Времена - Рабинович Марк 6 стр.


И что, наконец, двигало Мишкой, искавшем Соню Липшиц на далекой улице Маклина? Этого она пока не знала, но было нечто общее между всеми тремя (про Нострадамуса она знала мало и поэтому сразу забыла о нем). Всех троих объединяла любовь, объединяла своей недоступной науке, неизмеряемой энергией. И не важно была ли это любовь к родному городу, к односельчанам, или к одной женщине. Это она и попыталась объяснить двум мужчинам, так внимательно слушающим ее, как будто она была, по меньшей мере, нобелевским лауреатом по физике. Она один только раз произнесла это заветное слово, затасканное тысячами бесконечных сериалов, упоминаемое всуе миллионами книжек в ярких обложках, но все еще не обесцененное для тех немногих, которые произносят его редко, и только глядя в единственные для них глаза.

Жилистый неуверенно сказал:

– Чушь собачья…

Тогда она возмутилась и рассказала им все: и про Мишку, и про то, как холодно стоять на сквозняке без домашних тапочек, и про исчезающую и появляющуюся люстру, и про лужу молока, про маму и про Соню. На протяжении ее рассказа менялось лицо Рыхлого: из вначале скептического, оно стало задумчивым, а потом и мечтательным. Жилистый снова хотел сказать что-то язвительное, но посмотрев на приятеля, осекся, подпер подбородок рукой и продолжил внимательно слушать. Когда она закончила, Рыхлый задумчиво произнес:

– А что? Вполне возможно!

– Ты что Попай? – возмутился Жилистый – накурился не того? У нас тут наука, а не мистика, смею напомнить!

– Наука? – в свою очередь возмутился второй – Это ты про что? Случайно не про аппаратуру, которая ничего не в состоянии не только измерить, но даже зарегистрировать?

– Значит, неправильно меряем! – не сдавался Жилистый.

– А вот теперь, братан, ты попал в точку – торжествующе заорал Рыхлый, да так, что не только Ася с Жилистым изумленно посмотрели на него, но на всякий случай прибежала и медсестра проверить все ли в порядке. Лишь один Мишка даже не пошевелился. Наслаждаясь всеобщим вниманием, Рыхлый начал объяснять. Каждый измерительный прибор, каждый метод измерения, говорил он, основан на том самом явлении, которое сам же и измеряет. Вольтметр, объяснял он, использует электромагнитную индукцию, то есть тот же электрический ток; барометр использует механическое давление, которое сам же и меряет; и прочая, и прочая. Увидев недоуменные лица слушателей, он тяжело вздохнул пораженный их тупостью и с видимым отвращением привел в пример весы, которым требуются тяжелые гири, чтобы измерить вес, а также линейку, протяженность которой позволяет измерять длину. Закончив с примерами, он торжествующе посмотрел на Асю с Жилистым и по-прежнему не увидел понимания. Вздохнув еще пару раз, он пояснил:

– Для измерения любви – торжественно заявил он – нужен прибор, основанный на любви и работающий на любви, а не на электричестве и не на бензине.

Изумленные слушатели молчали, стараясь переварить сказанное им. Первым опомнился, как ни странно, Жилистый.

– Да ты Попай, совсем съехал с катушек! И как ты, интересно, будешь собирать такие приборы?

– Ты имеешь в виду, где взять столько любви? – ехидно поинтересовался тот.

Сама мысль об измерении любви показалась Асе сомнительной, если не сказать – кощунственной. Зато ей начал нравиться сам Рыхлый, да и его завиральная идея вызывала уважение. Она даже попыталась представить себе мир, где энергия любви будет служить людям. Например, подумала она, утюг там будет нагреваться от нежности в семье, а самолет взлетит только если пилот влюблен. Пожалуй, такой мир ей бы понравился. Жилистый тоже, казалось бы, задумался, а его лицо перестало быть деревянным.

– Что измерять-то будем? Удельную любвеобильность? Пропускную способность любить? А как ты назовешь единицы измерения? В одной Джульетте сто Беатриче? – Жилистый говорил, казалось бы, язвительно, издевался над Рыхлым, но на его лице не было насмешки. Рыхлый, похоже, хорошо знал своего напарника. Покосившись на него, он осторожно заметил:

– А сто Джульетт не стоят и одной Хадассы, верно, братан?

Он произнес это в совершенно не свойственной ему манере: тихо и мягко, а Жилистый не ответил и лишь криво усмехнулся. Ага, подумала Ася, вот тот случай, когда самые закоренелые физики становятся лириками, но благоразумно ничего не сказала. И тут Мишка в очередной раз напомнил им про улицу Маклина и Соню.

– Приблизительно восемнадцать байтов – непонятно выразился Рыхлый, глядя на Мишку, но Жилистый, отвлекшись от мыслей о неведомой Хадассе, его, кажется, понял. В ответ на недоуменный Асин взгляд он, вздохнув (наверное, об Хадассе, подумала она), пустился в объяснения. По его словам для передачи данных между мирами требовались огромные затраты энергии («Л-энергии», как немедленно стал именовать ее Рыхлый). Поэтому передавать удавалось ничтожные крохи информации, что неоднократно вызывало недоразумения. Стену между мирами пробивали либо отдельные слова, либо неясные образы. Наверное, именно по этой причине катрены Нострадамуса были невнятны, Вольф Мессинг не всегда понимал то, что видел, а Кассандре так и вообще никто не верил. Возможно, предположил подключившийся к обсуждению Рыхлый, то немногое, что проходило через барьер, было выстрадано пославшими его, вызывая невероятные выбросы Л-энергии. А вот информацию менее ценную, вроде цен на рыбу из Эгейского моря или результатов футбольных матчей, передать не представлялось возможным, так как вряд ли кто-нибудь сможет набрать достаточно Л-энергии на такую ерунду.

А как же Мишка, подумала она? Значит, для него это имя и этот адрес были самым важным? Постой, а почему для него? Для кого же? Кто передал ему эти байты бесценной информации? Он сам и передал, поняла она. Это был тот «потусторонний» Мишка, для которого самым важным в жизни оставался этот адрес. Наверное, он не мог пойти туда… Может быть, уже не было такой улицы, а то и города, или там уже не жила девушка, так далеко запихивающая под кровать свои домашние тапочки. Сам он не мог это сделать, но сумел передать подсказку ее Мишке. Как это произошло? Приснившийся странный сон? Шепот в подсознании? Это было уже не важно. Важным оставалось то, что ее Мишка услышал и, наплевав на все сомнения, на предрассудки, на материализм, впитанный с молоком матери, на возможные насмешки, пошел на ничем не примечательную ленинградскую улицу и поднялся на третий этаж, чтобы увидеть в проеме дверей босоногую Асю, которая оказалась его Соней. Теперь ей стало тревожно за того, другого Мишку, который совсем один оставался в своем страшном мире. По видимому, в том мире не было темного силуэта на фоне окна, ладошки, которой можно коснуться губами, как не было и лужи молока на полу и маленького сморщенного личика за стеклом на четвертом этаже роддома. И многого, многого другого, совершенно необходимого, не было в том неправильном мире. Потом ей стало страшно и за весь тот несчастный мир, лишившийся Мишкиной Л-энергии, перешедшей к ней: сначала на улицу Маклина, а потом и в этот город на склоне горы. Но оказывается, это еще не был настоящий страх… Потому что внезапно она подумала о том, что могло случиться не получи ее Мишка этих восемнадцати байтов, этой невозможной телеграммы из будущего. Вот тут ей стало страшно по-настоящему, до могильного холода в тяжело застучавшем сердце.

Михаил

Ее больше не было в его жизни. Оставались лишь медленно тускнеющие воспоминания да этот адрес на улице Маклина. Он думал о том, как тогда, десятки лет назад, много раз проходил он по ее улице и заходил в чистенькую, пустоватую кафешку на углу выпить стакан бледного кофе и съесть полузасохшую ватрушку. Он мог бы зайти и в дом 30, подняться на третий этаж, позвонить в дверь, на которой, наверное, было несколько звонков, и под одном из которых было написано «Липшицы». А, может быть, там был один звонок и надпись: «Липшицам три звонка»? Он нажал бы на нужную кнопку или позвонил бы три раза, тщательно считая звонки, и она бы открыла ему, а уж он бы сумел понять, почувствовать, как нужна ему именно эта женщина. Но тогда, много лет назад, он прошел мимо чугунных ворот, не повернув головы, а может быть он проходил там много, множество раз и каждый раз мимо. Она могла встретиться ему в и синагоге, куда он ходил с друзьями раз в год на Симхат Тора, но из глупой гордости, а может и из-за смущения он никогда не поднимал глаз на галерею, на женскую часть, а ведь она наверняка была там. Они могли бы встретиться в одном из многочисленных ленинградских театров, на набережных, в узких переулках залитых солнцем или заваленных снегом. Могли бы, но не встретились.

Однажды он решился и поехал в тот город. Но Ленинграда больше не было – вместо него он увидел холодный город Санкт-Петербург. Не было и улицы Маклина – ее снова переименовали в Английский проспект. Но дом 30 стоял там же где он, по видимому, находился и в Ленинграде. Вот только вход во двор был заперт, и дверь в воротах уже не открывалась, защищенная блестящим кодовым замком. Он бы мог обманом пробраться внутрь и подняться на третий этаж, но не решился. Больше всего он боялся увидеть под номером 46 на месте обитой дерматином облезлой двери, новенькое бронированное чудовище, скрывающее за собой замечательные результаты евроремонта. Тогда он уныло поплелся по направлению к Театральной, но внезапно остановился, ощутив странное ощущение, подобное дежа-вю. Вначале он не мог понять, в чем дело, а потом увидел ровное, гладкое асфальтовое покрытие от тротуара и до тротуара, понял и грустно усмехнулся. По Сониной улице уже не ходили трамваи! Теперь ему больше нечего было делать на бывшей улице Маклина. Можно было еще поискать Соню в этом чужом городе и это, наверное, было возможно, хотя он и не знал ее фамилии. Но он знал, что опоздал на невозвратные тридцать лет, и потащился обратно, в аэропорт, а потом в середине полета малодушно захотел, чтобы у самолета отказали сразу оба двигателя. На кресле перед ним сидел ребенок, девочка лет трех. Она обернулась и долго молча смотрела на него между кресел огромными, все понимающими глазами. Тогда ему стало стыдно.

И он возненавидел этот неправильный мир, в котором его бестолковая жизнь была уже прожита и прожита без нее. Такой мир не имел права на существование, а если и существовал, то по ошибке и эту ошибку следовало исправить. Но наверняка существовал другой, правильный мир, где Соня родила детей ему, где он всегда мог вернуться, открыть дверь и за этой дверью будет она. И этот другой мир не мог, не должен был быть так несправедлив. Но ему, этому правильному миру, надо было помочь, подсказать, чтобы вовремя зазвонил дверной звонок в квартире номер 46 дома номер 30 по улице Маклина. И он думал об этом все оставшиеся ему дни. Он думал об этом каждым унылым утром, собираясь на невыносимо скучную работу. Он думал об этом, заплывая все дальше и дальше в море, но море не принимало его, и он возвращался на унылый, постылый берег. Он думал об этом и в тот день, когда оказался за рулем светло-зеленого «Рено», несущего его куда-то по дорогам северной Италии.

Наверное, была причина, по которой он оказался здесь, в окрестностях озера Гарда. Он мог бы подумать и понять, вспомнить, что он делает в этой совершенно посторонней и равнодушной стране. Но он думал об обитой черным дерматином двери на третьем этаже, и думать о чем-нибудь ином ему не хотелось. Западная сторона озера упиралась в отвесную скалу, и внутри этой скалы проходило шоссе длинным, извилистым туннелем с огромными нишами, пробитыми в толще породы и открывающими вид на озеро. Асфальт был хорош, и он разогнался до непозволительной скорости, когда внезапно защемило сердце и руки на руле перестали слушаться. Машину повело в сторону, бросило через жидкий бордюр и выбросило через нишу, ободрав левое зеркальце. Хотя его руки непослушно висели на руле, мысли его неслись в голове так четко, как будто вся сила, покинувшая руки устремилась в голову, в миллиарды ячеек памяти. У него было еще три-четыре секунды до того как превратиться в дым и копоть разбившись о прибрежные скалы и в эти секунды он думал о том единственном, что ему оставалось в этой жизни. Пока текли эти бесценные секунды, он успел почувствовать, как пересекаются миры, и время то разрывается на куски, то смешивается в один клубок, где все на свете происходит в единый миг и где все еще возможно. Потом время развернулось обратно летящими навстречу скалами, но прежде чем это произошло, он успел прошептать:

– Маклина тридцать, сорок шесть, Соня Липшиц…

Ася

Она продолжала думать о том коротком сообщении, той невозможной телеграмме, что пробила непробиваемую стену и попала к адресату с такой точностью, как будто ее доставил самый лучший в мире почтальон. Теперь она понимала, откуда Мишка знал, что ей нравится, когда целуют ладошку, или когда осторожно тянут, один за другим, пальчики у нее на ногах. И еще многое, многое другое знал о ней ее Мишка, такое, что она и сама не знала о себе. Все же неправ был Рыхлый, и колдовской информационный пакет был длиннее восемнадцати байтов, содержа в себе еще что-то помимо шести заветных слов. Она хотела предупредить, что его формулы могут быть неверны, но постеснялась рассказывать про ладошку и пальчики. Надо надеяться, думала она, что он все поймет сам, когда будет искать Л-энергию для своих новых аппаратов…

– И вот еще что, Соня… – осторожно начал Жилистый, даже не заметив как он ее назвал, доставая пачку разноцветных бумаг. Были там и голубые и розовые листочки, и было на них что-то напечатано, где крупным, а где и мелким шрифтом. Запинаясь на каждом слове, и не глядя ей в глаза, Жилистый объяснил, что все это надо подписать, причем обязательно на каждом листе и еще в нескольких местах, которые он пометил галочками. Текст на листочках был составлен на том невероятно запутанном диалекте иврита, которым в полной степени владеют только адвокаты, да и то не все. Те немногие фразы, которые она смогла понять, обещали невнятные кары за разглашение чего-то сродни «торсионным полям» Рыхлого. Ася подумала, что Жилистый все же оказался «товарищем майором», но в его гуманной израильской версии, и начала подписывать. Она подписывала лист за листом уже не пытаясь прочесть напечатанное, а лицо Жилистого становилось все более брезгливым и жалким, как будто он презирал себя за то, что вынужден был делать.

Внезапно Мишка пошевелился, но это не было обычное его шевеление, заканчивающиеся прочтением заветного адреса и заветного имени. Нет, это тяжело ворочался мужчина, просыпаясь после долгого, тяжелого и беспокойного сна. Тогда она, бросив разноцветные листки на пол, метнулась к кровати и увидела, что его левый глаз открыт. Правый глаз он открыть не смог и поэтому казалось, что человек хитро щурится. Он посмотрел на нее незнакомым взглядом и тихо спросил:

– Соня?

– Да, это я – вырвалось у нее.

Кто этот человек, с ужасом думала она? И кто я? Вопросы, на которые не было ответа, судорожно копошились внутри и рвались наружу, грозя взорвать череп. Ей казалось, что сердце перестало биться, перехватило дыхание. Сейчас я умру, подумала она, и ей было все равно. Но тут человек на кровати закрыл левый глаз и приподнялся на локтях с закрытыми глазами, потом открыл оба глаза и с удивлением посмотрел на иглу в руке, на монитор и на приборы в углу. Затем он остановил взгляд на ней и, как ей показалось, бесконечно долго и пристально смотрел на нее. Жилистого и Рыхлого он не заметил. Наконец, в его глазах что-то промелькнуло, он моргнул два раза и снова спросил:

– Аська?

Вот теперь его глаза были знакомыми Мишкиными глазами. Ответить она не смогла, потому что слезы потоком вырвались наружу, и она зарыдала, уткнувшись в его такую знакомую ладонь от которой пахло незнакомым лекарством. Потом он гладил ее по голове и говорил нежные слова, и ей стало так хорошо, что она зарыдала еще сильнее, на этот раз от счастья. А ведь раньше она и не подозревала, что плакать может быть так хорошо.

Шли часы, а она все еще сидела на том же стуле в той же больничной палате. Жилистый возился со своими разноцветными листками, а Рыхлый что-то лихорадочно выстукивал на своем ноутбуке. Вроде бы они расспрашивали ее все эти часы и, наверное, задавали многочисленные вопросы, но она не помнила ни их вопросы, ни свои ответы, потому что за занавеской снова спал ее Мишка, повернувшись на бок и сорвав с себя провода монитора. Прибегали врачи и медсестры, долго суетились, но Мишка открывал сонные глаза и, заявив – «Я сплю» – снова начинал сопеть носом. Тогда от него отстали.

Назад Дальше