Если мой наставник был прав, то визуальный эффект, восхищающий подобных мне, не имеет значения для самих цветов. Единственное существо, чье внимание они стремятся привлечь, это пчела, которая может опылить их. Пчелы видят иначе, чем люди, потому что они улавливают дополнительный спектр – ультрафиолетовое излучение. Но, оказывается, астры и золотарник практически одинаково воспринимаются зрительными органами человека и пчелы. И люди, и пчелы находят это сочетание прекрасным. Такой цветовой контраст – своеобразный маяк для пчел, делающий эти цветы наиболее привлекательной целью на лугу. Когда они растут рядом, каждого из них опыляют чаще, чем если бы они росли по отдельности. Эту гипотезу легко проверить: поэтому этот вопрос касается не только искусства и красоты, но и науки.
Почему вместе они так прекрасны? Это явление одновременно и материальное, и духовное. И здесь нам понадобится весь спектр волн, вся глубина восприятия. Когда долго смотришь на мир глазами ученого, то видишь потом остаточный образ традиционного знания. Могут ли наука и традиционные народные познания быть пурпурным и желтым по отношению друг к другу, могут ли они стать астрами и золотарником? Мы начинаем видеть мир во всей его полноте, если используем и то и другое.
Вопрос об астрах и золотарнике, конечно, только символизировал то, что я хотела знать на самом деле: меня интересовала структура взаимоотношений и связей, которую я так жаждала понять. Я хотела разглядеть те невидимые нити, что связывают их.
Мне хотелось постичь, почему мы так любим этот мир, отчего самая обыкновенная полянка способна заставить нас застыть в восхищении.
Когда ботаники выезжают в леса и луга за растениями, мы говорим, что они делают вылазку, а когда на природу отправляются писатели, мы должны подобрать к этому действию какую-то метафору. Нам нужно и то и другое. Ученый и поэт Джеффри Бартон Рассел пишет, что «как более глубокая истина, метафора сродни таинству, потому что все многообразие и богатство реальности нельзя выразить одним лишь конкретным определением».
Ученый и исследователь природы индейского происхождения Грег Кахети писал, что в соответствии с традиционными народными методами познания мы можем постичь природу вещей только посредством всех четырех составляющих нашего существа: ума, тела, эмоций и души. Когда я начала учебу в колледже, я четко осознала, что наука отдает предпочтение только одному, ну или двум способам познания – уму и телу (органам чувств). В начале своего пути, стремясь узнать о растениях все, я не ставила это под сомнение. Но цельную натуру отличает то, что она всегда выйдет на правильный путь.
Было время, когда я балансировала между двумя этими мирами – научным и традиционным. Но потом я научилась летать. Или, по крайней мере, попыталась. Именно пчелы показали мне, как перелетать с цветка на цветок – пить нектар и собирать пыльцу с каждого. Танец перекрестного опыления способен породить новый вид знаний, новый способ существования в этом мире. В конце концов, нет двух миров, есть единственная наша зеленая планета.
Эта сентябрьская пурпурно-золотая пара выживает за счет взаимодействия друг с другом. И их мудрость заключается в том, что красота одного озаряется сиянием другого. Естествознание и искусство, материя и дух, народная мудрость и западная наука – могут ли они быть астрами и золотарником друг для друга? Когда я нахожусь среди этих цветов, их красота побуждает меня к ответным действиям – стать для них тем самым дополняющим цветом, совершить что-то прекрасное.
Постигая грамматику одушевленного
Чтобы стать своим, нужно выучить местный язык.
Я прихожу сюда посидеть и прислушаться, уютно примостившись среди изогнутых корней в мягкой впадине, покрытой сосновыми иголками, прислониться спиной к стволу белой сосны и отключить голос в голове, чтобы послушать голоса природы. «Ш-ш-ш», – шелестит ветер хвоей, вода струится по камням, поползень постукивает, а бурундуки копают землю, падает буковый орешек, комар пищит у меня над ухом, и что-то еще, чего не выразить словами, – бессловесное бытие существ, находясь среди которых мы никогда не бываем одиноки. Если не считать сердцебиения моей матери, это были первые услышанные мной звуки.
Я могла бы слушать их весь день. И всю ночь. А утром неожиданно обнаружить гриб, которого не было здесь прошлой ночью, – кремово-белый, вырастающий из-под сосновой хвои, из темноты к свету, все еще блестящий от влаги. Puhpowee.
Слушая звуки природы, мы слышим разговор на незнакомом нам языке. Думаю, что именно стремление постичь этот язык леса и привел меня в науку, чтобы с годами научиться бегло говорить по-ботанически. Впрочем, язык ботаники не следует путать с языком растений. Да, я действительно выучила другой язык – научный, язык внимательного наблюдателя, с подробнейшим словарем, в котором содержатся названия каждой мельчайшей частицы. Но чтобы назвать и описать, нужно сначала увидеть, и наука оттачивает дар видения. Я уважаю силу языка науки, который стал моим вторым языком. Однако, несмотря на все богатство его словарного запаса и описательную мощь, чего-то в нем все равно не хватает – того, что разрастается вокруг и внутри тебя, когда ты слушаешь окружающий мир. Он далек от этого, он сводит живое существо к его «рабочим частям». Это язык объектов. Язык, на котором говорят ученые, каким бы точным он ни был, базируется на глубокой грамматической ошибке, упущении, серьезной смысловой потере при переводе с языков жителей этих берегов.
Впервые это ощущение охватило меня, когда я наткнулась на слово puhpowee из утраченного языка моего народа. Я увидела его в книге этноботаника Киуэйдиноквей, представительницы народности анишинаабе, в монографии, посвященной традиционному использованию грибов нашим народом. «Puhpowee, — объяснила она, – переводится как сила, мгновенно выталкивающая грибы из земли». Как биолог, я была поражена, что такое слово существует. При всем многообразии терминов западной науки у нее нет слов, чтобы описать это таинство. Со стороны кажется, что у биологов есть термины на все случаи жизни. Но на самом деле терминология, которая используется в научном языке, очерчивает границы наших знаний. А то, что находится за пределами нашего понимания, остается безымянным.
В четырех слогах этого слова, которому в английском языке нет эквивалента, содержится целый процесс пристального наблюдения в сыром утреннем лесу и сформулированная теория. Те, кто придумал это слово, понимали мир бытия, полный невидимых энергий, одушевляющих все вокруг. Я хранила его много лет как талисман и тосковала по людям, давшим название жизненной силе грибов. Я бы хотела говорить на том языке, в котором есть слово puhpowee. Поэтому когда я узнала, что слово, описывающее процесс роста, появления гриба из земли, относится к языку моих предков, оно стало для меня знаковым.
Сложись все иначе, я бы, скорее всего, говорила на языке народа бодевадмимвин, или потаватоми, или анишинаабе. Но, как большинство из трехсот пятидесяти языков американских аборигенов, язык потаватоми находится на грани исчезновения, поэтому я говорю на языке, на котором вы сейчас это читаете. Насильственная ассимиляция сделала свое дело, лишив меня и вас возможности услышать тот язык: в школах-интернатах индейским детям было запрещено разговаривать на родном языке. Это произошло и с моим дедом, которого забрали из семьи, когда он был маленьким девятилетним мальчиком. В результате мы утратили не только язык, но и родовые связи, оказавшись оторванными друг от друга. Сегодня я живу далеко от нашей резервации, так что если бы я даже могла говорить на родном языке, мне бы просто не с кем было разговаривать. Но несколько лет назад, во время ежегодного сбора нашего племени, было организовано языковое занятие, и я проскользнула в палатку, чтобы послушать.
Все были очень взволнованы, потому что впервые каждый свободно говоривший на нашем языке член племени должен был выступать в роли учителя. Когда их по очереди вызывали в центр круга, образованного расставленными стульями, они двигались медленно – со своими тростями, ходунками или даже в инвалидной коляске. Лишь немногие были еще в силах передвигаться без помощи этих приспособлений. Я пересчитала их, пока они рассаживались. Девять. Девять человек, свободно говорящих на родном языке. Во всем мире. Наш язык, создававшийся тысячелетиями, был представлен девятью этими людьми. Слова, с помощью которых наш народ славил Творца, рассказывал старые легенды, пел колыбельные песни, сохранились на сегодняшний день лишь в языке этих девяти старых мужчин и женщин. Каждый из них, в свою очередь, обращался к маленькой группе потенциальных учеников.
Мужчина с длинными седыми косами рассказывал о том, как мать спрятала его, когда индейские агенты пришли забирать детей. Он избежал учебы в школе-интернате, спрятавшись под нависшей над берегом реки кручей, где шум воды заглушал его плач. Всех остальных забрали и «вымыли им рты с мылом» (или сделали еще что похуже) за то, что они разговаривали «на грязном индейском языке». И так как он один из всех остался дома и вырос, называя растения и животных теми именами, которые им дал Создатель, он и сидит сегодня здесь, как уникальный носитель языка. Механизмы ассимиляции работали хорошо.
Глаза его сверкают, когда он говорит нам: «Мы – конец пути. Мы – это все, что осталось. Если вы, молодежь, не будете учить язык, он умрет. И тогда миссионеры и правительство США одержат окончательную победу».
Старенькая бабушка толкает свои ходунки из круга ближе к микрофону. «Это не просто слова, которые будут утрачены, – говорит она. – Язык – сердце нашей культуры, он хранит наш образ мыслей, наш способ видения мира. Он слишком красив, чтобы это можно было выразить по-английски». (Puhpowee.)
Семидесятипятилетний Джим Тандер – самый молодой из выступающих – полный смуглый мужчина, который держался солидно и говорил только на языке потаватоми. Он начал спокойно и торжественно, но по мере того, как он разогревался, его интонации менялись, как переменчивый ветерок в березовой роще, и его руки тоже подключились к рассказу и подкрепили его жестами. Он все больше оживлялся, периодически вставая и держа нас в напряжении. Мы слушали его молча и восхищенно, хотя практически никто не понимал ни единого слова. Затем он сделал паузу, словно достиг кульминации в своем повествовании, и окинул взглядом аудиторию в ожидании нашей реакции. Одна из бабушек, сидевших позади него, хихикнула, прикрыв рот рукой, и его суровое лицо неожиданно расплылось в улыбке, широкой и сладкой, как треснувший арбуз. Он согнулся от смеха, а бабули хохотали до слез, мы же смотрели на них в изумлении. Когда смех утих, он наконец заговорил по-английски: «Что происходит с шуткой, когда никто не может ее услышать? Как одиноки слова, когда их сила иссякает! Куда же они деваются? Они уходят навсегда, пополнив список тех историй, которые никогда уже больше не будут рассказаны».
Так что теперь весь мой дом украшен стикерами с надписями на другом языке, словно я готовлюсь к поездке за границу. Но я никуда не уезжаю, я возвращаюсь домой.
Ni pi je ezhyayen? – вопрошает надпись на маленьком желтом стикере, наклеенном на задней двери. Руки мои заняты, и мотор работает, но я перекидываю сумку на другое бедро и задумываюсь над ответом: odanek nde zhya – «я еду в город». Я делаю это, отправляясь на работу, на занятия, на встречи, в банк, в магазин. Я весь день разговариваю и иногда по вечерам пишу на красивом языке, который мне достался и на котором говорит 70 процентов людей в мире – наиболее практичном и современном, с богатейшим словарным запасом. На английском. Когда я вечером возвращаюсь в свой тихий дом, на двери шкафа меня уже ждет очередной стикер: Gisken I gbiskewagen! И я снимаю пальто.
Готовя ужин, я вынимаю столовые приборы из кухонных шкафчиков со стикерами emkwanen, nagen. Я стала женщиной, разговаривающей на языке потаватоми с домашней утварью. Когда звонит телефон, я бросаю беглый взгляд на стикеры с надписью dopnen giktogan. Но кто бы то ни был – рекламный агент или друзья, – он говорит по-английски.
Примерно раз в неделю мне звонит сестра с Западного побережья, которая говорит: «Bozho. Moktthewenkwe nda», словно ей нужно обозначить себя как говорящую на языке потаватоми. Разговором это можно назвать только с натяжкой. На самом деле мы лишь коверкаем фразы, имитируя разговор. «Как дела?» – «Я в порядке. Ехать в город. Видеть птица. Красный. Жареный хлеб хорошо».
Это напоминает голливудский диалог Тонто с Одиноким рейнджером: «Я пытаться говорить краснокожий речь».
Изредка, когда нам все-таки удается выразить мысль более-менее связно, мы просто произвольно заполняем пробелы испанскими словами, которые помним еще со школы. И получается «испановатоми».
По вторникам и четвергам в 12.15 по оклахомскому времени я подключаюсь к занятиям по языку потаватоми, которые ведутся из штаб-квартиры племени посредством Интернета. Нас обычно десять человек со всей страны. Мы все вместе учимся считать и говорить фразу «передайте соль». Кто-то спрашивает: «Как сказать: “Пожалуйста, передайте соль”?» Наш учитель Джастин Нили, молодой человек, посвятивший себя возрождению языка, объясняет, что есть несколько слов для выражения благодарности, но нет эквивалента слова «пожалуйста». Еда предназначалась для совместного потребления, поэтому никакой дополнительной вежливости не требовалось. Культурной нормой было заложено уважительное отношение спрашивающего. А миссионеры восприняли отсутствие этого слова как проявление грубых манер.
По вечерам, вместо того чтобы проверять тетради или оплачивать счета, я сидела за компьютером, повторяя упражнения на языке потаватоми. Через несколько месяцев я освоила детский словарь и теперь уверенно сопоставляю изображения животных с их индейскими названиями. Это напоминает мне чтение детям книжек с картинками: «Покажи белочку. А где зайчик?» Я все время твержу себе, что у меня нет на это времени и, более того, мне вряд ли пригодятся такие слова, как «лубяной» или «лиса». Если наша племенная диаспора оказалась разбросанной на все четыре стороны, с кем мне разговаривать?
Простые фразы, которые я учу, идеальны для общения с моей собакой. «Сидеть! Есть! Ко мне! Тихо!» Но, поскольку она и на английском плохо выполняет эти команды, у меня нет особого желания учить ее двум языкам. Один восторженный студент как-то раз спросил меня, говорю ли я на своем родном языке. У меня было искушение ответить ему: «О да, дома мы говорим на языке потаватоми – я, моя собака и мои стикеры». Наш учитель просит нас не отчаиваться и благодарит за каждое сказанное на потаватоми слово, даже если всего лишь одно, потому что мы тем самым вдыхаем жизнь в наш язык. «Но мне не с кем разговаривать», – жалуюсь я. «Нам всем не с кем, – успокаивает он меня. – Но однажды это случится».
И я добросовестно учу лексику. Но мне сложно постичь душу нашей культуры посредством перевода таких понятий, как «кровать» или «умывальник». Учить существительные легко. В конце концов, я же запомнила тысячи ботанических латинских названий и научных терминов. Я рассудила, что эти два процесса не могут сильно различаться – всего лишь замена одного другим, запоминание. По крайней мере, на бумаге, когда ты видишь буквы, это правило работает. Но восприятие языка на слух – совсем другая история. В нашем алфавите меньше букв, а потому тонкие нюансы в произношении разных слов поначалу трудно уловить. Благодаря таким красивым сочетаниям согласных звуков, как zh и mb, shwe, kwe и mshk, слова нашего языка звучат как ветер, гуляющий в соснах, или ручей, журчащий меж камней. На все эти звуки наш слух, должно быть, был хорошо настроен в прошлом. И теперь, чтобы заново выучить родной язык, нам нужно снова научиться слышать звуки природы.