Я направился на кафедру богемистики. В моей душе расцвел бутон, и мир вдруг стал похож на сон, – гласила выведенная черным маркером по белому кафелю надпись, которую я прочел, справляя нужду перед тем, как идти на семинар.
В аудитории за столами, составленными буквой “П”, сидело человек пятнадцать студентов – в основном первокурсники и второкурсники. Пока преподаватель меня представлял, я раскладывал на кафедре книги и распечатки студенческих рассказов и оглядывал собравшихся. Большинство девушки, но было и несколько парней, которые на первый взгляд вполне соответствовали привычному, слегка уже замусоленному представлению о слушателе филологического факультета. Студентки выглядели скорее как школьницы, чем как женщины, вступающие во взрослую жизнь, их внутренний мир еще не отразился на их лицах, да и внешний не успел оставить там особой печати. Одна девушка была хрупкая и тощая, с колечками кудряшек, благодаря которым она занимала чуть больше места в пространстве; другая чересчур увлекалась черным цветом разной степени застиранности. Справа от кафедры сидела блондинка в красной футболке и с диковатым каре – спереди волосы были намного длиннее, чем сзади, так что по плечам ее скользили два острых угла. Помимо нее мое внимание привлек еще парень с умным, несколько ироничным взглядом, в футболке с надписью Eat pussy not animals.
Преподаватель упомянул, что мой сборник рассказов “Этюд в четыре руки” был недавно номинирован на премию Иржи Ортена[6]. Блондинка трубно зевнула, словно в жизни нет ничего скучнее “молодого писателя, который ради нас проделал такой путь”, как торжественно заявил профессор.
Рассказы, прилетевшие накануне мне на почту, за одним-двумя исключениями ничего из себя не представляли. Парочка жутких автокатастроф, немного секса и случившееся в оломоуцкой церкви чудо, суть и смысл которого так и остались невыясненными. Хотя тексты эти писали богемисты, в них собралась богатая коллекция орфографических ошибок, а стиль сочинений не раз заставлял меня подозревать, что возникло какое-то недоразумение и я получил на почту домашние задания по чешскому как иностранному.
И все-таки мне было любопытно, кто из студентов какой рассказ написал, и я исподволь соотносил лица с текстами. Каждый из них я коротко комментировал, и временами из этого рождалась вымученная дискуссия. Широко зевнувшая блондинка оправдала мои ожидания: она действительно оказалась самой языкастой.
По крайней мере так было до тех пор, пока не дошла очередь до ее рассказа.
– У меня было мало времени, – сообщила она, прежде чем я успел что-то сказать. – Я писала это в последний момент.
Мне сразу вспомнился ее мейл.
– Ага, так значит, это вы отправили мне письмо без темы, без обращения, без текста и без подписи. Видимо, все силы ушли на рассказ?
– Еле-еле смогла вложение прикрепить, – ответила блондинка, и по аудитории пронесся смех.
В рассказе говорилось об обиде, нанесенной героине учительницей гимназии; правда, там еще и отец замешался. Взяв эти две страницы, я прочитал свой накарябанный внизу комментарий: ТЕКСТ САМОСТОЯТЕЛЬНЫЙ, МЕСТАМИ ДАЖЕ САМОБЫТНЫЙ, НО ХАЛТУРНЫЙ.
– Когда я читал, мне показалось, что вы описываете реальный случай, произошедший с вами, – закинул я удочку.
– Не парьтесь, – ответила она. – Я вообще записалась на этот курс только потому, что здесь можно кредиты на халяву получить. Так мне сказали.
Я с любопытством поглядел на преподавателя. Тот, откашлявшись, произнес:
– Но я рад, что вы с нами.
Еще бы вы не радовались, говорил ее взгляд; я, по крайней мере, расшифровал его именно так.
– И все-таки, – попытался я зайти с другой стороны, – в вашем рассказе что-то есть, хотя и видно, что он скроен наспех. Мне показалось интересным ваше внимание к рассказчице. По-моему, вы хотите этим что-то сообщить. Посвяти вы работе чуть больше времени, может, вы и сами бы поняли, что именно намеревались сказать. И тогда смысл рассказа открылся бы и читателю.
Она пожала плечами и неохотно кивнула.
Я решил немного ее помучить:
– Ну а теперь вам все-таки придется сформулировать, о чем конкретно вы написали рассказ.
– Да чего тут формулировать, – ответила она и едва ли не устало подперла лицо ладонями. А может, просто почувствовала, что на щеках выступает румянец, и захотела его спрятать? – Это как если бы вы у меня спросили, что хотел сказать автор. Так ведь уже сто лет не делают.
Я заглянул в распечатку, чтобы освежить в памяти имя студентки.
– Ну и как же, Нина, по-вашему, следует делать?
– Понятия не имею. Кстати, а не могли бы вы объяснить, например, разницу между сюжетом и фабулой? – спросила она, и несколько богемисток засмеялось. – Это у многих любимая тема.
Я пробежался по оставшимся работам (оказалось, что чудо в оломоуцкой церкви лежит на совести русского танка[7]) и, наконец, подобрался к самому главному.
– Вообще-то я здесь проездом, – сказал я, взяв в руки книгу в зеленой суперобложке. – Дальше я еду в Остраву на похороны Яна Балабана, который тоже когда-то изучал богемистику в Оломоуце. И, кстати, именно здесь он написал свои первые рассказы.
Студенты притихли.
– Кто-то из вас читал Балабана?
Поднялась одна рука, потом ее нерешительно поддержала вторая; впрочем, обе они принадлежали парню с умными глазами.
– Значит, сейчас мы это исправим. Сначала я планировал читать вам что-то свое, но сегодня все наше внимание Балабану. Я выбрал рассказ из сборника “Мы, наверное, уходим”.
Я нашел страницу пятьдесят шесть, на которой начинался рассказ Pyrhula pyrhula[8]. Выйдя из-за кафедры, я обвел взглядом аудиторию, а потом принялся читать: Поднимаясь на перевал, он с трудом переводил дух. Косогор, поросший желтой травой, был настолько крутым, что он легко бы коснулся тропы, чуть наклонившись вперед. С каждым шагом он оказывался все выше, как будто взбирался по трапу или стремянке.
Время от времени я отрывал взгляд от книги, стараясь уловить настроение в аудитории. Когда я в очередной раз поднял глаза и посмотрел на блондинку с диковатым каре, то заметил, что она разглядывает мое колено, где на джинсах у меня была небольшая дырка. Наверное, она думает, с какой это стати я еду на похороны с рваным коленом. Я и сам, одеваясь утром, зацепился взглядом за эту дырку. Ладно, сказал я тогда себе, Балабан ведь тоже не в костюме ходил. Но чужой взгляд не похож на собственный, и дырка вдруг раззуделась.
– Знаете ли вы, почему рассказ называется Pyrhula pyrhula? – спросил я после того, как закончил читать и в аудитории воцарилась тишина.
– Потому что это латинское название снегиря, который там упоминается, – ответил кто-то.
Мне самому пришлось специально это выяснять, и я не ожидал, что получу правильный ответ.
– Что ж, теперь я не знаю, кому вручать главный приз – автору лучшего рассказа или вам за исключительные среди богемистов познания в области орнитологии.
– Одному дайте вашу книгу, а другому – Балабана, – подала голос блондинка.
– Неплохая идея, – сказал я. – Но в таком случае у меня ничего не останется для вас…
– А я ничего и не заслужила, – возразила она. – Возьму потом почитать.
– “Этюд в четыре руки” или Балабана?
– Там видно будет, – ответила она неопределенно и вместе с остальными начала собирать вещи.
Когда она выходила из аудитории, я проводил ее взглядом, но она так и не обернулась. Сверкнула в дверях своей красной футболкой – и была такова.
* * *
Перед зданием факультета меня уже ждала машина с коллегами из редакции. Дорога, ведущая на север, была пустой и стремительной. Мы говорили о том, как быть с последней рукописью Балабана, и о том, что надо бы выпустить собрание его сочинений.
Спустя час мы припарковались у отеля “Империал” и решили, что дальше к Евангелической церкви Христа на площади Яна Гуса пойдем пешком. Я достал из багажника погребальный венок и накинул его на плечо, как лямку рюкзака.
Острава в пятницу после обеда уже расслабилась в ожидании выходных, и никто из прохожих, казалось, не проявлял к нам никакого интереса. Мы шли через центр, и я поймал себя на том, что сую перекинутый через плечо венок под нос всем встречным, чтобы они хотя бы прочитали надпись на ленте.
Впрочем, я же знал (именно благодаря Балабану), что Острава – равнодушный город.
У входа в церковь уже собирались люди. Некоторые затягивались последней перед церемонией сигаретой. Я взял венок в обе руки и, пройдя через неф, поставил его рядом с гробом из светлого дерева. Потом опустился на скамью и огляделся по сторонам. Слева сквозь высоко посаженные арочные окна проникали внутрь полосы света. За гробом, усыпанным цветами, сиял крест с непропорционально длинной вертикальной перекладиной. За ним горели электрические свечи; такие же свечи опоясывали люстру, свисавшую на длинной цепи над катафалком. Пресвитерий и неф разделяла арка, к которой, словно гнездо, лепилась кафедра. На арке оранжевыми буквами была выведена цитата из “Послания к Евреям”: Иисус Христос вчера и сегодня и вовеки Тот же.
Все мне казалось каким-то невыразительным. Достойным, но невыразительным. И только когда к гробу подошел сын Балабана, утопавший в плохо сидевшем на нем костюме (вполне возможно, отцовском), похороны обрели некий свой облик.
Петр Грушка сообщил присутствующим, что вот мы и здесь[9].
Кто-то зачитал последнюю эсэмэску Балабана.
Пепа Клич сыграл на виолончели[10].
И плоть стала словом, подумал я. Эту надпись можно выгравировать на могиле любого писателя. Но Балабану она подходит особенно.
“Нина, а ты-то что обо всем этом думаешь?” – неожиданно вспомнил я о ней прямо посреди церемонии. Потому что смерть смертью, но уже сегодня вечером я буду воображать, как ты упираешься своими длинными руками в кафельную стенку университетского туалета, а я стою сзади и приникаю к тебе.
Прежде чем закрыть глаза, ты увидишь эту надпись.
первая глава
Я стоял перед своей участковой докторшей – та проводила профилактический осмотр. Мне было тогда лет одиннадцать. Проверку слуха и зрения я уже прошел и теперь разделся до пояса, чтобы врач могла посмотреть, как развиваются мои скелет и мышцы и послушать стетоскопом дыхание и сердце. Я дрожал от холода и с тревогой ждал, когда она заглянет мне в трусы, потому что на каждом профилактическом осмотре мальчикам профилактически заглядывали в трусы.
Врач механически делала свою работу и вдруг равнодушно спросила меня, как, видимо, спрашивала каждого пациента: “А кем ты хочешь стать?”
За все те годы, что я туда ходил, я сменил множество профессий, но запомнил лишь одну-единственную, как раз эту: “Я хочу стать философом”, – заявил я уверенно в свои одиннадцать лет. Врач взглянула на меня удивленно – она словно бы не ожидала, что осматриваемое ею детское тельце кому-то принадлежит, – но потом все равно взялась за резинку моих трусов, так, точно придвигала к себе неодушевленный предмет. “Яички опущены”, – сообщила она медсестре, проверив гнездо между моих ног; сестра внесла запись в карту, и теперь я два года мог развиваться спокойно.
“Такой шпингалет – и уже философ”, – смеялись обе эти женщины за дверью, пока мы с мамой одевались в приемной.
явленный мир
Что еще здесь осталось неизведанным? Я сижу на скамейке, на которой всегда тебя ждал, и стараюсь отыскать что-то, о чем могу рассказать только я. Приятно, конечно, подставлять лицо солнцу, но нет, это точно не погода, ведь погода соответствует прогнозу и метеорологическим моделям, так что описывать ее смысла нет. Прохожие пересекают площадь в разных направлениях[11]; вот площадь я, пожалуй, мог бы запечатлеть, не будь она уже запечатлена – на кадастровых картах, на снимках, на пленке, причем во временной перспективе. Я мог бы описать фасады окружающих меня домов, но и для них уже готовы визуализации, архитектурные чертежи и всякие планы инженерных коммуникаций. Прямо передо мной – фонтан с опоясывающими его стихами Яна Скацела, можно было бы процитировать их и даже продекламировать, но они многажды напечатаны в других книгах. За моей спиной лает собака, которую кто-то ненадолго тут привязал, – так сказать, фрагмент природы, – но за последний год в мире было написано штук шестьсот диссертаций о собаках и еще около пяти тысяч научных статей. А уж о ребенке у фонтана даже упоминать не стоит: его миловидное личико являет собой поле битвы для экспертов, педиатров, развивающих психологов, педагогов, диетологов, юристов и образовательных консультантов, которые, используя родителей как копировальную бумагу, впечатывают свои знания в детское тело.
Все это, однако, – прежний старый мир, материальная основа, пень, лишь недавно поросший свежим цифровым лишайником. Разумеется, я мог бы рассказать о людях, но у каждого второго лежит в кармане смартфон, который знает о своем владельце более чем достаточно и отправляет информацию о собственном местонахождении сразу нескольким приложениям, а те по определенным алгоритмам связывают ее с другой – например, со сведениями о досуговых или сексуальных предпочтениях остальных пользователей платформы для знакомств. О каждом человеке имеется невероятный объем данных, к которым у него нет доступа. Люди в лучшем случае дают расплывчатое согласие на сбор и обработку этой информации, а уж проводятся они безо всякой расплывчатости. Настоящее помешательство на почве описаний, вокруг сплошные бинарные коды, списки скриптов и алгоритмы, которые пашут как проклятые, а не как та кучка рабочих, что стоят в сторонке, опираясь на лопаты и разглядывая проходящих мимо девушек. Потенциально треугольник этой площади уже запечатлен в исчерпывающем междисциплинарном исследовании – надо лишь умело скомбинировать данные или даже сразу написать программу, которая потом проделает то же самое со всеми площадями мира. Так оно и есть – я сижу на скамейке в центре идеально описанного пространства, и если бы я сидел на какой-либо другой скамейке в этом мире, ничего бы не изменилось. Это был ужасно длинный цивилизационный проект, начавшийся с изобретения письменности и закончившийся созданием Web 3.0, и на сегодняшний день транскрипция реальности фактически завершена. Следующий неизбежный шаг – какая-либо ее трансформация: через вмешательство в генетический код, с помощью био-, нанотехнологий и кибернетики или при участии виртуальной реальности.
Позволим себе глоток ностальгии. Раньше писатель был похож на антрополога: оба они описывали миры и то, как ведут себя в них люди. Бронислав Малиновский, один из основателей антропологии, советовал своим ученикам погружаться в среду и фиксировать все, что может оказаться важным. Так же поступали и писатели: рассевшись по углам кофеен, мы заносили в блокноты собственные наблюдения о том, что происходило вокруг и могло представлять какой-то интерес, ведь никогда не знаешь, что с чем сопряжется и куда приведет. Вдобавок тогда еще была жива мечта о Великом Знании, которая таки осуществилась позднее, хотя и в пародийном виде, а также мечта о Великом Романе, который охватит собой абсолютно все. Но вот как быть писателю-антропологу или антропологу-писателю, если он оказался в мире, где все фиксируется в реальном времени, а потом хранится на серверах в зданиях размером с ангары для дирижабля, только упрятанных под землю? Мы живем в полностью описанном, полностью показанном, полностью явленном мире. Если сегодня в джунглях Амазонки обнаружат до сих пор не тронутое цивилизацией племя, то завтра вождь этого племени появится в шоу Опры Уинфри, которое будут обсуждать сотни миллионов пользователей социальных сетей. Это все равно что бросить в муравейник кусок сардельки, чтобы посмотреть, что произойдет, – и оно, разумеется, тут же и происходит.