Непонятый «Евгений Онегин» - Никишов Юрий 14 стр.


Вот такая задачка встает перед нами: как найти синтез обозначенных крайностей? Ведь веселость и уныние — это действительно крайности, противоположные полюса психологических состояний.

Пушкинские элегические настроения отчетливы и в грусти по Петербургу, который кем-то сочтен «вредным» для поэта. Они и в грустном расставании с театром, знаковым увлечением автора. На каком-то душевном сломе строится заключительная строфа воспоминаний о театре. Первые семь строк — целая серия набегающих друг на друга вопросов, исполненных темпераментного пафоса, взволнованных восклицаний:

В сущности, ничто не мешало ответить если не на все, то на многие вопросы утвердительно. Никто (и сам поэт) не считал ссылку вечной. Надежда на возвращение в Петербург была неясной во времени, но не прерывалась. Следовательно, новая встреча с театром была несомненной. А между тем грусть овевает мечту поэта! Последующие семь строк строфы заполняет единственный вопрос, обращенный к самому себе. Но откуда тут усталая, онегинская интонация?

Пожалуй, дело не в том, что изменятся лица на сцене. Новое артистическое поколение вовсе не обязательно должно быть хуже старого. Пушкин спокойно относился к мысли о смене поколений. Во второй главе поэт свяжет ее с судьбой своего поколения: «Придет, придет и наше время…» Поэт принимает это как должное, без тени злорадства по адресу внуков, вытесняющих стариков. Таким образом, конечно же, грусть поэта объясняется не столько тем, что переменится сцена, но преимущественно тем, что переменится он сам: именно эта перемена лишит, угадывает поэт, театральные встречи былого очарования.

То, что предполагалось, — осуществилось. В седьмой главе, где рассказывается о холодном приеме Татьяны в московском обществе, появляется новая строфа о театре; здесь замечанием в скобках «(Что было также в прежни леты, / Во время ваше и мое)» поэт удостоверяет: театр тот же. Поэт стал другим. Он предчувствовал это и об этом в первой главе грустил.

А вслед за элегией расставания с театром идет элегия расставания с балами и светскими красавицами. Наконец, все вершится итоговой элегией:

Погасший пепел

Итак, целая цепочка утрат и расставаний. Отчасти это возрастное. Поэт проходит определенный рубеж и остро чувствует, что возврата к прошлому нет и не будет. Перед нами двадцатичетырехлетний Пушкин, по-прежнему молодой, но тем не менее прощающийся со своей юностью. Возрастное возмужание совпало со ссылкой и расставанием с родными местами — отсюда на страницах не только грусть, но и горечь.

И вновь встретим неожиданность! В своем повествовании поэт следует за героем по пятам: это его голос, его интонации мы слышим в повествовании. При этом «страсти» автора нельзя назвать «необузданными»; они как раз усмиренные и отчасти перегоревшие; но темперамент поэта неудержим. Онегин дан в одном состоянии, уже утомленным, накануне полного разочарования. Он равнодушно читает в постели записочки-приглашения, бесстрастно гуляет по бульвару и обедает в ресторане, зевает в театре и… но автор не уточняет, как чувствует себя Онегин на бале. Следуя за своим героем, автор все время остается как бы в его тени. И как раз именно это постоянное прикрытие героем позволяет автору строить свой исключительно темпераментный рассказ. Онегин равнодушен, но «Стразбурга пирог нетленный / Меж сыром лимбургским живым / И ананасом золотым» объективно прекрасен.

Beселыйрадугивеликолепный

эта картина пленительна.

Первая глава омрачена острым столкновением поэта со светским обществом, клеветой «друзей», усугубившей драматизм ссылки. Конфликт носит универсальный характер. Исключение делается для узкого круга избранных лиц. Кстати, таков же Онегин, с кем автор «подружился» в пору его резкого отступничества от всяких, в том числе и лучших, проявлений светской жизни.

Человеческий автопортрет Пушкина в первой главе двойствен. Он сочетает живые, теплые, достоверно рельефные черты и нарочитую деформацию, вплоть до мистификационных оттенков.

Подчас поэт выглядит мрачнее своего приятеля: «Я был озлоблен, он угрюм». Буквально следом автор и герой как будто меняются местами:

Чего ждать после такого нагнетения страсти? «Всё это часто придает / Большую прелесть разговору». И только-то! Тут поэт как будто гасит напряжение.

Элегия разочарования в настроениях Пушкина неожиданно совместилась с элегией расставания. К 1823 году, к началу работы над «Онегиным», острота обиды сглаживалась, зато чувство утраты обострялось. «Писано в Бессарабии», «писано в Одессе» — напоминает поэт читателям, подчеркивая свое разъединение с Петербургом, о котором пишет. Впрочем, конфликтные отношения не забыты; тем не менее решающее значение принадлежит не самому факту конфликта, но тону, которым об этом повествуется.

В «увы» — открытый вздох сожаления. Но тут же через сослагательное наклонение, через оговорку происходит смягчение разочарования. И вдруг внезапный взрыв. Уже не в прошедшем, а в настоящем времени:

ЛюблюЛюблю

А потом снова возвратится мотив и утрат, и разочарования. Но потому, что и разговор ведется на далекой дистанции, которая скрадывает противоречия предмета и добавляет ему очарования, и потому, что автор в известной степени «шутя» говорит о своей разочарованности и охладелости, авторская ирония в первой главе больше озорна, чем сокрушительна; Пушкин пожалеет, что назвал себя в предисловии к первой главе сатирическим писателем.

Тут выяснится, что известную нерешительность отречений можно наблюдать и в лирике Пушкина. Уже в 1818 году поэт публикует послание «Прелестнице» с самым решительным осуждением героини, а позднее (хотя и с оговорками) расточает похвалы героиням того же типа («Дорида», «Дориде»). Стало быть, «онегинский» автопортрет всего-навсего правдив! Разница между поведением автора и героя обретает психологический характер.

Еще важное обстоятельство: и герой, и автор изображены находящимися в зоне кризиса. И тут сходство рука об руку с различием. Напомню, что начало работы Пушкина над «Евгением Онегиным» состоялось практически одновременно с «Демоном», манифестом периода кризиса. Но Пушкин уже убедился, что поэт не может творить при потере идеала. Поэтому он не отрекается механически от былых духовных ценностей, но каждую подвергает строгому разбору. Мы видели, что чувствительнее всего удар пришелся по кумиру свободы. Кумир любви (в числе других ценностей) Пушкин от нападок Демона уберег. Даже больше! Поэт не меняет образ жизни, оставаясь убежденным холостяком. Соответственно он не ищет подруги жизни, довольствуясь временной близостью, «краденой» любовью. Он пробует одухотворить плотские отношения, хотя они не выходят из круга «науки страсти нежной». Проступает двусмысленность в самом начале описания этого занятия. С легкой иронией поэт перечисляет успехи Онегина в усвоении опыта светской жизни. По инерции ждешь иронии и тогда, когда речь заходит о его главном интересе, а он и заключается в этой самой науке. Но тут нас ждет резкая перемена интонации:

Вот так: «наука», которую заранее хотелось бы назвать бесплодной, вдруг, освященная именем Овидия, предстает достойной воспевания, того, чтобы ей посвящать жизнь, даже рискуя благополучием.

Но тут не будет лишним попутное замечание. Овидию принадлежит лирическая поэма «Наука любви» (современный перевод выполнен М. Л. Гаспаровым). Античный автор прямо объявляет, что пишет «о дозволенном блуде». Пушкин, чуткий к слову, для науки обольщения жалеет громкого слова, пользуется эвфемизмом, но — теплым, и все-таки у него наука не любви, а «страсти нежной».

Известный этюд о ножках в первой главе кончается мотивом разочарования («Но полно прославлять надменных…»); этюд построен по закону антитезы, и решительное «но», ее знак, взгляд на предмет с другой стороны, как и полагается, врывается не мотивированным, не подготовленным, внезапным. Внутренняя разработка темы динамична. Мотиву разочарования отведено полстрофы, тогда как мотиву упоения — четыре строфы (три полных и две половинки). Начало этюда элегично: это воспоминание об утраченных (причина не поясняется) ценностях.

И — первый эмоциональный взрыв: уже не в прошедшем времени, в настоящем бурная вспышка страсти.

Описание предмета раздвигается вширь. Начало своей конкретностью, избирательностью могло подтолкнуть к поиску адресата, теперь нарочитая обобщенность исключает персонификацию героини (героинь). Встретившееся имя собственное — имя литературное, условное (оно бытовало и в лирике поэта), и можно определить лишь тип героини: это прелестница. Чувство, которое испытывает к ней поэт, названо словом: «Опять тоска, опять любовь!..» Ведь прорвалось сюда и придерживаемое высокое прямое слово! Получается: первая глава «Онегина», рисующая разочарование героя в легковесных увлечениях, в то же время не противостоит, а примыкает к «Кавказскому пленнику» и «Бахчисарайскому фонтану» установкой на одухотворение чувственного.

Финал этюда усугубляет игру временами. Вновь подчеркивается, что речь идет о воспоминании.

Стало быть, снова напоминается об утраченных ценностях. Но дело в том, что утрата не гасит, а распаляет огонь страстей.

Далее все-таки будет сказано об «увядшем сердце», только кровь в нем способна зажигаться, выходит, что никакого увядания на деле нет, если кровь кипит, если страсти терзают душу. Герой разочарован в игре страстей («рано чувства в нем остыли…»), поэт принужденно солидаризируется с ним, говорит о своем разочаровании — и сохраняет силу страсти.

Мы пробуем рассмотреть парный портрет автора и героя в концовке первой главы. Отметили и сходство их, и различие. Сличаются не только собственно человеческие качества светских людей, хотя и этому придается значение. Пушкин даже к описанию добавил канву рисунка и попросил брата найти художника для профессионального воспроизведения рисунка, но с условием, чтобы фигуры были размещены «в том же положении» (поэт — лицом к Петропавловской крепости). Картинки к роману были созданы и помещены в «Невском альманахе». Художнику показалось интереснее изобразить поэта в фас, а не в профиль, но разворот позы удостоился едкой эпиграммы портретированного.

В этом сугубо частном и даже фактически «постороннем» эпизоде увидим нечто знаменательное: образ автора-поэта выделяется не только своим содержанием, но и приемом изображения: у него очень много опосредований с миром. Вот и на канве рисунка: для позы героя-персонажа достаточно дружелюбия к партнеру. Для поэта оказался необходимым подтекст, который задает Петропавловская крепость.

Возможно, в несовпадениях между личностью поэта и художественным автопортретом первой главы еще сказываются рецидивы романтической поэзии, активно прибегавшей к маскам поэта. Может быть, поэтому образ поэта еще сохраняет черты то ленивого баловня судьбы, эпикурейца, то элегического воздыхателя, хотя уже обозначился и отход, расставание с этими обликами. Но и при несовпадениях перед нами Пушкин и именно Пушкин, но не обобщенный образ.

Пушкинское лицо угадывается в первой главе не только по автобиографическим приметам. Пожалуй, еще существеннее характерное мироощущение. В одном из зрелых своих стихотворений поэт даст чеканную формулу: «Мне грустно и легко; печаль моя светла…» В этой формуле — квинтэссенция пушкинского отношения к миру.

Мы часто забываем, насколько трудна была жизнь поэта. А забываем потому, что видим Пушкина в его произведениях. А здесь — «мне грустно и легко…» Или как в первой главе «Онегина»: «Я всё грущу: но слез уж нет». И закрадывается невольное ощущение: значит, беды были невелики, если с ними легко удавалось справиться. Как раз наоборот: великим было мужество поэта; именно оно дало ему силу выстоять, не сломаться под тяжестью невероятно трудных жизненных испытаний. Выстраданное мужество подсказывало гордые строки — «печаль моя светла…» Так что у Пушкина и контрастные состояния, веселье и элегическое уныние, умеют контактировать.

Итак, образ автора при наличии доминанты (автобиографической основы и выстраданного оптимизма) подвижен, и амплитуда колебаний весьма значительна. Но удивительно и то, что мерцает оттенками, казалось бы, недвижный текст!

В начале романа, в полном соответствии с состоянием «охлажденного» Онегина («Нет: рано чувства в нем остыли…») поэт показывает «охлажденность» и своего собственного чувства. Доверчивая исповедь Ленского перед Онегиным комментируется автором снисходительно: «Обильный чувствами рассказ, / Давно не новыми для нас». Это состояние выражено и в обобщенном виде: признается неизбежным приход людей «под знамя / Благоразумной тишины»; такие духовные старцы любят слушать «страстей чужих язык мятежный», подобно старым инвалидам, прилежно внимающим «рассказам юных усачей».

Между тем создававший начальные главы романа Пушкин был еще очень молод; в изображении ранней охлажденности поэта есть оттенок бравады или литературной моды, над чем сам поэт подшутит в конце шестой главы:

шутя

В свете последнего признания волей-неволей необходимо переосмыслить меланхолические сетования первой-второй глав. И приходится признать, что никакой шутки, даже намека на шутку в них при первом чтении не воспринимается: внешне разговор ведется основательно, серьезно. Можно сказать больше: никакой шутки и не было в первом автопортрете. Поэт наделил героя преждевременной старостью души, состоянием, которое ему самому было ведомо изнутри.

Но старый текст, вроде бы строго определенный, вдруг начинает менять смысл. Текст, который, казалось бы, неизменен, обретает новые оттенки, получает новую жизнь! При повторном чтении благодаря перекличке деталей обозначается лукавая улыбка там, где она и не предполагалась (где ее первоначально, вероятно, и не было). Читатель мудреет: не всякое слово в художественном тексте надо принимать в его буквальном смысле. Слово емко, многозначно; надо вникать в него, сопоставлять с другими утверждениями, соразмышлять вместе с поэтом. Признаваясь в мистификации, поэт воспитывает в читателе активное отношение к слову. Обнаружение розыгрыша ничуть не умаляет доверия к авторским рассуждениям: просто открывается их многомерность, стереоскопическая объемность. Меланхолия начального портрета не отменяется полностью, она лишь приобретает новый вид и значение. В самой возможности (и необходимости) многократного обращения к деталям текста кроется источник неиссякаемой свежести романа в стихах.

Об «истинном романтизме»

В советские годы в центре внимания теоретиков была проблема творческого метода и литературных направлений; соответственно «Евгений Онегин» рассматривался как произведение, где, наряду с «Горем от ума» Грибоедова, формировались принципы реалистического искусства. Ныне проблема метода отброшена как чуждое наследие. Критика пестрит другими обозначениями: постмодернизм, метамодернизм, мейнстрим, нонфикшен, новая архаика и т. п. Реализм тут не в почете. Но если проблема существует (применительно к классике — вне сомнения), нет надобности от нее отмахиваться. Возвращаясь к ней, совсем не обязательно прибегать к вульгарному социологизму и другим издержкам былого.

Назад Дальше