Маковое море - Сафронов Александр А. 7 стр.


Только они задремали, как их разбудили громкие голоса. Отец зажег фонарь, высветивший лицо белого саиба, который сунулся под лодочный навес и что-то бессвязно лопотал. Было ясно, что он чем-то ужасно встревожен; вмешавшийся слуга все разъяснил: дело крайне срочное – у беременной жены господина начались схватки, нужен белый доктор, однако на этой стороне реки его не нашли, требуется переправить роженицу на другой берег.

Отец отказался – дескать, лодка маленькая, ночь безлунная, а река разбуянилась. Будет лучше, если господин раздобудет баркас или многовесельную шлюпку с гребцами, наверняка в Ботаническом саду что-нибудь найдется.

Так-то оно так, был ответ, сад располагает собственной маленькой флотилией, однако нынче, как назло, нет ни одной лодки – управляющий распорядился доставить своих друзей на ежегодный бал Калькуттской биржи. Их лодка – единственное судно на причале, и если они откажут, погибнут две жизни – мать и дитя.

Мать Джоду, которая сама только что перенесла родовые муки, прониклась страданием беременной женщины и добавила свой голос к мольбам господина, уговаривая мужа взяться за дело. Но отец все мотал головой и сдался лишь после того, как в его руке оказалась серебряная монета, стоимость которой превышала цену лодки. Сей неотразимый довод способствовал заключению сделки, и француженку перенесли на борт.

Хватило и взгляда, чтобы понять, как мучается несчастная женщина; лодка тотчас отвалила от набережной. Несмотря на ветер и тьму, ориентироваться было легко по огням Калькуттской биржи, нынче особенно щедро иллюминированной по случаю бала. Однако ветер крепчал, река бурлила, и лодку так швыряло, что плод не удержался. В качке женщине становилось все хуже, а потом вдруг у нее отошли воды и начались преждевременные роды.

Отец сразу повернул назад, но берег уже остался далеко. Саиб изо всех сил пытался успокоить жену, однако толку от него было мало, и роды приняла мать Джоду: перекусила пуповину и обтерла смазку с тельца новорожденной. Оставив собственного ребенка на днище лодки голеньким, она завернула девочку в одеяльце и подала умирающей женщине. Лицо дочери было последним, что узрела француженка; она истекла кровью и умерла, прежде чем лодка достигла Ботанического сада.

Обезумевший от горя саиб не мог совладать с плачущим младенцем; девочка утихла, лишь когда мать Джоду дала ей грудь. После этого господин сделал новое предложение: не сможет ли семья лодочника задержаться у него, пока он не найдет няньку или кормилицу?

Разве можно было отказать? По правде, матушка уже не смогла бы расстаться с девочкой, ибо прикипела к ней душой с того мгновенья, как поднесла ее к груди. Отныне у нее стало двое детей – сынок и доченька, которую она ласково называла Путли, то бишь Куколка. Полетт, выросшая в смешении языков, звала ее Тантима – тетя-мама.

Вот так мать Джоду оказалась в услужении у Пьера Ламбера, который совсем недавно прибыл в Калькутту на должность помощника управляющего Ботаническим садом. Предполагалось, что мать останется в доме, пока ей не подыщут замену, но как-то никого не нашлось. Само собой вышло, что матушка стала кормилицей Полетт и баюкала на руках двух младенцев. Возражения со стороны отца увяли, как только француз купил ему новую, превосходную баулию; вскоре папаша отбыл в Наскарпара, оставив в городе жену и сына, но прихватив с собой новенькую лодку. С тех пор он показывался очень редко – как правило, в начале месяца, когда матушка получала жалованье. На ее деньги он еще раз женился и наплодил кучу детей. С братьями-сестрами Джоду встречался два раза в год, когда неохотно приезжал на праздники Рамадан-байрам и Курбан-байрам. Деревня была ему чужой, а домом стало бунгало в усадьбе Ламбера, где он правил как наперсник и шутейный супруг маленькой хозяйки.

Что же до Полетт, то сначала она заговорила на бенгали, а первым после кашек блюдом стал рис с чечевицей, состряпанный тетей-мамой. Фартуку она предпочитала сари и терпеть не могла обуви, желая бегать по саду босоногой, как Джоду, с которым в раннем детстве была неразлучна и без которого отказывалась есть и спать. Из всех детей прислуги только ему был открыт доступ в хозяйский дом. С малых лет Джоду понял, что все это благодаря особым отношениям мамы с хозяином, которые заставляли их допоздна засиживаться вдвоем. Однако дети не обращали на это внимания и принимали как один из многочисленных фактов необычного домашнего уклада, ибо не только Джоду с матерью, но еще в большей степени Полетт с отцом выпали из своего круга. Белые почти никогда не заглядывали в бунгало матери с сыном, а Ламберы сторонились круговерти английского общества в Калькутте. На другой берег француз ездил только “по делям”, а все остальное время посвящал своим растениям и книгам.

Более приземленный, чем его подружка, Джоду заметил отчужденность хозяина и его дочки от других белых саибов и вначале объяснял это тем, что они родом из страны, которая часто воевала с Англией. Однако потом, когда их общие с Путли секреты стали существеннее, он узнал, что не только это разделяло Ламберов и англичан. Выяснилось, что Пьер Ламбер оставил родину, ибо в юности участвовал в бунте против короля, а респектабельное английское общество сторонилось его, потому что он публично отрицал существование Бога и святость супружеских уз. Джоду не придавал этому ни малейшего значения и только радовался, что подобные обстоятельства ограждают их дом от других белых саибов.

Дети подрастали, но не это и не разница в происхождении, а нечто совсем неуловимое подточило их дружбу. В какой-то момент Полетт пристрастилась к чтению, и ни на что другое у нее не оставалось времени. Джоду, наоборот, утратил интерес к буквам, едва научился их распознавать – его тянуло к воде. В десять лет он уже так лихо управлялся со старой отцовской лодкой, колыбелью новорожденной Полетт, что не только служил Ламберам перевозчиком, но и сопровождал их в экспедициях за образчиками растений.

Пусть необычный, но уютный уклад их дома выглядел таким удобным и прочным, что все они оказались не готовыми к невзгодам, последовавшим за внезапной смертью Пьера Ламбера. Лихорадка уморила его, прежде чем он успел привести в порядок дела; вскоре после его кончины выяснилось, что его исследования, требовавшие денег, накопили существенные долги, а загадочные поездки “по делям” означали тайные визиты к городским ростовщикам. Вот тогда-то Джоду с матерью заплатили за свою особую близость к помощнику управляющего. Неприязнь и зависть других слуг тотчас перекипели в злое обвинение: парочка обворовала умирающего хозяина. Бешеная враждебность заставила мать с сыном бежать из дома. Не имея выбора, они вернулись в Наскарпара, где их нехотя приютила новая семья отца. Однако после долгих лет комфортабельной жизни мать уже не могла приспособиться к деревенским лишениям. Здоровье ее неуклонно ухудшалось, она так и не оправилась.

В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее ни весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.


4

Вопреки безрадостной цели поездки, на душе у Дити было удивительно легко; она словно чувствовала, что в последний раз едет этой дорогой, и хотела от путешествия взять сполна.

Медленно пробившись сквозь сумятицу проулков и базаров в центре города, повозка свернула к реке, где толчея стала меньше, а окрестности привлекательнее. Редко наезжавшие в город мать с дочерью зачарованно смотрели на стены Чехел-Сотуна – копии дворца сорока колонн в Исфахане, возведенной аристократом персидских кровей. Немного погодя миновали еще большее чудо с желобчатыми колоннами и высоким куполом в греческом духе – мавзолей лорда Корнуоллиса, снискавшего известность под Йорктауном и тридцать три года назад почившего в Гхазипуре; с громыхающей повозки Дити показала дочери статую английского губернатора. Вдруг тележка съехала на тряскую обочину, Калуа прищелкнул языком, осаживая быков. Дити с Кабутри обернулись посмотреть, что там впереди, и улыбки сползли с их лиц.

Дорогу занимала толпа человек в сто, а может, больше; под конвоем вооруженных палками охранников она устало плелась к реке. На головах и плечах людей покачивались узлы с пожитками, на сгибах локтей болтались медные котелки. Дорожная пыль на дхоти и блузах говорила о том, что путники идут уже давно. У зевак их вид вызывал жалость и страх, одни сочувственно цокали языком, но другие, ребятня и старухи, швыряли в толпу камнями, будто стремясь отогнать нездоровый дух. Несмотря на изможденность, путники вели себя на удивление непокорно, если не сказать дерзко – кое-кто отвечал зевакам теми же булыжниками, и такая бравада тревожила публику не менее затрапезной наружности.

– Кто это, мам? – прошептала Кабутри.

– Не знаю. Может, узники?

– Нет, – вмешался Калуа, показав на женщин и детей, мелькавших в толпе.

Они еще гадали, кто эти люди, когда один конвоир остановил повозку; начальник конвоя дуффадар[27] Рамсаран-джи ушиб ногу, сказал он, надо подвезти его к причалу. Дити с Кабутри тотчас подвинулись, освобождая место для высокого толстопузого человека в безупречно белой одежде и кожаных башмаках. Тяжелая трость и огромная чалма добавляли ему импозантности.

Возчик и пассажиры сильно оробели, но Рамсаран-джи нарушил молчание, обратившись к Калуа:

– Кахваа се авела? Откуда вы?

– Паросе ка гао се ават бани. Из окрестной деревни, господин.

Узнав родной бходжпури, Дити с Кабутри придвинулись ближе, дабы не пропустить ни слова.

Калуа наконец отважился на вопрос:

– Кто эти люди, малик?

– Гирмиты, – ответил дуффадар, и Дити негромко охнула.

Слух о гирмитах уже давно ходил в окрестностях Гхазипура; она никогда не видела этих людей, но слышать о них слышала. Им дали это имя по названию бумаги, куда их записывали в обмен на деньги[28]. Семьи гирмитов получали серебро, а сами они навеки исчезали, словно канув в преисподнюю.

– Куда их ведут? – Калуа перешел на шепот, будто говорил о живых мертвецах.

– Корабль отвезет их в Патну, а затем в Калькутту, – ответил начальник. – Оттуда их переправят в место под названием Маврикий.

Дити уже не могла терпеть и, прикрывшись накидкой, вмешалась в разговор:

– А где этот Маврикий? Рядом с Дели?

– Нет, – снисходительно улыбнулся Рамсаран-джи. – Это морской остров вроде Ланки, только еще дальше.

Имя Ланки пробудило воспоминание о Раване[29] с легионами демонов. Дити вздрогнула. Как же эти люди не грянутся оземь, ведая, что их ждет? Дити представила себя на их месте: каково знать, что ты навеки изгой, никогда уже не войдешь в отчий дом, не обнимешь мать, не разделишь трапезу с братьями и сестрами, не почувствуешь очищающего прикосновения Ганга? Каково знать, что до конца дней будешь влачить жизнь на диком, зачумленном бесами острове?

– Как они туда доберутся? – спросила она.

– В Калькутте их ждет огромный корабль, какого ты в жизни не видела, там уместятся сотни людей…

Хай Рам! Боже ты мой! Так вот оно что! Дити зажала рукой рот, вспомнив видение корабля над водами Ганга. Но зачем призрак возник перед ней, если она никак не связана с этими людьми? Что бы это значило?

Кабутри мгновенно догадалась, о чем думает мать:

– Ты же видела корабль, похожий на птицу, да? Странно, что он явился тебе.

– Молчи! – вскрикнула Дити.

Охваченная страхом, она крепко прижала к себе дочь.

* * *

Вскоре после того как мистер Дафти возвестил о прибытии Бенджамина Бернэма, на палубе послышались грузные шаги. Желтоватые бриджи и темный сюртук судовладельца были покрыты пылью, а сапоги густо заляпаны грязью, но поездка верхом явно его взбодрила, ибо на разгоряченном лице не отмечалось ни малейших следов усталости.

Мужчина внушительного роста и объема, Бенджамин Бернэм носил густую курчавую бороду, прикрывавшую его грудь наподобие сияющей кольчуги. Он вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу, однако походка его не утратила юношеской упругости, а в зорких глазах сверкала искра, какая бывает у тех, кто никогда не озирается по сторонам, но смотрит только вперед. Его продубленное лицо потемнело – результат многолетних усердных трудов на солнце. Ухватившись за лацканы сюртука, он насмешливо оглядел команду и отозвал в сторонку мистера Дафти. Они коротко переговорили, после чего мистер Бернэм шагнул к Захарию и протянул ему руку:

– Мистер Рейд?

– Так точно, сэр. – Захарий ответил на рукопожатие.

– Дафти говорит, для новичка вы весьма смышлены.

– Надеюсь, он прав, сэр, – ушел от ответа Захарий.

Судовладелец улыбнулся, сверкнув крупными зубами:

– Как насчет того, чтобы устроить мне экскурсию по моему новому судну?

Бенджамин Бернэм излучал особого рода властность, предполагавшую в нем выходца из богатой привилегированной семьи, но впечатление это было обманчиво. Купеческий сын, он гордился тем, что всего в жизни добился сам. За два дня любезность мистера Дафти весьма обогатила Захария сведениями о Берра-саибе: скажем, несмотря на всю его фамильярность с Азией, Бенджамин Бернэм не был “здешним уроженцем” – “в смысле, он не из тех саибов, кто испустил свой первый крик на Востоке”. Сын ливерпульского торговца древесиной, он и десяти лет не прожил “дома” – “что означает старушку Европу, а не дикую глушь, откуда вы родом, мой мальчик”.

В детстве, рассказывал лоцман, парень был “чистый шайтан” – драчун, баламут и просто раззепай, которому светило всю жизнь скитаться по каторгам да тюрьмам, и чтобы спасти дитятко от уготованной ему судьбы, родители сплавили его в “морские свинки” (“так в старину индусы называли юнг”), которых каждый гнобил как вздумается.

Но даже строгости Ост-Индской компании не удалось усмирить паренька. “Как-то рулевой заманил его в каптерку, чтоб удли-будли[30] по-быстрому. Однако юный Бен, даром что шкет, не мандражнул, но схватил кофель-нагель и так отходил педрилу, что тот отдал концы”.

Во благо самому Бену его списали с корабля в ближайшем порту, которым оказался Порт-Блэр – британская исправительная колония на Андаманских островах. Служба у тюремного капеллана стала для парня школой наказания и милосердия, в которой он обрел веру и получил образование. “У проповедников рука тяжелая, мой мальчик, они вложат в вас слово Божье, даже если для этого придется вышибить вам все зубы”. Полностью исправившись, Бен отбыл в Атлантику, где какое-то время служил на “обезьяннике”, курсируя между Америкой, Африкой и Англией. В девятнадцать лет он оказался на корабле, на борту которого в Китай плыл известный протестантский миссионер. Случайное знакомство с преподобным переросло в крепкую долгую дружбу.

“Вот так оно там устроено, – рассказывал лоцман. – Друзья познаются в Кантоне[31]. Китайцы держат бесовских чужеземцев в факториях за городскими стенами. Ни один чужак не смеет покинуть отведенную полоску земли и пройти через городские ворота. Некуда прогуляться или съездить. Даже чтоб сплавать на лодчонке, надо получить официальное разрешение. Никаких женщин – только сиди и слушай, как менялы подсчитывают монеты. Одиноко, словно мяснику в постный день. Некоторые не выдерживали, их отправляли домой. Кто-то ходил на Свинюшник, чтобы снять баядерку или надраться сивухи. Но не таков Бен Бернэм – когда не торговал опием, он шел к миссионерам. И чаще всего в американскую факторию, набожные янки были ему больше по вкусу, нежели коллеги из компании”.

Назад Дальше