– Я Иван, молодой сержант, спроста без прозвища, без роду, без племени, я Иван безродный удалая голова, витязь бездомный и безконный, служил я верно Богу и некрещеному царю своему в земле, что за триста конних миль; сбили меня царедворцы завистливые с чести, с хорошего места, лишили милостей царских, службы непосильные служить посылали, золотые горы сулили-обещали; сослужил я службу, сослужил другую, душу познал их кривую; – не дали, чего посулили, на произвол судьбы за третьей службой отпустили: иди туда, неведомо куда, ищи того, неведомо чего; разойдись один по семи перекресткам, с семи перекрестков по семи дорогам столбовым; за горою лес, а за лесом гора, а за той горою лес, а за тем лесом опять гора, придешь в тридесятое государство, что за тридевять земель, в рощу заповедную, стоит там терем золотой, в тереме том живет Котыш-Нахал, невидимка искони века – у него возьми гусли-самогуды, сами заводятся, сами играют, сами пляшут, сами песни поют – их-то принеси царю, царевичам, царедворцам и наперсникам их потешаться, музыкою заморскою забавляться!
Отозвался невидимка снова: – Кого ищешь, Иван, молодой сержант, того нашел. Зовут меня Котышем-Нахалом, вековечный я невидимка; живу в заповедной роще, в тереме золоченом. Знаю я художества разные и многие; умею я строить-набирать гусли-самогуды, да с уговором: грех пополам; я буду работать, а ты будешь светить мне лучиной три дня и три ночи без смены, без засыпу; просветишь – гусли-самогуды возьмешь; а заснешь, не то вздремнешь, так голову, как с воробья, сорву! До слова крепись, а за слово держись; попятишься, раком назовут!
– Полез по горло, – подумал Иван, – лезть и по уши; уже теперь не воротиться же стать. Надрал он лучин хвойных, зажег, светит день, светит ночь, светит и еще день, сон клонит неодолимый; кивнул Иван головой, задремал. А Котыш-Нахал толк его под бок: «Ты спишь, Иван». – «Ох, спать я не сплю, и дремать не дремлю, а думаю я думу». – «А какую же ты думаешь думу?» – «А думаю я, глядя в окно, множество несметное растет по свету белом лесу разнокалиберного – а какого более растет, кривого или прямого? Чай, кривого больше». – Котыш-Нахал призадумался. «Погоди, – говорит, – постереги ты на досуге гусли, я пойду посчитаю». Пошел; а капрал наш тем часом залег, да давай на скорую руку спать. Долго ли, нет ли ходил Котыш – не долог час на аршин, да долог улучкою, – а Иван поспал изрядно; он солдат, спит скоро; бывало, под туркою, походя наестся, стоя выспится. «Вставай, Иван, – закричал Котыш, – твоя правда, кривого лесу больше; и больше так, что, на числа положить, так русским счетом и не выговоришь. Зажигай-ка лучину да садись за работу, свети трое суток сряду!» Светит капрал наш день, светит и ночь, добился и до другой – опять песня та же; крепился, крепился, задремал! А Котыш его толк в ребро, спишь, говорит? – «Ох, спать я не сплю, и дремать не дремлю, а думаю я думу!» – «А какую же ты думаешь думу?» – «А думаю я: несметное множество людей на свете у Бога да у земных царей, а мало ли было да перемерло? Каких же больше людей на свете, живых или мертвых? Чай, мертвых больше!» Покинул Котыш опять Ивана на стороже, сам пошел считать. Ходил он сутки с неделей без семи дней, по ихнему без году со днем, выходил всю поднебесную; а Иван на брюхо лег, спиной укрылся, зевнуть не успел, заснул. – «Вставай, капрал, пора за работу; а правда твоя: мертвых людей больше, живых без четверти с седьмухой три осьмины, а остальные все мертвые».
Светит Иван опять ночь со днем; перемогся и другую, а до третьей стало доходить, вздремнул, да так, что всхрапнул да присвистнул! Толкнул его Котыш в ребро: «Спишь, Иван?» А он очнулся, да не нашелся, а вымолвил с перепугу словцо русское: виноват! К виду едется, а к слову молвится: авось, небось, да как-нибудь, а если на беду концы с концами не сойдутся: виноват! Вот что нашего брата на русской земле и губит; вот за что нашего брата и бьют, да, видно, все еще мало, неймется! – «Из твоей вины, – молвил Котыш-Нахал, – не рукавицы шить, не сапоги тачать, а если так, то делать нечего, смерть твоя пришла неминучая. Поди-ка выдь на лужайку муравчатую, на мою заповедную мелкотравчатую, погляди еще раз на белый свет, простися, покайся, умирать собирайся, а я голову с тебя, как с воробья, сорву! Охота хуже неволи; ты же сам обрекся не животу, а смерти; слово сказано языком да губами, а держись за него зубами!»
Вышел Иван, молодой сержант, на лужайку заповедную, вечнозеленую, вспомнил родину свою, супругу молодую, прекрасную Катерину, и залился слезами горькими. Что рыбе погибать на суше и безводьи, то добру молодцу умирать в чуже на безродьи! Вынул Иван платочек заветный италианский утереть в последний раз слезу молодецкую – а уж Котыш-Нахал зовет к себе на расправу, под окном косящатым сидя, в растворчатое глядя. – Пришел к нему капрал наш, заживо мертвым себя почитает, молитвами грешными сам себя поминает. «Отколе ты взял платок этот?» – спросил у него Котыш-Нахал, невидимка искони века. Иван рассказал, от кого и каким случаем платок ему достался. «Ладно, кума, лишь бы правда была, – отозвался Котыш, – правду ли ты говоришь?» – «Божиться у нас не велят, да и лгать заказывают, – отвечал служивый; – что сказано, то и свято; на солдатском слове хоть твердыни клади». – «Не долго думано, да хорошо сказано, – молвил Котыш; – если так, то ты бы мне давно это сказал – стало быть, ты женат на дочери моей прекрасной, девице Катерине, и ты, по завету, которому столько же лет, как ей самой, не только пробудешь жив, здоров, и невредим и свободен от всякой пени, но и должен получить в приданое собственные мои гусли-самогуды, искони готовые, заветные, на которые и было положено завету заслужить любовь и руку дочери, моей прекрасной девицы Катерины. Для милого дружка и сережку из ушка!» Снарядил его, в поход отпустил, гусли-самогуды в мошне кожаной на плечи повесил, – заиграли, заплясали, песни чудные запели – а Иван лыжи настроил да направил восвояси; шагает, как жар-птица летает, домой тропится-поспе-шает. Шел он оттуда високосный год без недели со днем, не то поменьше, не то побольше, не поспеть ему и назад в сутки! Стоит над путем-дорогой избушка домоседка, распустила крылья как курочка-наседка, а в ней стукотня; лукошко, кузовок, корзина да коробок вместо цыплят вокруг похаживают, а две ведьмы, сестры, одна буланая, одна соловая, вокруг избы дозором объезжают, никого к ней не подпускают. Повесил Иван гусли-самогуды на дерево, заслушались ведьмы игрой чудесной, а он тем часом обошел кругом да и в избу. Старик седой молотом полновесным перед жерлом огненным на наковальне булатной кует булавы стальные, запускает их в набалдашники золотые, а готовые на полати за печь кидает. Это был вещун-чародей, служивший на Ивана, по повелению сожительницы его Катерины, службы царские, но они друг друга не знавали в глаза. Старик принял радушно пришельца усталого; «ляг, говорит, да отдохни; а старуха моя, коли похлебать чего хочешь, сварит тебе щец – за вкус не берусь, а горячо да мокренько будет!» Словом, напоил, накормил и спать положил, а с рассветом выпроводил, да услышал, на беду, игру чудесную гуслей-самогудов, и стал он их у Ивана выпрашивать. Не захотел отдать ему Иван сокровища своего заветного, плодов поисков, трудов и похождений неимоверных – а тот не взял добром, так взял семером; помощники, которым, как мы уже видели, числа нет, явились по мановению повелителя своего, воздух и небо затмили множеством своим. «Хочешь ли бороться с каждым и со всеми? – спросил вещун-чародей, – или добровольно за булаву любую отдашь мне гусли твои?» Иван подумал, да и отдал гусли; коротки ноги у миноги на небо лезть! Выбрал булаву поувесистее и пошел, проклиная белый свет! Куда деваться ему теперь? Что делать? Как дома, как в люди показаться и принести повинную голову свою на плаху? А был уже так близок великий цели своей! В раздумье играя булавой, стал он набалдашник золотой отвертывать. Отвернул – из палицы кованой несметное и бесчисленное множество войска боевого, конного и пешего, вылетает, в строй парадный перед ним на луку собирается, генералы с адъютантами своими во всю прыть на Ивана, витязя бездомного и безконного, наскакивают, отдают честь должную полководцу, музыка полный поход играет, подвиги Ивана, молодого сержанта, выхваляет, армия вся в три темпа ружья на караул осаживает, правою ногою отступает. Это несметные полчища бесов вещуна-чародея, обмундированные, вооруженные. Надел Иван набалдашник золотой – исчезло все, как не бывало, снял – опять здесь, и бой, и музыка, и армия, и генералы с рапортами; а гусли-самогуды в котомке за плечами! Смекнул делом капрал наш; набалдашник надел, палицу в руки, котомку за плечи, самоходцы на ноги, и марш на один шабаш в родимую свою сторонушку. Поспел до рассвета; стал на луга заповедные царские, которые не только человек один ни смел святотатными стопами своими попирать, но на кои и птица мимолетная не садилась – снял голову с булавы и построил армию несметную прямо против дворца царского, а гусли-самогуды заставил играть: «За горами за долами!»
Царь, проснувшись, разгневался на дерзостного пришельца необычайно, струсил без меры, и послал губернатора, графа Чихира, пятнашную голову, осведомиться немедленно: что, и как, и кто, и почему? Идет Чихирь, узнал Ивана, молодого сержанта, издали, подходит дерзостно, шляпы плюмажной не сымает, речи строптивые-ругательные произносит: «Не удивишь ты нас, Иван окаянный, что скоро воротился, и врасплох нас не застанешь! На тебя виселица готова давным-давно!» Притравил словом одним Иван своих на старого недруга закоснелого – схватили – не довольно по клочку, по волоску на каждого не досталось! Ждал, ждал царь ответа с нетерпением великим – «нет, говорит, видно, этот мужик заслушался; поди-ка ты, фельдмаршал мой Кашин!» – «Не ломайся овсяник, не быть калачом», – сказал ему Иван, и этому участь не завиднее первого, и третьему, генералу Дюжину, также. Но теперь вызвался и пошел сослуживец и поборник Ивана, молодого сержанта, поступивший ныне на место убывшего, сосланного за тридевять земель по гусли-самогуды. Зная службы и дисциплину, стал он подходить к новому полководцу почтительно, держал мерный шаг, руки по шву, фуражку снял на приличном расстоянии, одним словом, шел не спотыкался, стал не шатался, заговорил не заикался, и осведомился от имени царского о происходящем. Иван, молодой сержант, спроста без прозвища, без роду, без племени, а теперь фельдмаршал, полуторный генерал и сам себе кавалер, обнял его, приласкал, сказался именем своим, приказал царю бить челом и доложить, что Иван воротился из походу своего, сослужил службу царскую, принес гусли-самогуды из рощи заповедной вечнозеленой от Котыша-Нахала, вековечного невидимки, царю, царевичам и наперсникам их потешаться, музыкою забавляться. Сам надел набалдашник на булаву, снял войско с заповедных лугов, и в послушании остался ждать решения царского. Царь Дадон золотой кошель выслал звать его ко двору на чай и ужин, произвел в военноначальники свои, губернаторы, сенаторы, генералы и кавалеры – но и только что Иван дался в обман и пошел без подозрения на зов царский, как два наемные резника с кистенями, с ножами, бросились с остервенением ему навстречу; они имели повеление обезоружить его, отняв палицу, и бросить его в темницу. Велика Федора да дура, а Иван мал да удал: им было бы выждать, покуда он взойдет в тесные ворота дворцовые, и захватить его сзади, а они, не поглядев в святцы да бух в колокол, поспешили, людей насмешили, вышли рано, да сделали мало. Теперь Иван в последний раз испытал коварство царя Дадона золотого кошеля и советников его правдолюбивых; он выпустил войско свое, конное и пешее, навстречу убийцам, обложил дворец и весь город столичный, так что лишь только нашедшая туча дождевая пронеслась в недоумении, ибо некуда было и капле дождя кануть – и истребил до последнего лоскутка, ноготка и волоска Дадона золотого кошеля и все сыщиков, блюдолизов и потакал его. Человеку нельзя же быть ангелом, говорили они в оправдание свое, но не должно ему быть и дьяволом, отвечал он им – и Соломон, и Давид согрешали – Давидовски согрешаете, да не Давидовски каетесь! Нет вам пардону! И по делом; они все, по владыке своему, на один лад, на тот же покрой – все наголо бездельники; каков поп, таков и приход; куда дворяне, туда и миряне; куда иголка, туда и нитка.
Иван был провозглашен от народа царем земли той, а супруга его, благоверная Катерина, царевною; он был еще в цветущей молодости своей, да и она в отсутствие его не состарилась, ибо все неимоверные похождения его с Котышем-Наха-лом и гуслями-самогудами действительно произошли в продолжение одних только суток. Царь Иван много лет здравствовал и царствовал кротко и смиренно, милостиво и справедливо; пользовался мудрыми советами супруги своей, благоверной Катерины, ратию своею несметною держал во страхе и повиновении врагов своих, и был благословляем народом. Празднуя же восшествие свое и супруги своей на престол, заставил на пиршестве обильно ликовать народ три дня и три ночи без отдыха; вина заморские лились через край; яств, каких только прихотливая душа твоя пожелает, вдоволь; скоморохи, выписные и доморощенные, игрища многоразличные, горы, пляски, салазки и сказки, кулачные бои увеселяли народ, со всех концов царства обширного собравшийся.
И я, и сват Демьян там были, куму Соломониду дома забыли, мед и пиво пили, по усам текло, в рот не попадало – кто сказку мою дослушал, с тем поделюсь; кто нет – тому ни капли!
Сказка вторая
О Шемякином суде и о воеводстве и о прочем; была когда-то быль, а ныне сказка буднишняя
Карлу Христофоровичу Кнорре
Пробежал заяц косой, проказник замысловатый, по свежей пороше, напрыгался, налягался, крюк выкинул сажени в три, под кочкою улегся, снежком загребся, притаился, казалось бы его уж и на свете нет – а мальчики-плутишки заутре по клюкву пошли и смеются, на след глядя, проказам его; экий увертливой, подумаешь, ведь не пойдет же прямым путем-дорогой, по людски, виляет стороной, через пень, через тын, узоры хитрые лапками по снежку выводит, на корточки сядет, лягнет, притопнет; петлю закинет – экий куцый проказник! Ну, а как бы ему еще да лисий хвост? – И долго смеялись зайцу, а заяц уж Бог весть где! Слухом земля полнится, а причудами свет; это не сказка, а присказка, а сказка будет впереди. Шемяка, судия и воевода, напроказил, нашалил и скрылся, как заяц наш, да след покинул рыси своей лебединой-лапчатой; а русский народ, как известно всему свету, необразованный, непросвещенный, так и рад случаю придраться, голову почесать, бороду потрясти, зубы поскалить, и подымает на смех бедного Шемяку судию и поныне. Кто празднику рад, тот до свету пьян; у меня кума жила на Волге, Соломонида, бывало как вспомянет, что у свекрови на крестинах пономарь оскоромился, так и в слезы; а в Суздаде, сват Демьян, и на тризне, да хохочет! Уговор лучше денег, кто в куму Соломониду удался, ни сказки, ни присказки моей слушать не садись; сказка моя о похождениях слезных, приключениях жалостных Стоухана Рогоуховича и Бабарыки Подстегайловны лежит у меня под спудом; а присказка о косом и куцем зайце и сказка о суде Шемякиной написана, к быту приноровлена и поговорками с ярмарки Макарьевской разукрашена, для свата Демьяна с честными сотоварищи: всякому зерну свою борозда; на всех не угодить; шапка с заломом, будь и бархатная, не на дворянскую голову шьется – а по мне да по свату куцее платье, французская булка на свет не родись! Нам подай зимою щи с пирогом, кашу; летом ботвинью, либо окрошку, тюрю, поставь квасу, да ржаного хлеба ломоть, чтобы было, за что подержаться, да зубами помолоть – а затем просим свата Демьяна не прогневаться, небылицами коренными русскими потешиться, позабавиться; у нас с ним, как у людей, выше лба уши не растут!
Примечания
1
Белье у солдата что белится, белая кожаная амуниция. Белят ее составом из белой глины, а натирается она и вылащивается голою рукою.