Широкий угол - Богуславская Анна 2 стр.


Держа в руке конверт с результатами теста, я забрался в тетин серебристый фургончик, и мы поехали на встречу с директором «Нахманид Хай Скул».

Я был наслышан об этой школе, но никогда в ней не бывал. Находилась она в самом сердце Бруклина, между Брайтоном и Бостоном. Еврейская ортодоксальная школа, но с современным уклоном. Говорили – точнее, перешептывались, – что тамошние парни и девчонки даже священные тексты изучают вместе. Я даже представить не мог, как они ходят по одним школьным коридорам. Или, что еще невообразимее, едят за одним столом, или сидят в библиотеке и вместе готовятся к экзаменам.

Я робко вошел в холл, следуя за тетей Сьюзи как собачка.

Оказалось, что директор – женщина, миссис Розенталь. Я был потрясен.

– Ты из «Ешива Хай Скул», верно? – спросила она, пока мы устраивались за письменным столом. Волосы короткие и темные, голова не покрыта. Неужели она не замужем?

– Да, – только и ответил я.

– Эзра очень одаренный мальчик, – заговорила тетя Сьюзи. – Мне кажется, «Ешива Хай Скул» ему не подходит. У вашей школы безупречная репутация, а Эзра был бы ее образцовым учеником.

– А почему ваш сын решил уйти из своей школы? – спросила директор, глядя на меня сквозь странные очки в красной оправе. Наверное, рассматривала мою черную шляпу.

Тетя Сьюзи тут же ответила:

– По правде сказать, я его тетя. Родители не смогли сегодня приехать, так что Эзру привезла я… Как я уже сказала, «Ешива Хай Скул» для него не подходит. Вот, посмотрите, – добавила она и принялась рыться в сумке.

Кабинет был хорошо обставлен, на стенах висели фотографии учеников. У мальчиков на голове кипы*, у девочек юбки ниже колен, но одежда нормальная, разноцветная. При виде пестрых рубашек ребят, из‐под которых свисали цицит*, я разинул рот. Школа Нахманида, о которой у нас отзывались с презрением, которую считали обителью порока, где девочки в легкомысленных платьях изучают Гемару*, становилась для меня маяком надежды.

Тетя Сьюзи отыскала конверт с результатами теста и протянула его миссис Розенталь. Та сняла красные очки и надела другие, кислотно-зеленые, для чтения.

– Не понимаю, – сказала она, бегло взглянув на бумаги. – У нас тут школа, а не университет. Вам не надо было сдавать этот тест.

– А вы посмотрите повнимательней, – предложила тетя Сьюзи.

Миссис Розенталь присмотрелась. Затем подняла на меня обескураженный взгляд и снова уставилась на результаты теста.

Отец закончил говорить о своих планах, и я решил, что самое время сообщить ему и о моих. Я объявил, что меня приняли в школу Нахманида и дали стипендию, которая покроет всю стоимость обучения, то есть двадцать пять тысяч долларов в год. Пусть в нашей общине и не одобряют, что она открыта современным веяниям, но это одно из самых престижных учебных заведений города, пояснил я. Каждый год его выпускники поступают в Гарвард и Пенсильванский университет.

Родители окаменели. Обменявшись встревоженными взглядами, они сказали, что я сошел с ума и что они никогда не позволят мне учиться в этой обители порока – я поеду в Монси, где меня ждут прекрасная набожная семья и место в одной из лучших ультраортодоксальных школ Америки.

Я был непоколебим. Показал родителям результаты теста. Хоть они и вели очень закрытую жизнь, но родились‐то не в общине и хорошо знали, что означает такой высокий балл, а означал он престижные университеты и стипендии.

Мне вдруг показалось, что это я – ответственный взрослый, который должен убедить неразумных детей сделать что‐то для их же блага.

А потом я сказал вот что:

– Бог не дал вам еще одного ребенка, это правда. Но тот сын, которого он вам дал, оказался умен. И любая «Ешива Хай Скул» Брайтона, Монси или Бруклина – для него пустая трата времени.

На следующий день я вышел на станции «Бруклин Хилс», второй раз в жизни вошел в холл школы Нахманида и подал документы на будущий учебный год. И отец, и мама их подписали. Я победил, и отныне моим родителям предстояло жить в общине, которая никогда не одобрит поворот, какой приняли дела в доме Крамеров.

2

Мать с отцом искали опору в жизни

и на последнем курсе Университета Брендайса решили обратиться к иудаизму. Познакомились они в доме любавичского* раввина из Уолтема, где встречали каждый шабат*. На закате они покидали кампус, перебегали рельсы, ведущие к Бостон-Норт-Стейшн, и входили в дом раввина, где ужинали с десятками других студентов. Я не знаю, что именно подвигло их задуматься о религиозном образе жизни. Возможно, ортодоксальные правила, предписывающие, как вести себя и с людьми, и с Богом, сулили более безопасное, отлаженное, наполненное смыслом существование. А может, все дело было в чувстве причастности к чему‐то важному, которое они испытывали всякий раз, переступая порог дома раввина. Может, именно оно и привело их к обращению, стремительному и непреклонному.

После университета родители переехали в Бостон и решили готовиться к свадьбе под руководством ультраортодоксального раввина из Брайтона, где собирались поселиться, как только поженятся.

Процесс вхождения в общину затянулся на несколько лет. Столь желанный первенец все не появлялся, мамины юбки становились все длиннее, а отец как‐то раз, отправившись по работе на Манхэттен, сел в поезд до Бруклина и купил там свою первую черную шляпу. Они усердно посещали общинные мероприятия и сдружились с четой Фишеров, у которых уже было трое детей. Фишеры часто приглашали родителей к себе на субботнюю трапезу. В доме появилась уйма религиозных книг, и, подкопив денег, мать с отцом сразу же переделали кухню. Ее поделили на две части, для молочного и для мясного, в каждой из которых были свои раковина и посудомойка.

Когда они уже оставили надежду на появление ребенка, мама забеременела. Радость по поводу долгожданного младенца и гордость, что это будет мальчик, не знали границ. Община, которая обычно приветствовала очередного новорожденного дежурным «Мазл тов!»*, окружила их любовью. И я, малыш Эзра, никого не разочаровал. Все влюблялись в мое круглое личико, темные кудряшки и любопытные глазенки.

Шестнадцать лет спустя мои родители оставались все такими же гордыми членами ультраортдоксальной общины – невзирая на все, что творил я. К их облегчению, девять часов в день я проводил в школе Нахманида. Я больше не хотел сбежать из дома, а мама с отцом смирились даже с моей новой одеждой: черную шляпу и пиджак, который раньше носил даже летом, я больше не надевал.

Раввин нашей общины умер в девяносто лет, совершенно выжив из ума и оставив после себя двух сыновей, четырех дочерей, двадцать восемь внуков и сорок пять правнуков. Его место, вопреки возражениям, занял старший сын. Многим казалось, что ему не хватает отцовской солидности. Но его это не смутило, и в итоге он оказался очень достойным человеком. Из-за его решений по некоторым, впрочем незначительным, вопросам он снискал славу либерала, и наиболее консервативно настроенные семьи глядели на нового раввина с недоверием. Отсидев шиву по отцу, он поразил всех, поддержав решение Совета американских раввинов сделать обязательным заключение добрачного договора вдобавок к традиционной ктубе*.

Добрачный договор призван был разрешить один из наиболее сложных для общины вопросов: о мужчинах, не дающих женам развода. О женщинах, ставших заложницами опостылевшего брака и не имеющих возможности заключить новый. Религиозный закон в таких случаях оказывался бессилен, и Совет американских раввинов решил ввести в обиход юридический документ, обязывающий мужей при согласии религиозного суда давать женам развод.

Так вот, раввин Хирш собирался требовать от всех пар нашей общины, собирающихся вступить в брак, чтобы они подписывали этот добрачный договор у нотариуса. Большинство почувствовало себя оскорбленным – такой договор будто подразумевал, что одного еврейского закона недостаточно и его надо подтверждать законом государственным. Но мама, хоть никому этого не говорила, очень впечатлилась решением раввина и однажды за ужином, когда двери нашего дома были закрыты и слышать ее могли только мы с отцом, заявила, что одобряет его. Отец ответил выражением, показавшимся мне грубым и неуместным.

Вечер пятницы: перемирие.

Вернувшись из школы с высшим баллом по тригонометрии, я ни словом не обмолвился о нем родителям. Я так устал и так радовался наступлению шабата, что даже не слишком расстраивался, что моя оценка их не впечатлит. Мама пекла халу*, смазанную яичным желтком, рулет с индейкой и яблочный штрудель. Она готовила их каждую неделю. Мы с папой обожали эти блюда.

Мы с отцом собрались в синагогу в двух кварталах от дома, мама пожелала нам гут шабес, хорошей субботы.

Помолившись, мы простились с мужчинами нашей общины и пошли домой в темноте, не нарушая привычного молчания. Проехала машина, из которой неслась дискотечная песня, которая играла на мобильном одного из моих одноклассников. Дома я бы ни за что не осмелился слушать такое.

Произнеся над халой благословение, отец сообщил: в синагоге Биньямин Фишер сказал, что миссис Тауб увезли в больницу.

– А что с ней? – спросил я и, не получив ответа, добавил: – Мам?

– Плохи ее дела, – только и сказала она.

Плохи ее дела… Наверное, рак.

– Она умирает? – не унимался я. Специально, чтобы позлить. Я сверлил их глазами, пока они не подняли головы от тарелок, обменявшись встревоженным, как всегда, взглядом.

– Эзра! – запоздало воскликнула мама.

– Я просто спросил. Хотел узнать, насколько это серьезно.

Заговорил отец:

– Судя по всему, очень серьезно, но, если будет на то Божья воля, она поправится. Нам остается только молиться за нее и ее несчастную семью.

Над столом повисла напряженная тишина. Мама молилась, папа принялся за рулет, а я задумался о семействе Тауб, одном из наиболее религиозных в общине. Мистер Тауб просиживал дни пролет в синагоге за священными текстами, а его жена помогала в еврейском детском саду. «Сколько у них детей? Шесть, семь, восемь? Все сопливые, в грязной одежде – матери некогда, она вытирает носы чужим детям, а отец портит глаза чтением», – мелькнула у меня злая мысль.

– Сразу после шабата позвоню Лее Фишер узнать, как мы поступим с готовкой для семьи Эстер, – сказала мама.

– Да, Биньямин что‐то такое говорил. И еще надо решить, как быть с детьми.

Неся грязные тарелки на кухню, я глянул в окно. Пошел снег. Пригодится мне это? Пригодится, подумал я. Мне очень хотелось сделать несколько снимков Брайтона, заметенного снегом. В субботу вечером, около шести, как только закончился шабат, я обернул вокруг шеи широкий васильково-синий шарф – единственный яркий предмет в моем гардеробе – и выбежал на улицу, не удосужившись даже закрыть за собой дверь. Город погрузился в тишину, в мнимое спокойствие, приправленное толикой тоски, а я, со всей жаждой жизни, так долго дремавшей в ожидании возможности вырваться наружу и открывать мир, я устремился вперед, по темным пустынным улицам, с «Никоном», спрятанным под пальто.

Без четверти семь я фотографировал сосну с прогнувшимися под толстым слоем снега ветвями. Рядом со мной вырос чей‐то темный силуэт.

– Эзра? – окликнули меня. Я не сразу узнал раввина Хирша.

– Шалом*, – поздоровался я и пожал ему руку.

– Приятно видеть, что ты не отказался от увлечения фотографией, – сказал он. Эти слова меня удивили. Раввин‐то наверняка отлично знал, почему я перестал ходить в «Ешива Хай Скул». – Запечатлевать удивительный мир, дарованный нам Богом, – достойное занятие.

Эта фраза мне понравилась. Я даже подумал, что раввин может оказаться моим другом и союзником.

– Спасибо, рабби, – ответил я, стараясь прикрутить дерзкий тон, которым привык говорить с родителями, и спросил из любопытства, куда он идет.

– Домой. Ходил в больницу, навестить миссис Тауб, – в его голосе слышалась глубокая грусть. Мне захотелось хоть как‐то утешить его, но я не знал, что сказать.

– Ей очень плохо?

Раввин, стоя в холодной тьме, яростно закивал.

– Не буду отвлекать тебя от съемки.

– Да я уже, наверное, тоже домой пойду.

– Многое в мире нельзя постичь умом, – проговорил раввин, прежде чем уйти. – Но у Бога есть план.

По дороге домой я задумался, способна ли моя камера этот план запечатлеть, – у меня‐то самого это никак не получалось.

Я устроился меж двух миров – между общиной и школой. Одноклассники в школе Нахманида не задавали мне лишних вопросов. Они знали, откуда я, и догадывались: раз я не учусь в своей общине, значит, что‐то пошло не так. Я ни с кем не сдружился и нередко чувствовал себя не в своей тарелке. Я был не таким, как они, а они – не такими, как я.

Ученики носили современную модную одежду, но следовали определенным правилам (юбка до колена и длинные рукава для девочек, рубашка и никаких джинсов – для мальчиков). Классы были смешанные, но при учителях никто из парней и девчонок и помыслить не мог прикоснуться друг к другу. Светские предметы преподавались лучше, чем в «Ешива Хай Скул», а религиозные – хуже. По утрам нас собирали в школьной синагоге на молитву – единственное отличие от прежней школы здесь заключалось в том, что по ту сторону мехицы были девочки.

Постепенно я начал знакомиться с другими ребятами. Они подходили с вопросами, которые мне казались неуместными и злыми.

– А правда, что у тебя в общине женщин держат взаперти? – спросил меня как‐то раз парень по имени Адам.

– Нет, – ответил я и отошел.

Это была неправда. Женщин у нас никто взаперти не держал. Они много чем занимались и нередко участвовали в жизни общины и имели в ней куда больший вес, чем их супруги. Во многих семьях именно женщины приносили в дом деньги, пока мужья проводили дни за чтением. Именно женщины принимали самые важные решения, управлялись с домашними делами и управляли жизнью семьи. Возможно, извне они могли показаться благонравными, слабыми и бессловесными, но в том Брайтоне, где родился я, мне бы и в голову не пришло описывать ультраортодоксальных женщин такими словами.

Двумя часами позже, во время обеда, Адам подошел ко мне и извинился.

– Прости, не хотел тебя обидеть.

– Ты и не обидел, – отрезал я.

– Обидел. Я плохо выразился. Не надо было говорить «взаперти». Я имел в виду… ну, что они мало что решают насчет своего будущего, с детства знают, что выйдут замуж и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет, – по глазам Адама было видно, что он опасается, как бы я снова от него не отошел.

– А что, разве мужчины-харедим* что‐то решают? – спросил я. – Они, насколько мне известно, тоже с детства знают, что женятся и будут рожать детей, и ничего другого их не ждет.

Адам не нашелся что ответить.

Вечером, лежа в кровати, я обдумывал слова Адама. Я заставил его замолчать и был этим доволен, но меня не покидала мысль, что сказанное им – отчасти правда. В мире, где я жил, женщины были такими же узницами, как и мужчины. Но их роль в религиозной жизни была совершенно второстепенна: им не дозволялось изучать священные тексты, участвовать в обрядах и службах в синагоге – лишь наблюдать за ними из‐за мехицы. Возможно, именно это Адам имел в виду, говоря, что женщин у нас держат взаперти?

Я лежал, погрузившись в мысли, и тут кто‐то сбежал по лестнице. Наверное, отец. Снизу послышались голоса. Говорил отец – вероятно, по телефону. Дверь родительской спальни открылась, вышла мама. Я тихонько приоткрыл свою дверь и прислушался.

Назад Дальше