йема родила девочку. Малютку назвали Далилой. Мать любит ее немного меньше, чем Хамида. Отец смирился.

• • •

Через несколько лет после смерти жены Клода в Палестро приехала Мишель, его сестра, – помогать брату в магазине. Говорят, что из Франции за ней тянется какая-то неприятная история и ее отъезд – не столько альтруизм, сколько необходимость. Это роскошная женщина, и красота вселила в нее такую уверенность в себе, что Мишель уже сама забыла, как она обязана этой чертой характера своей внешности и производимому ею впечатлению. Она-то думает, что родилась такой самостоятельной – и приводит в доказательство и ранний уход из родительского дома, и добытый упорством диплом, и любовные истории, ни одна из которых ее не поработила. В лоне французского сообщества города она – фигура скандальная и привлекательная. Мужчины Палестро не могут ее описать, эпитеты от нее как будто отскакивают. Они говорят просто: у нее грудь, у нее ноги, у нее губы, и потом – молчание, повисающее вслед за названной частью тела, полное их более или менее тайных фантазий, восхищения и досады. Когда Али входит в магазин, а она стоит за прилавком, он мгновенно теряет дар речи. Мишель, не в пример другим европейкам, не носит ни чулок, ни колготок на своих золотистых ногах. Не прикрывает их от взглядов бельем, тонким, как луковая кожура или пленка пота. Она говорит, что слишком жарко, и, забираясь на первую или вторую ступеньку стремянки, чтобы достать коробку с верхней полки, показывает пятьдесят сантиметров голых ножек, правую и левую, то есть добрый метр кожи, если сложить их вместе, и этого больше чем достаточно, чтобы Али проглотил язык. Зато Хамид перед Мишель не робеет. Он обнимает ее ноги, тянет за юбку, запускает пухлые ручки в ее кудри. Мишель обожает мальчугана, она целует его, гладит, и Али невольно воображает, что это его касаются руки и губы женщины. С тех пор как ему посчастливилось ее встретить, он чаще заходит в лавку, сам себе не признаваясь, почему проводит там все больше времени. Он относит это на счет дружбы Хамида с Анни и пользы, которую она может принести ребенку. Пока деревенские мальчишки царапаются о колючки и острые камни, Хамид спокойно играет с маленькой француженкой, которая обращается с ним как с равным. Али просто думает – слегка кривя душой, – что старается на благо сына, когда приводит его в лавку к девочке.

Клод никогда не жалуется на их визиты, наоборот: он встречает их с радостью и всегда предлагает оставить у него мальчика на пару-тройку часов. Когда Мишель, Анни и Хамид с ним в магазине, Клоду хорошо. Вместе они образуют странную семейку, думается ему, но она как бы отрицает его одиночество и вдовство. В своем кругу он называет Хамида «арабчонком, которого мы почти усыновили». Йема расцарапала бы себе лицо, услышь она подобный вздор, но Клод, никогда не бывавший в горах, вообразил, что мальчугану нужна эта новая семья, и он решил ему ее дать.

Но при всей привязанности к Хамиду лавочник не нарушает один из неписаных запретов колониального общества: публичное пространство здесь отделено от личного. Мальчика и его отца принимают только в магазине, никогда – в квартире над ним, разве что Анни поднимется туда на минутку за игрушкой. И так происходит по всей стране, на всех уровнях: живущие в ней разные народы встречаются, беседуют, знакомятся только на улице, у прилавков магазинов, на террасах кафе, и то не всех, но никогда – или крайне редко – в доме, у семейного очага, который остается сугубо личным пространством. Клод, может быть, и любит мальчика как сына, недаром же он так говорит, но любит он его только на первом этаже.

Там, в магазине, он учит Хамида французским словам, чтобы тот мог здороваться с входящими клиентами.

– Дратуте! – выпаливает мальчик, стоит кому-то войти с улицы, – звучит словно крик сказочного животного.

Реакции бывают разные.

– Вы не боитесь? – спросила однажды покупательница, увидев, как он играет с Анни.

– Боюсь чего? – удивляется Клод.

– Хотя бы из соображений гигиены, – нерешительно продолжает покупательница. – И потом… он может ее похитить.

– Ему три года!

Клод смеется. А даме не до смеха. Для нее арабы вроде зверей, и созревают быстрее французов. В три года хищник уже может охотиться, самостоятельно добывать пропитание, размножаться. Не то чтоб все арабы для нее таковы – но все-таки…

– Старая кошелка, – говорит Мишель, когда она уходит.

– Досидань! – кричит ей вслед Хамид.

«До свидания», – поправляет его Клод с твердой интонацией учителя. Мечта лавочника – чтобы мальчик пошел в школу, когда немного подрастет. Анни уже учится, Клод отдал ее в государственную школу, а не в одно из католических учреждений, куда отдает своих детей большинство французов. Ему хотелось, чтобы его дочь ходила в школу, которая была бы как страна – не обязательно та, где он живет, но такая, в какой он хотел бы жить: для всех. В первый день учебного года он понял, что почти все ученики – маленькие европейцы, сыновья и дочери тех, кто не может платить за частные школы. Редкие же мусульмане (Клод так и не знает, как их называть, он перебрал много наименований, и ни одно ему не нравится) – дети местных тузов, все мальчики, чьи родители уже офранцузились. Тут ни встреч, ни равенства, ни веселого братства на школьных скамьях. Для Клода, однако, очевидно, что Алжир можно построить лишь совместными усилиями, а для этого нужно учить всех детей одинаково. Так же очевидно для него, что у Хамида не будет выбора в жизни, если он не получит образования. Это для крестьянского сына – единственное оружие.

Когда он заговаривает о будущем Хамида с Али, тот пожимает плечами. В школе ничему не учат, во всяком случае, ничему такому, что было бы связано с землей – а будущее Хамида неотвратимо связано именно с ней. (Зачем искать другие возможности?) Ремесло землепашца тяжело, даже если приносит богатство, так что пусть лучше дети бегают вволю, пока не впрягутся в работу. Разве это жизнь – просидеть на скамье те самые неповторимые годы, когда они могут пользоваться полной свободой? Хамид еще в том возрасте, когда принадлежность к группе (семье, клану, деревне) необязательно предполагает труд. Ребенку позволено ничего не делать, пусть играет. А вот взрослого человека за праздность будут презирать. Тот, кто ничего не делает, говорят в деревне, пусть хотя бы вырежет себе трость.

В каком возрасте становятся взрослыми – пока не вполне ясно. Хамид еще думает, что детство будет вечным, а взрослые – существа другой породы. Потому-то они и суетятся, ездят в город, хлопают дверцами машины, обходят поля, наведываются к супрефекту. Он не знает, что и ему предстоит однажды влиться в это вечное движение. Вот и играет, как будто больше делать нечего, и это правда – пока. Он гоняется за жуками и бабочками. Разговаривает с козами. Ест что дают. Смеется. Он счастлив.

Он счастлив, потому что не знает, что живет в стране, где нет отрочества. Переход от детства к взрослости здесь крут.

• • •

Выбрать свой лагерь – дело не одного момента и не единственного точного решения. Может быть, его даже и вовсе не выбирают, или меньше, чем хотелось бы. Свой лагерь выбирают через множество мелочей, деталей. Думают, что еще не определились, а на самом деле выбор уже сделан. Немаловажную роль играет язык. Бойцов ФНО, например, зовут поочередно феллаг и муджахидин. Феллаг – это бандит с большой дороги, грабитель, убийца, подстерегающий из-за угла. Иное дело муджахид – это солдат священной войны. Называть этих людей феллагами, или фелузами, или просто фелами, значит – слово есть слово – представлять их вредителями и считать естественным защищаться от них. А вот счесть их муджахидами значит сделать из них героев.

В доме Али, как правило, их называют просто ФНО, как будто он и его братья чувствуют, что, сделав выбор между феллагами и муджахидами, они уже зайдут слишком далеко. ФНО сделал то. ФНО сделал это. Впору представить себе, что этот фронт состоит и не из людей вовсе, что ФНО – некая газообразная субстанция, оформившаяся в тело со множеством щупалец, способное бряцать оружием и выхватывать баранов из стада. Но когда на язык приходит слово, потому что есть надобность поговорить об отдельных людях, а не о спруте, или орле, или огромном льве как общем целом, – тогда Али и его братья говорят «феллага», без презрения, без гнева, просто слово приходит само собой. Но кто может сказать, вытекает ли слово из уже определенной политической позиции, или, наоборот, оно, это слово, и формирует позицию, постепенно откладывая в их мозгах непреложную истину: бойцы ФНО бандиты.


В Ассоциации в этот день их особенно много, и все нервничают сильнее обычного. На столах нет карт. Нет домино. Это импровизированная джемаа, собрание для обсуждения недавних событий, которые всех касаются и всех волнуют.

С самого своего образования ФНО запрещает алжирцам иметь дело с французской администрацией, голосовать, исполнять избирательные функции и – главное для собравшихся сегодня мужчин – получать ветеранскую пенсию. Ничего удивительного, ничего нового: такова вот уже десять лет позиция различных националистических движений. Но на сей раз ФНО провозгласил это с большим количеством афиш и листовок в деревне двух членов Ассоциации. Эти афиши гласят: каждый, кто ослушается, – предатель и карается смертной казнью. Потому-то Ассоциация в этот вечер полна, шумна и суматошна. Мужчины хотят обсудить, как реагировать на эти запреты. Листовка переходит из рук в руки, и даже неграмотные внимательно смотрят на нее, хмурят брови, взвешивают на ладони. Вглядываются в буквы, покрывающие страницу, точно наколотые на булавки насекомые, надеясь – может быть, – что они зашевелятся и что-то им скажут, как, кажется, говорят другим.

– Они запрещают даже курить сигареты, – выпаливает кто-то.

Али не может удержаться от смеха. Тот, кто это сказал, испепеляет его взглядом, потом мало-помалу смягчается, повторяет фразу и тоже улыбается. Это несерьезно. Сигареты? Так вот к чему сводится битва за независимость Алжира? К бойкоту табака, который они все курят?

– И как эта хрень избавит нас от французов? – спрашивает Али. – Еще одна головная боль…

– Это как если бы я отрезал себе руку в надежде, что руми будет больно, – говорит ветеран Первой мировой.

Одобрительные кивки.

– Для независимости нужны жертвы, – протестует Моханд (Вторая мировая). – Нельзя просто сидеть на заднице и ждать, что она придет по щелчку пальцев. Вот… – он гасит сигарету о плиточный пол. – Я брошу, если это необходимо. Пустяки.

– А наша пенсия – тоже пустяки? – спрашивает Камель. – Если я перестану ее получать, думаешь, ФНО будет кормить мою семью?

– И потом, кто бы говорил о независимости? Да еще так напыщенно… Независимости ты при жизни не увидишь, поверь мне.

– Французы отсюда не уйдут, – подтверждает Геллид. – Видел, сколько здесь строится? Думаешь, они нам все это оставят?

– Значит, нечего и пытаться? – кривит рот Моханд.

– ФНО ничего не добьется, только посеет смуту. А кому за это достанется? Им? Как же. Нам, конечно.

Сейчас кто-нибудь обязательно это скажет, произнесет имя людоеда. И точно:

– Ты помнишь Сетиф?

– Тысячи убитых! Тысячи! И все это за то, что подняли алжирский флаг. Мы вправе иметь флаг или нет?

– Я никогда его не видел…

– А чей это флаг? Ты думаешь, он наш, кабильский? Думаешь, что арабы будут добрее французов?

– Крим Белкасем [16] кабил.

– Вот Криму Белкасему и отдай твои сигареты, раз он так хочет!

Снова слышны смешки, короче и на более высоких нотах. И Моханд кричит:

– А французы хотят, чтобы мы им отдали всю страну!

Страна, флаг, нация, клан – эти слова они употребляют редко. В 1955 году каждый еще может вкладывать в них разный смысл, кто какой хочет, на какой надеется или боится. Но одно ясно, осязаемо для всех мужчин Ассоциации; мелочь в масштабе Истории, но в этом белом зале звучит во всю силу: чтобы следовать заветам ФНО, им надо отказаться от пенсий.

– Но тогда, – бормочет Акли, – значит, мы сражались зазря?

Он чуть не плачет. Ведь улетучатся не только деньги, но и статус, и все воспоминания, сам смысл существования Ассоциации: эти люди хотят сделать так, чтобы абсурдные бойни, в которых они принимали участие, что-то значили. И Акли не переубедить: если пенсия – знак того, что он продался французам, то для него такая продажность – доказательство достоинства, а не наоборот. Пенсия значит, что колонизаторы не могут просто черпать из запасов пушечного мяса колоний, пенсия значит, что тело Акли принадлежит ему, и если он решит сдать его внаем, то вправе получить за это компенсацию. А если этой компенсации нет, чье тогда тело?

Назад Дальше