По совету одного знакомого фотожурналиста из «Ньюсуик» я так же основательно вложился в оборудование: фотоувеличитель «Беселер 45мх», устройство для сушки пленки «Киндермэнн», качающуюся кювету «Кодак». Я использую только самые лучшие химикаты. Печатаю только на бромистой бумаге «Галерия» (любимая бумага всех ведущих фотографов Америки). И как большинство серьезных фотографов, я предпочитаю два вида пленки – Кодак Tri-Х и Илфорд НР4.
Напротив этой рабочей зоны расположен большой шкаф до потолка. Он огнеупорный. Он водонепроницаемый. Он снабжен свертывающимися вниз алюминиевыми жалюзи, запертыми на два надежных замка. Возможно, все это говорит о моей избыточной осторожности, но, если у вас коллекция камер и линз стоимостью примерно в $45 000, вы не станете ею рисковать.
Коллекционировать камеры я начал в 1963 году. Мне было всего шесть лет, я был в гостях у своего дедушки по материнской линии, в их квартире для пенсионеров в Форт-Лодердейле. Я взял в руки старый фотоаппарат «Брауни», забытый на столике, посмотрел в видоискатель и был заворожен. Обнаружился совершенно новый способ смотреть на вещи. Как будто глядишь в замочную скважину. Тебе нет нужды смотреть на все, происходящее вокруг, можно сузить обзор до одного образа. Но всего привлекательнее мне, шестилетнему, показалась возможность спрятаться за линзами, использовать их как барьер между мной и миром. Все время в гостях, пока мои родители ругались, их родители ругались, а потом они ругались все вместе, я провел, приложив глаз к видоискателю этого фотоаппарата. Более того, как только около меня оказывался кто-нибудь из взрослых, я подносил камеру к лицу и отказывался опустить ее, даже когда ко мне обращались. Моего отца это не позабавило. Когда мы все сидели за обеденным столом и я попытался есть креветочный коктейль, держа фотоаппарат на уровне глаз, его терпение лопнуло. Он выхватил у меня камеру. Мой дедушка Моррис решил, что его зять излишне суров с ребенком, и выступил в мою защиту:
– Пусть Бенни развлекается.
– Его зовут не Бенни, – отозвался отец, со свойственным выпускнику Йельского университета оттенком презрения в голосе. – Его зовут Бенджамин.
Дед не принял этот вызов «белой кости».
– Спорю, мальчишка станет фотографом, когда вырастет, – сказал он.
– Только если захочет умереть с голоду, – заявил мой отец.
Это было первое (и самое мягкое) столкновение с отцом из-за камер и фотографии. Но после короткого и бурного визита в Форт-Ловердейл дед не забыл вручить мне этот фотоаппарат в аэропорту, заявив, что это прощальный подарок его любимому Бенни.
Я до сих пор храню тот «Брауни». Он лежит на верхней полке моего шкафа, рядом с моим первым «Инстаматиком» (Рождество 1967 года), моим первым «Никкорматом» (четырнадцатилетие), моим первым «Никоном» (окончание средней школы), моей первой «Лейкой» (окончание колледжа в 1978-м, подарок матери за шесть месяцев до того, как эмболия украла у нее жизнь в пятьдесят один год).
На трех полках ниже лежат камеры, которые я приобретал с тех пор. Там есть несколько редких музейных экспонатов («Пентакс Спортматик», ящичный фотоаппарат «Кодак» Истмена, и первый вариант «Кодак Ретина»). Там же хранится и моя рабочая аппаратура: подлинный «СпидГрафик» для зернистых журналистских кадров, новая «Лейка № 9» (с линзами «Сумикарон 300» стоимостью $5000), «Хасселблад 500 CМ» и крепкий аппарат из вишневого дерева «ДеоДорф», которым я пользуюсь только для пейзажных и портретных съемок.
На одной стене подвала развешены мои пейзажи – мрачные, в стиле Ансела Адамса, виды побережья Коннектикута под низкими грозовыми тучами или белые, обшитые досками сараи на фоне темного неба. На другой стене – одни портреты: Бет и дети, – снятые в манере Билла Брандта, в различных домашних ситуациях, при обычном освещении и открытой диафрагме, дабы придать им более естественный вид. И на последней стене то, что мне нравится называть своей фазой Дианы Арбюс[5]: безногий мужчина с черной повязкой на глазу просит милостыню у магазина «Блумингдейл»; старая индианка в хирургической маске с ходунками в Центральном парке; пьяница с язвой на щеке, достающий из помойного бака недоеденный бигмак.
Бет, надо сказать, ненавидит эти неприятные фотографии («Слишком показушные, намеренно отвратительные»). Ей и семейные портреты не слишком нравятся («На них мы выглядим так, будто живем в Аппалачии»[6]). Но ей по душе пейзажи, она постоянно говорит, что у меня хороший глаз на природу Новой Англии. Вот Адам, наоборот, очень любит мою коллекцию городских уродов. Каждый раз, когда приходит сюда, чтобы посмотреть, как я работаю, он забирается на серый диван, стоящий под ними, показывает на пьяницу, с удовольствием хихикает и говорит: «Противный дядя!.. Противный дядя!» (Такие критики мне нравятся.) А маленький Джош? Он ничего не замечает. Он только плачет.
В то утро он уж плакал так плакал. С той минуты как я принес его вниз, не замолкал. Двадцать минут этой предрассветной истерики вымотали меня, как сорок отжиманий на полу подвала. Я исчерпал весь свой репертуар детских песен, причем «Моргай, моргай, звездочка» запел уже в четвертый раз. Наконец усталость сморила меня, и я присел, подкидывая Джоша на колене, чтобы он решил, что я все еще двигаюсь. На пару секунд он действительно заткнулся, и мой взгляд ушел в сторону, задержавшись на секунду на пустой стене около моего стерео-оборудования. Я всегда оставлял место для своих военных фотографий – грандиозных снимков, как у Боба Капа, которые, по словам Кейт Бример, я однажды сделаю. Но я никогда не был нигде вблизи военной зоны, линии фронта… и теперь я знаю, что никогда там и не окажусь.
Конец короткой паузе – Джош разорялся снова. Может быть, все дело в его памперсах. Я положил его на диван, отстегнул липучки и заглянул. Полная загрузка. Всегда довольно противная картинка, но особенно при недосыпе.
Итак, пришлось тащиться обратно в детскую. Я положил Джоша на пластиковый коврик на комоде. Джош страдает от постоянного неизлечимого кожного воспаления. С самого рождения спина у него ярко-красного цвета с гнойниками. Так что для него смена памперсов равносильна пребыванию в камере пыток. Едва почувствовав под собой пластиковый коврик, он начинает извиваться и орать, причем его движения настолько буйные, что мне приходится держать его одной рукой, пока другой я расстегиваю застежки и пытаюсь вытащить его ноги из ползунков. Когда мне это удалось (после основательных усилий), я задрал ползунки, отлепил липучки на памперсе и уставился в его омерзительное содержимое: понос, заливший весь живот и спину Джоша, причем так основательно, что я даже пупок не смог разглядеть. Я даже закрыл глаза от отвращения – но ненадолго, потому что Джош принялся сучить ногами, погружая их в изгаженный памперс. Теперь дерьмо уже покрывало его ноги и попало даже между пальцами.
– А… черт, – пробормотал я и отвернулся от него на секунду, чтобы взять коробку с влажными салфетками с подоконника, где они обычно хранились.
Но за три секунды, пока моей руки не было на его груди, случилось немыслимое: Джош крутанулся так резко, что умудрился сползти с подстилки. Когда я повернулся от окна, то увидел, что он вот-вот кувыркнется с комода высотой в четыре фута.
Я выкрикнул его имя и нырнул в его сторону как раз в тот момент, когда он перекатился через край. Каким-то чудом мне удалось попасть под него, когда он падал, причем головой я вмазался в нижний ящик. Он с перепуга заорал еще громче. Тут дверь в детскую распахнулась, и надо мной возникла орущая Бет:
– Черт побери! Я же говорила… я же говорила… я же говорила…
Я умудрился вставить:
– Он в порядке… не ушибся.
Но тут Бет выхватила у меня Джоша. Когда она подняла его, памперс свалился и приземлился прямо на мой живот. Но я уже не волновался за перепачканный в дерьме халат, меня больше занимали огромная шишка на голове и прокурорский голос Бет.
– Ты никогда не слушаешь, так?
– Несчастный случай, ничего больше, – возразил я.
– Не оставляй его на этой подстилке… никогда не оставляй.
– Я отошел всего на секунду, не больше…
– Но я тебе столько раз говорила…
– Ладно, ладно, я…
– Виноват.
– Идет.
Я поднялся на ноги. Когда я выпрямился, грязный памперс сполз по мне и мягко шлепнулся грязной стороной на ковер (подлинный ковер, сделанный вручную в 1775 году в пансионате в Филадельфии, где однажды останавливался Джон Адамс). Бет уставилась на мой изгвазданный халат, затем на дерьмо на историческом ковре за $1500, на пятна, уже появившиеся и на ее халате, на бившегося в истерике Джоша.
– Потрясающе, – пробормотала она усталым голосом. – Лучше не бывает.
– Мне очень жаль, – сказал я.
– Тебе всегда жаль.
– Бет…
– Уходи, Бен. Иди в душ. Иди на работу. Я с этим разберусь. Как обычно.
– Ясно, я выметаюсь. – Я быстро выскочил из комнаты, но, оказавшись в коридоре, увидел стоявшего в дверях Адама. Он прижимал к себе любимую плюшевую игрушку (улыбающийся коала), и глаза его были так широко раскрыты, и в них было столько беспокойства, что я сразу понял, что его разбудили наши крики.
Я опустился рядом с ним на колени, поцеловал светлую головку и сказал:
– Уже все в порядке. Иди спать.
Похоже, он мне не слишком поверил.
– Почему вы ругаетесь?
– Мы просто устали, Адам. Вот и все. – Я тоже был не слишком убедительным.
Он показал на мои измазанные халат и пижаму и сморщил нос, ощутив запах.
– Противный дядя, противный дядя.
Я выдавил улыбку:
– Да, в самом деле противный дядя. А теперь возвращайся в свою комнату.
– Я иду к маме, – заявил он и вбежал в детскую.
– Только не говори мне, что ты тоже обделался, – сказала Бет, когда он вошел в комнату.
Я вернулся в спальню, сбросил всю одежду, нацепил гимнастические шорты, футболку и кроссовки и отправился вниз, в подвал, по пути забросив мои грязные тряпки в стиральную машину. Покрутил свой ящик с дисками, пока не нашел букву «Б», затем провел пальцем по дюжине или около того записей, выудив английские сюиты Баха в исполнении Гленна Гульда. Сегодняшнее утро настраивало на наушники, так что я достал «Сенненгеймы» («Лучший в мире звук» – «Стереоревю»), увеличил звук и постарался попасть в такт на велотренажере. Но выяснилось, что двигаться я не в состоянии. Мои пальцы с такой силой сжимали ручки, что я испугался, не повредить бы костяшки пальцев.
Немного погодя я заставил себя двигаться, ноги заработали в привычном ритме. Вскоре я уже двигался со скоростью три мили в час, и на шее стали появляться первые капли пота. Я принялся сильнее крутить педали, представляя себе, что участвую в гонке. Я забирался все выше и выше, на высоту, эквивалентную двадцати этажам, темп был просто бешеным, я явно перестарался. Я слышал, как быстро колотится сердце, как оно напрягается, чтобы успеть за моими движениями. Бах все звучал, но я уже не обращал на него внимания, прислушиваясь только к буре в моей груди. На несколько коротких мгновений голова опустела. Ни гнева, ни домашних неприятностей. Я был свободен от обязательств, от сковывающих связей. И находился где-то совсем в другом месте, только не здесь.
Пока краем глаза я не заметил Адама, спускающегося по ступенькам. За собой он тащил большую коричневую кожаную сумку. Мой кейс. Когда он добрался до последней ступеньки, он одарил меня широкой улыбкой и принялся катать кейс по полу обеими руками, что-то одновременно выкрикивая. Я сорвал с головы наушники. И на фоне своего прерывистого дыхания расслышал его слова:
– Адкакат как папа… Адкакат как папа… Адкакат как папа…
Я почувствовал, как увлажнились глаза. Нет, сынок, ты никак не можешь хотеть стать таким же адвокатом, как твой отец.
Глава вторая
До электрички мне от дома идти всего десять минут, но даже в половине седьмого я насчитал десяток других ранних пташек, которые целеустремленно вышагивали к вокзалу. Когда я влился в их ряды, подняв для защиты от осенней прохлады воротник моего плаща «Берберри», я вспомнил (как делаю каждое утро) зазывные тирады агента по недвижимости, который продал нам этот дом. Он носил синий блейзер и брюки в клеточку, ему было за пятьдесят, и звали его Горди.
– Вы скоро убедитесь, – говорил Горди, – что вы покупаете не просто замечательный дом. Вы также приобретаете замечательные поездки на работу.
Наша дорога называется Конститьюшн-Кресент. Там двадцать три дома – одиннадцать колониальных, обшитых досками, семь коттеджей Кейп Код, четыре ранчо, построенных на разных уровнях, и два монтиселло из красного кирпича. Около каждого дома лужайка в пол-акра перед фасадом и подъездная дорожка. Почти перед каждым домом можно увидеть детские качели; около других домов устроены детские мини-площадки или вырыты бассейны позади дома. Из машин чаще всего встречаются многоместные «вольво» (с которыми успешно конкурирует «форд-эксплорер»). Попадаются также и разные спортивные машины: «порше-911» (ее владелец Чак Бейли – креативный директор в каком-то рекламном агентстве на Мэдисон-авеню); побитая «эм-джи», принадлежащая местному (и не очень хорошему) фотографу по имени Гари Саммерс и «мазда-миата», которая стоит на моей подъездной дорожке рядом с «вольво», ею пользуются Бет и дети.
В конце Конститьюшн-Кресент находится обшитая досками епископальная церковь. Перед ней большое табло в стиле Новой Англии с золотыми буквами:
НЬЮ-КРОЙДОН, заложен в 1763 г.
У церкви я повернул налево, прошел мимо почты, трех антикварных лавок и магазина деликатесов, где продают тридцать два сорта горчицы, и добрался до центральной улицы Нью-Кройдона – Адамс-авеню. Ряд одноэтажных белых магазинов, современный банк, пожарная часть, большое здание средней школы из красного кирпича с огромным звездно-полосатым флагом, развевающимся на его флагштоке. Настоящий пригород со всеми его привлекательными чертами, на которые делают упор такие агенты по продаже недвижимости, как Горди.
«Здесь вы получаете низкие налоги, практически полное отсутствие преступности, сорок семь минут до Центрального вокзала, великолепные частные средние школы, пять минут до пляжа, и, самое главное, здесь можно купить куда больше места, чем в городе».
Я свернул направо, на Адамс-авеню, прошел наискосок через парковочную стоянку, которой совместно владели сухая чистка и винный магазин, и начал подниматься по ступенькам на мост, нависший над железнодорожными путями. В 6.47, то есть через три минуты, должен прийти поезд, поэтому, заторопившись к платформе южного направления, я увидел, что на ней уже кишмя кишат люди в темных костюмах. Нас на платформе собралось человек восемьдесят, все ждали этого утреннего поезда. Все были одеты в костюмы корпоративных цветов: темно-серые или темно-синие, иногда, в порядке разнообразия, в полоску. Почти на всех женщинах были белые блузки и юбки до колен. Среди всей толпы выделялся один-единственный парень в двубортном итальянском костюме (серо-жемчужного цвета с перламутровыми пуговицами, скорее всего, он занимался перевозками в семейном бизнесе), все остальные были консервативны и носили однобортные костюмы.
«Никогда больше не показывайся здесь в чем-нибудь двубортном, – коротко объявил мне мой ментор Джек после того, как я начал работать в фирме. – В них юрист кажется егозливым, а наши клиенты не ассоциируют „Лоуренс, Камерон и Томас“ с егозливостью. Забудь также про яркие рубашки, носи либо чисто-белые, либо голубые, а также простые полосатые галстуки. Запомни, если ты когда-нибудь собираешься стать партнером, ты должен выглядеть соответственно».