Еще их обучили началам морской навигации: теперь они умели управлять судном, вязать крепкие узлы, быстро спускать на воду шлюпки и поднимать их на борт – это позволяло им добраться до суши с канонерок, которые использовало УСО. А вскоре они стали учиться ночным рейдам и операциям: их нужно было подготовить и провести самим, ни на секунду не смыкая глаз, из последних сил. После нескольких дней в таком ритме появились первые отказники. Первым сломался Цветная Капуста – заболел от усталости. Вслед за ним настал черед Сливы – заику отсеяли. Перед отъездом он в сопровождении лейтенанта Питера обошел всех товарищей и расцеловался с ними, пробурчав, что никогда их не забудет. Все знали, что отсев неизбежен, даже спасителен: тот, кто не выдержит здесь, во Франции погибнет. Но отъезд обоих глубоко взволновал их. В первый раз. Ибо они начали привязываться друг к другу.
* * *
Главным их врагом в Шотландии был, без сомнения, мороз: шел декабрь и становилось все холоднее. Холодно вставать, холодно драться, холодно стрелять. Холодно снаружи и холодно внутри. Холодно есть, смеяться, спать, ходить среди ночи на тренировочные рейды. Холодно, когда хилые печки в комнатах начинали чихать густым дымом, донимая их головной болью. Чтобы не вылезать из постели прямо в ночной мороз, курсанты поочередно дежурили по комнате: на рассвете кто-то должен был проснуться до подъема и разжечь огонь. И когда ответственному за топку случалось проспать, на него изливался целый поток ругани, не иссякавшей до вечера.
Однажды, в середине декабря, под вечер, они внезапно получили передышку. После занятия в тире все курсанты в свободное время отправились к устью ближней реки ловить лососей. Солнце за холмами на западе окрашивало небо розовым светом. Они вошли в ледяную воду, намочив форму выше колен, и, опершись о скалы, с шутками и веселой толкотней неловко пытались хватать круживших в водоворотах рыб. Им удалось поймать четырех огромных лососей – чешуйчатых горбоносых чудищ. Фрэнк оглушил их ударом о сук, а вечером они испекли их на очаге. Эме, строивший из себя повара, закопал в угли большие картофелины. Ломтик с Фароном и Фрэнком устроили набег на столовую поляков – тех не было в доме – и разжились спиртным. Лора предложила пригласить норвежек, страшно переполошив Толстяка.
В тот вечер курсантам, сидящим в столовой за громадным дубовым столом, на миг удалось превратить войну в удовольствие: надежно защищенные от мира, затерянные в дикой Шотландии, они ели, смеялись, шутили, громко болтали, разглядывали норвежек. Все были слегка навеселе. Дэвид-переводчик и лейтенант Питер присоединились к застолью. Питер до поздней ночи рассказывал об Индии, а Дэвида оккупировал Толстяк, сидевший между двумя норвежками, – переводить его серенады.
Назавтра, когда снова начались занятия, а пьянящее чувство возвращения к нормальной жизни угасло, Пэл, совсем приуныв от одиночества, погрузился в свои мысли: в воспоминания об отце, в тяжелые думы о забвении и печали. Вечером он не пошел ужинать с товарищами; сидел один в своей комнате, прижимая к себе сумку, – ту, которую сложил ему отец. Вдыхал аромат книжных страниц и одежды, весь пропитался запахами, гладил шрам у сердца и сжимал в объятиях сумку: ему так хотелось, чтобы его обнял отец. Заплакав, Пэл схватил клочок бумаги и стал писать ему письмо – письмо, которое тот никогда не получит. И, унесенный потоком собственных слов, не услышал, как в комнату вошел Кей.
– Кому пишешь?
Пэл подскочил:
– Никому.
– Ты письмо пишешь, я же вижу. Писать письма запрещено.
– Письма запрещено посылать, а не писать.
– Тогда кому ты не пишешь?
Сын на миг помедлил с ответом, но в голосе Кея было подозрение, а Пэл не хотел, чтобы его подозревали в измене.
– Отцу.
Кей, побледнев, застыл на месте.
– Скучаешь по нему?
– Да.
– Мне тоже отца не хватает, – прошептал Кей. – Я у него очки стянул перед отъездом. Иногда надеваю их и думаю о нем.
– У меня с собой его книги, – признался Пэл.
Кей со вздохом сел рядом с Сыном на кровать:
– Уезжал я как будто в путешествие. Но ведь я его больше никогда не увижу, да?
Ох, сколько в нем было тяжкой скорби – в человеке, укравшем отцовские очки, чтобы заглушить отчаяние.
– Как нам жить вдали от отцов? – спросил Пэл.
– Я каждый день себя об этом спрашиваю.
Кей потушил свет. Теперь в комнату проникал лишь призрачный свет туманной мороси за окном.
– Только не включай, – велел Кей.
– Почему?
– Чтобы можно было поплакать в темноте.
– Тогда поплачем.
– Оплачем наших отцов.
Молчание.
– По-моему, Жаба – сирота, давай оплачем и за него тоже.
– За него особенно.
Долго-долго в спальне слышалось лишь тихое бормотание, приглушенная жалоба: Пэл, Кей и они все, даже Жаба-сирота, были проклятыми сыновьями, самыми одинокими людьми на свете. Они ушли на войну, не поцеловав отцов, и с тех пор в глубине их душ жила пустота. Темной английской ночью, в пропахшей сыростью солдатской спальне Пэл и Кей скорбели. Вместе. Горько. Быть может, они уже пережили последние дни своих отцов.
9
Еще они научились готовить диверсии.
Обучение саботажу с применением взрывчатых веществ занимало важное место в шотландской программе. Они часами изучали чрезвычайно мощную взрывчатку на основе гексогена, связующих веществ и пластификаторов, которая была создана в Королевском Арсенале в Вулидже. Американцы, получив от УСО партию, изначально предназначавшуюся Франции, с французской надписью на упаковке “пластичное взрывчатое вещество”, окрестили его пластитом. Пластит УСО использовало чаще всего, потому что он отличался высокой стойкостью: не боялся сильных ударов и чрезвычайно высоких температур, его даже можно было жечь. Тем самым он идеально отвечал условиям перевозок, порой весьма небезопасных, агентов на задании. На вид это было вещество, похожее на масло – настолько податливое, что могло принимать любую форму, – и пахнувшее миндалем. Когда курсанты в первый раз размяли несколько кусочков, Толстяк, поднеся его к носу и жадно принюхиваясь, заявил: “Ну я бы им нажрался! Как бы я им нажрался!”
Усвоив необходимые основы теории, они стали взрывать поваленные стволы деревьев, скалы и даже небольшие постройки собственноручно собранными минами с часовым механизмом или с ручным взрывателем, который приводился в действие дистанционно с помощью кабеля. И тут выяснилось, что лучшим подрывником в группе, быстрым и ловким, оказалась Лора – лейтенант Питер не раз хвалил ее способности. Товарищи смотрели, как она, наморщив лоб и закусив губу, тщательно готовила заряд. Закладывала взрывчатку под обломок скалы, тянула шнур, приводивший в действие детонатор, споро разматывая его, а остальные члены группы завороженно следили за ней с приличного расстояния в бинокль, любуясь ее жестами: ее диверсии были изящны. Последние метры она пробегала еще быстрее и скатывалась к ним, лежащим за пригорком; примостившись обычно у крепкой спины Толстяка – тот до конца дня пребывал на седьмом небе, – она бросала взгляд на довольного инструктора, коротко кивавшего в знак одобрения. Затем она поджигала шнур и устраивала великолепный взрыв, взметавший в небо ветви деревьев и разноголосую тучу перепуганных крикливых птиц. Только в этот миг ее лицо наконец расслаблялось.
Потом их учили диверсиям на железной дороге, позволявшим замедлить перемещение немецких войск по Франции. По просьбе британского правительства железнодорожная компания “Вест Хайленд Лайн” построила в Арисейг-хаусе рельсы и целый поезд, чтобы агенты УСО могли учиться в реальных условиях. Теперь курсанты умели разбирать пути, пускать под откос вагоны, размещать заряды на рельсах, под мостом, на поезде, днем, ночью; выбирать, взрывать ли заряд вручную при прохождении конвоя, находясь близко к месту диверсии, или использовать для подрыва путей или складов одно из лучших изобретений экспериментальных лабораторий – “Моллюска”, (The Clam), готовую мину с таймерным взрывателем, которая с помощью магнита крепилась на рельсы или транспорт. Существовало множество видов мин-ловушек вроде велосипедных насосов, срабатывавших в момент использования, или сигарет, начиненных взрывчаткой. Их разработкой занималась главным образом Экспериментальная станция XV “Соломенная хижина” (The Thatched Barn), расположенная в Хартфордшире; правда, КПД этих штук порой оставлял желать лучшего. На учебном поезде курсантам даже преподали основы управления локомотивом.
Шли цепочкой декабрьские дни, мучительные и бурные. Становилось все темнее; ночь, казалось, скоро станет беспросветной. Курсанты по-прежнему занимались и делали ошеломительные успехи: надо было видеть, как они управляются с гранатами и взрывчаткой, как преодолевают полосу препятствий, как чинят пистолет-пулемет “Стэн”. Как Клод, меняя обоймы, просит прощения у Господа; как Жаба для храбрости извергает поток ругательств, кидаясь в ледяное грязное болото; каков исполин Фарон, способный одолеть любого голыми руками, если не сочтет, что лучше всадить ему пулю между глаз; каков Фрэнк – живой, поджарый, быстрый как ураган. Стоило взглянуть на этих иностранцев – Станисласа, Лору, Жоса, Дени, Эме, Толстяка и Кея, всегда готовых юморить, даже в разгар тренировки коммандос. Кто из них, уезжая из Франции, мог вообразить, что так быстро приспособится к войне? Теперь они чувствовали себя до ужаса сильными и способными побеждать целые полки врагов; им даже казалось, что они могли бы разбить немцев. Сущее безумие. Еще вчера они были детьми Франции, проигравшими, сломленными, а сегодня – уже новым народом, народом воинов; будущее было в их руках. Конечно, они покинули все чем дорожили, но это были уже не страдальцы, они сами могли причинять страдания.
А война шла совсем рядом, разрасталась до неимоверных масштабов, разнузданная, безжалостная: в Европе вермахт стоял под стенами Москвы, в Тихом океане японцы вели жаркие бои против Гонконга. Двадцатого декабря Дени прочел приятелям статью о том, как англичане при поддержке канадцев, индийцев и добровольческих сил Гонконга несколько дней героически отражали наступление японских сил.
* * *
Настало двадцать пятое декабря. Они находились в Шотландии уже больше трех недель. Ломтик-сала, истощенный и больной, был отсеян: теперь в группе оставалось лишь двенадцать курсантов. Мало-помалу усталость брала верх над моральным духом, выглядели они скверно – изможденные, тревожные. С каждым днем занятий война неумолимо приближалась. Теперь Пэл, вспоминая Францию, ощущал огромную уверенность в себе и в то же время страх. Он знал, что может группа: они научились убивать голыми руками, душить без единого звука, стрелять из пулемета и ружья, закладывать мины и взрывать здания, поезда, конвои. Но, вглядываясь в лица товарищей, он терялся: они были мягкие, слишком мягкие, несмотря на ссадины от схваток. Он невольно думал, что многие скоро погибнут на задании и доктор Каллан окажется прав. Пэл не мог себе представить, что будущее женолюбивого Толстяка, милого благочестивого Клода, слабосильного Жабы, Станисласа с его шахматами, великого сердцееда Кея, чудесной англичанки Лоры и всех остальных, быть может, ограничено пределами этой войны. Одна эта мысль убивала его: они готовы были отдать свою жизнь под пулями или пытками, чтобы люди оставались людьми, и он не понимал, что это, – акт альтруизма и любви или величайшая глупость, какая только могла взбрести в голову? Да понимают ли они, во что ввязались?
Рождество лишь усилило общее смятение.
В столовой Толстяк оглашал воображаемые меню: “Жаркое из кабанчика со смородиновой подливой, фаршированные куропатки, а на десерт сыры и огромные торты”. Но его никто не желал слушать.
– Да пошел ты со своими меню, – обругал его Фрэнк.
– Можно опять пойти ловить рыбу, – предложил Толстяк. – Тогда будут лососевые стейки в винном соусе.
– На улице темень и холод. Заткнись уже, мать твою!
Толстяк ушел к себе объявлять меню в одиночестве. Если никто не хочет жрать, он будет жрать про себя, и жрать с толком. Он украдкой проскользнул в спальню и, порывшись в своей кровати, достал украденный кусочек пластита. Понюхал – ему нравился запах миндаля, – подумал о своем жарком из кабанчика, понюхал еще раз и, закрыв глаза, пуская слюни, стал лизать взрывчатку.
Курсанты сделались раздражительными. Эме, Дени, Жос и Лора играли в карты.
– Бля и бля, – твердил Эме, выкладывая тузы.
– Чего ты ругаешься, если тузы у тебя? – спросил Жос.
– Хочу и ругаюсь. Или тут вообще ничего нельзя? Ни Рождество отмечать, ни ругаться, вообще ничего!
Одиночки, сидя по углам и уставившись в пустоту, передавали друг другу последнюю бутылку спиртного, похищенную у поляков. Жаба и Станислас играли в шахматы, и Жаба давал Станисласу выигрывать.
Кей, засев в какой-то нише, тайком следил за столовой и разговорами, опасаясь, как бы горячие головы не затеяли ссоры. Он был хоть и не старше всех, но самый обаятельный и негласно считался главным в группе. Если он велел заткнуться, курсанты затыкались.
– Плохо с ними дело, – шепнул Кей Пэлу, который, как обычно, устроился рядом.
Кей с Пэлом очень ценили друг друга.
– Можно сходить к норвежкам, – предложил Сын.
Кей поморщился.
– Ну, не знаю. Не думаю, что поможет. Они решат, что надо еще больше дурить, шокировать галерку. Ты же их знаешь…
Пэл слабо улыбнулся:
– Особенно Толстяк…
Теперь улыбнулся Кей.
– А кстати, где он есть?
– Наверху, – ответил Пэл, – дуется. Из-за своих рождественских меню. Он пластит жрет, знаешь? Говорит, что он как шоколад.
Кей закатил глаза, и оба товарища прыснули.
В полночь Клод в одиночку обошел усадьбу крестным ходом, держа большое распятие, которое привез с собой. Шествовал среди несчастных, распевая песнь надежды. “Счастливого Рождества!” – крикнул он всем и никому. Когда он поравнялся с Фароном, тот выхватил у него из рук распятие и с криком “Смерть Богу! Смерть Богу!” разломал его пополам. Клод бесстрастно подобрал священные обломки. Кей чуть было не набросился на Фарона.
– Прощаю тебе, Фарон, – произнес Клод. – Я знаю, ты человек сердечный и добрый христианин. Иначе тебя бы здесь не было.
Фарон вскипел яростью:
– Ты жалкий слабак, Клод! Вы все слабаки! На задании вы и двух дней не продержитесь! Двух дней!
Все сделали вид, что ничего не слышали; в столовой снова воцарился покой, а вскоре курсанты отправились спать. Они надеялись, что Фарон не прав. Чуть позже Станислас зашел в спальню Кея, Пэла, Толстяка и Клода и попросил кюре, таскавшего в чемодане кучу лекарств, дать ему снотворного.
– Хочу сегодня уснуть как дитя, – сказал старый Станислас.
Клод бросил взгляд на Кея, который сдержанно кивнул в знак согласия. Он дал летчику таблетку, и тот, рассыпавшись в благодарностях, удалился.
– Бедняга Станислас, – сказал Клод, размахивая над кроватью половинками распятия, словно хотел заклясть судьбу.
– Все мы бедняги, – отозвался Пэл, лежавший рядом.
В тот самый рождественский день Гонконг после жесточайших боев перешел в руки японцев. Английские солдаты и канадское подкрепление – на фронт послали две тысячи человек – были зверски перебиты.
* * *
К двадцать девятому декабря рождественский приступ тоски был забыт. Днем двенадцать курсантов валялись в столовой в креслах и на толстых коврах вокруг печки: здесь было удобнее, чем в холодных отсыревших кроватях. Лейтенант Питер отослал кандидатов в агенты отдыхать, их ждали ночные занятия. Во сне они возились, шумели; не спал только Пэл: Лора задремала, привалившись к нему, и он боялся пошевелиться. Вдруг в тишине послышались приглушенные шаги. Это был Жаба: облачившись в гимнастерку, он явно направлялся к выходу. Сапоги он снял, чтобы не скрипели половицы.
– Ты куда? – вполголоса спросил Пэл.
– Я цветы видел.
Сын в недоумении уставился на него.
– Там подо льдом цветы проклюнулись, – повторил Жаба. – Цветы!
Ответом ему был общий храп: всем было плевать на его цветы, хоть они и выросли в снегу.
– Пошли. Хочешь? – предложил Жаба.
– Нет, спасибо, – усмехнулся Пэл.
Ему не хотелось уходить от Лоры.
– Тогда до скорого.
– До скорого, Жаба… Не слишком задерживайся, вечером тренировка.
– Не буду. Я ненадолго.