Первый день весны - Смирнова Марина Владимировна 5 стр.


Хэверли был полон собственными ритмами и шумами сиренами, воющими в коридорах, криками детей в комнатах,  но самым главным звуком был перезвон ключей, которые надзиратели носили объемистыми связками на поясах. Когда я начала новую жизнь, то всякий раз, доходя до закрытой двери, останавливалась у нее и ждала, пока надзиратель отопрет и пропустит меня. И каждый раз, осознавая, что могу сама отпереть ее, я чувствовала острое желание закричать. Люди говорили, что несправедливо было отпускать меня, когда мне исполнилось восемнадцать, говорили, что меня нужно оставить под замком навсегда. Я согласна: несправедливо. Люди, обладающие властью, сначала спрятали меня от мира, а потом выкинули в жизнь, которой я не умела жить, в мир, который не умела понимать. Я скучала по лязгу и перезвону, царившему в коридорах Хэверли, по большим металлическим замкам на дверях.

«То был мой дом,  хотела сказать я,  мой дом с маленькой буквы. Было несправедливо заставлять меня покинуть его».

* * *

Холодная погода загнала в кафе толпу рабочих, и я весь день отмеряла порции картофельных ломтиков в полиэтиленовые пакеты и пробивала чеки на кассе. В обед взяла из витрины с подогревом кусок пирога с курицей и грибами и съела в уголке кухни. Начинка была мучнистой, склеенной солоноватым серым клейстером. Я слизала крошки, застрявшие между зубцами металлической вилки, и ощутила слабое сожаление, когда они закончились.

В три часа миссис Г. вышла из кабинета и похлопала меня по плечу.

 Тебя просит к телефону какая-то женщина,  сказала она.  Некая Саша. Говорит, пробовала дозвониться тебе домой. Говорит, что она из службы опеки. Но что ей нужно, не сказала. Подойдешь?

Язык превратился в горячий кусок сырого мяса. Я посмотрела на Аруна, взглядом прося его: «Пожалуйста, скажи, что мне нельзя подойти. Скажи, что я должна мыть пол, или жарить рыбу, или присматривать за посетителями». За столиком в углу одиноко сидела пожилая женщина, обдирая кляр с жареной трески. Арун махнул рукой и сказал:

 Да, конечно, иди, Джулия.

И я проследовала за миссис Г. Я чувствовала себя ребенком, которого выгнали из класса. В кабинете она снова похлопала меня по плечу, отошла к дивану и взяла в руки свое вязание. Я думала, что миссис Г. вернется на кухню, но она взяла из миски, стоящей на кофейном столике, две конфеты в розовых обертках и села на диван.

 Не обращай на меня внимания, дорогая,  сказала она.  Тебе нужно говорить по телефону, а я пока послушаю радио.

Миссис Г. милая и очень любопытная. Она, конечно, не станет слушать радио. Будет слушать меня. Я взяла телефонную трубку кончиками пальцев.

 Алло.

 Привет, Джулия, привет.  Саша была одной из немногих людей в мире, знавших, кто я такая на самом деле. Она притворялась, будто не ненавидит меня, но у нее не получалось я слышала это в ее голосе, под слоем оживленности. Ненависть.  Как вы?  спросила она.

 Хорошо,  ответила я.

 Отлично. Отлично. Значит, так. Мне звонили из больницы,  сказала она. Мне показалось, будто в горло вонзился рыболовный крючок, дергая за миндалины и пытаясь вывернуть меня наизнанку.  Как Молли? Осваивается с гипсом?

Молли невероятно гордилась гипсовой повязкой на руке. Перевязь она носила только в течение выходных, а в понедельник утром я с радостью сунула обе ее руки в рукава пальто. Когда она надевала пальто поверх перевязи, пустой рукав жутковато болтался. В понедельник я натянула его поверх гипса, так, что виднелся только белый краешек, но Молли поддернула рукав, чтобы все первым делом видели повязку на ее предплечье. Она вошла в школу, гордо неся загипсованную руку, точно трофей, а когда вернулась, гипс был расписан фломастерами от локтя до запястья. Молли изрядно времени потратила на то, чтобы показать мне каждый рисунок и рассказать, кто его нарисовал, а когда пришли домой, попросила тоже нарисовать что-нибудь. Но я не стала.

 У нее все хорошо,  сказала я.

 Отлично,  отозвалась Саша.  Замечательно. Что ж, я просто подумала, что неплохо бы вам прийти и повидаться со мной. Просто короткая встреча. Как насчет завтрашнего утра? Подойдет?

 Завтра?

 Утром. В десять. Годится?

 Но у Молли все хорошо.

 Почему бы нам просто не поболтать завтра?

Я не хотела болтать завтра. Хотела сказать Саше, что повторенное «просто» не делает то, о чем она говорит, менее угрожающим; хотела спросить, кто донес на меня. Скорее всего, щурящийся врач, который посчитал, будто я намеренно причинила Молли вред. Миссис Г. начала подпевать музыке, игравшей по радио, а часы на стене подсказывали мне, что пора идти забирать Молли из школы. Казалось, горло сжалось, превратившись в тонкую резиновую трубочку.

 Завтра. Отлично. До свидания,  сказала я и повесила трубку.

Глотать было больно. Дышать больно. Я пыталась избавиться от помехи, возникшей где-то между ключиц, но она оставалась на месте.

Если б миссис Г. не щелкала спицами прямо у меня за спиной, я спросила бы Сашу, назначена ли эта встреча для того, чтобы сказать мне, что они забирают у меня Молли, и она издала бы отрицательное высокое фырканье и сменила бы тему. Я была рада, что эта пантомима осталась неразыгранной. Они уже много лет хотели забрать Молли, но не могли найти повод а теперь этот повод нашелся, большой, неуклюжий и покрытый фломастерными надписями. Я подумала о напряженном голосе, который слышала по телефону. «Крисси». Кто бы это ни был, он каким-то образом выследил меня. Должно быть, поговорил с кем-то, кто знает меня, с кем-то, кто ненавидит меня. Саша знает. И ненавидит.

Боль тугой лентой натянулась между плечами и распространилась до основания черепа. Я выгнула спину, борясь с нею. Та же боль, которую я чувствую каждый год,  воскресает весной и рассеивается с приходом лета. Иногда, когда я чувствовала, как она распространяется от моих плеч к голове, я представляла ее кровью в воде. Темно-красными руками, опущенными в прозрачную жидкость.

Я потерла выступы позвонков, тянущиеся от основания шеи к затылку.

 Шея затекла?  спросила миссис Г.

 Всё в порядке,  сказала я, но она уже стояла позади на голову ниже меня и вдвое шире.

Отвела мою руку, и я почувствовала прикосновение цепких пальцев. Кожа на подушечках затвердела от многих лет вязания на спицах разных вещей из плотной шерстяной пряжи. Я чуяла запах пряностей и опилок и вдруг ощутила резкое желание заплакать. Прикосновение пальцев к моей коже заставило меня почувствовать себя маленькой и беззащитной. Я сжала зубы. Никогда не плачу.

 У тебя шея просто каменная,  сказала миссис Г., равномерно очерчивая большими пальцами круги чуть ниже моего затылка.  И шея, и плечи тоже. Это все из-за того, что Арун постоянно заставляет тебя стоять над фритюрницей. Я скажу ему, чтобы он так не делал. Тебе нужно каждый день по двадцать минут лежать на полу. Подложить под голову книги и плашмя лежать на полу, не двигаясь. Хорошо?

Я кивнула, но ничего не сказала. Сняла фартук, натянула куртку и вышла в предвечерний холод.

Все впустую. Месяцы тошноты и тяжести, годы мытья, работы и беспокойства. Я купила Молли кроссовки с лампочками в подошве, водила ее в церковь в канун Рождества и учила смотреть в обе стороны, прежде чем переходить дорогу но точно так же я могла бросить ее в угол, пока она была еще младенцем, и ждать, пока она захлебнется своим криком. В обоих вариантах все закончилось бы одинаково: моим одиночеством.

За неделю до того, как упасть с парапета, Молли перестала жевать посреди чаепития и посмотрела на меня, выпучив глаза и прижав пальцы к губам.

 Ой, зуб, зуб,  пискнула она.

 Болит?

 Как-то странно чувствуется.

 Странно болит?

 Нет, просто странно.

Это было хуже всего: то, что Саша была достаточно жестокой, чтобы забрать ее, достаточно подлой, чтобы забрать ее, и имела право забрать ее. Потому что ребенок, оставшийся со мной, должен в итоге превратиться в мозаику из гнилых крошащихся кусочков. Если Молли останется со мной, она вырастет и станет Крисси.

На полпути вдоль улицы я нырнула в переулок и прислонилась к стене. Расстегнув молнию, распахнула куртку, чтобы холодный ветер остудил пот под мышками. Представила, как этот пот превращается в корку инея, осыпающуюся при малейшем движении. Собственное сердце казалось мне крошечным и пустым, словно бубенчик на кошачьем ошейнике. В переулке стоял сильный запах мочи, и он стал еще сильнее, когда я сползла наземь. Когда рухнула на колени. Когда уткнулась лбом в асфальт. Когда раскрыла рот, чтобы закричать.

Крисси

На следующее утро, проснувшись, я увидела маму возле моего гардероба.

 Сегодня ты не пойдешь в школу,  сказала она.

Я пощупала у себя под подбородком.

 У меня свинка?  Многие ученицы не ходили в школу из-за того, что болели свинкой.

 Нет,  ответила она.

Потом достала из гардероба мое церковное платье и понюхала его под мышками, затем сбрызнула цветочными духами из красивого стеклянного флакончика. Я не знала, зачем мама достала церковное платье в пятницу. Выколупала из уголка глаза кусочек засохшей слизи и спросила:

 Мы идем в церковь?

 Нет,  сказала она.  Конечно, нет. Сегодня пятница. Одевайся.

 Ты заплатила за лектричество?

 Одевайся,  повторила мама и ушла, но я встала не сразу. Еще полежала в постели, водя костяшками пальцев по своим ребрам, которые выступали, словно бруски ксилофона, на груди ниже сосков.

На самом деле я не любила ходить в школу, потому что мне не нравилась мисс Уайт, не нравилось делать задания и не нравилось сидеть рядом с Ричардом, но мне нравилось быть дежурной по молоку. Когда ты дежуришь по молоку, то во время перемены выходишь из класса и забираешь с игровой площадки ящик с молочными бутылками, а потом ставишь на каждую парту по бутылке и кладешь соломинку. Когда все молоко роздано, мисс Уайт обходит класс, неся жестяную коробку с печеньем, и кладет по штучке рядом с каждой бутылкой. Я долго пыталась уговорить мисс Уайт сделать меня дежурной по печенью, потому что это было бы еще лучше, чем быть дежурной по молоку, но она всегда говорила «нет».

 Отвечать за печенье должны взрослые,  сказала мисс Уайт.

 Почему?  спросила я.

 Потому что это взрослая работа.

 Мне кажется, это должен делать кто-то из детей. Думаю, я должна.

 Крисси, сделать тебя дежурной по печенью это, как говорится, рецепт катастрофы.

Я понятия не имела, о чем она.

Можно было заранее сказать, будет сегодня плохое молоко или хорошее, если присмотреться к бутылкам в ящике. Лучше всего, когда они покрыты тонким слоем водяных капель, словно вспотели: это значит, что молоко в бутылках свежее и холодное. Когда они покрыты инеем, это уже не так хорошо, потому что значит, что молоко замерзло и тебе придется оттаивать его на батарее, а это долго. Хуже всего бывало, когда с самого утра светило солнце и белая жидкость в бутылках становилась цвета сливочного масла. Это означало, что молоко будет теплым, словно вода в ванной, густым и похожим на творог.

Лучше всего в работе дежурной по молоку было то, что, раздав бутылки, я относила ящик обратно на игровую площадку, а потом представлялась возможность выпить молоко из ничейных бутылок. Они почти всегда оставались, потому что кто-нибудь из учеников почти всегда отсутствовал. В хорошие дни в ящике оставалось пять или шесть бутылочек. Поставив ящик на землю под карнизом, я пригибалась и протыкала пальцем бутылочные крышки. Забавнее было бы протыкать фольгу соломинкой, тогда получался приятный щелчок, но пить ничейное молоко нужно было быстро-быстро, а через соломинку получалось медленно-медленно. Я была дежурной по молоку всю весну и научилась пить очень быстро. Бутылка, палец, глоток, готово. Могла опустошить бутылку одним глотком. По правде говоря, я не очень любила молоко, но если выпить его много, то можно не волноваться о том, что после школы нечего есть. После окончания перемены приходилось сидеть за партой очень смирно, ведь живот был настолько заполнен, что я знала: если буду двигаться слишком быстро, стошнит. Наверное, поэтому мисс Уайт и позволила мне так долго быть дежурной по молоку тогда после перемены я вела себя тихо.

Мама крикнула, чтобы я пошевеливалась, и я откинула одеяло, думая о том, что не пойти в школу значит остаться без молока и без школьного обеда тоже. Это будет очень голодный день, но иногда так случается в жизни. Нужно только не опускать голову.

Выбравшись из постели, я посмотрела на простыню, покрытую желтыми пятнами, которые накладывались друг на друга. Такие же круги бывали у меня на руках, когда меня ели лишайные грибки: темные по краям, разной величины. Посередине постель была мокрой, а ночнушка оказалась холодной и липкой. Мама оставила флакончик с духами на подоконнике, и я побрызгала самые заметные пятна на простыне. Однако от этого она стала пахнуть не лучше, а даже хуже. Я прикрыла простыню одеялом и понадеялась, что к ночи она высохнет.

В кухне мама заплела мне волосы в тугие косы. Пальцы у нее были грубыми; она так дергала меня за волосы, что мне казалось, будто кожа на голове сейчас лопнет, но я не издала ни звука, потому что тогда она стала бы дергать еще сильнее. Закончив, мама положила ладонь мне на голову и прошептала:

 Отче, защити меня. Боже, сохрани меня.

Ладонь у нее была холодная, и пахло от нас обеих одинаково: цветами на поверхности и грязью под. После молитвы мама вытерла ладонь о бедро, словно избавляясь от прикосновения ко мне.

Мы вышли из дома и вместе пошли по улице. Ее туфли издавали звук «клак-клак, клак-клак», точно копыта пони, а пальцы впились в мое запястье. Мы прошли мимо мальчишек, которые играли на углу со старой велосипедной шиной, но большинство детей торчали в школе. Я была недовольна. Хотела, чтобы они видели, как мы с мамой идем по улице в своих церковных платьях, почти держась за руки. Когда мы дошли до города, церковные туфли натерли мне пятки, но когда я замедляла шаг, мама дергала меня за руку, принуждая идти быстрее. Мы вышли на главную улицу и прошли мимо бакалейного магазина, мясного магазина и универмага «Вулворт». Я спросила маму, куда мы идем, но она не услышала или притворилась, будто не услышала, и когда мы почти дошли до конца улицы, она втащила меня в какую-то дверь так быстро, что я даже не заметила, что написано на этой двери.

За дверью оказался вовсе не магазин, как я думала. Там была приемная, такая же, как у детского врача или стоматолога. Я видела такие приемные в роликах, которые нам показывали в школе. Один из них назывался «Визит к терапевту», а другой «Визит к стоматологу». Все в этой комнате было мягкого, неяркого цвета, а на стенах висели фотографии семей с широкими белозубыми улыбками, и я подумала, что это, наверное, кабинет стоматолога, а мама привела меня сюда, чтобы вылечить мой гнилой зуб. Она подтащила меня к столу, за которым сидела женщина, разговаривая по телефону. Когда женщина увидела нас, она положила трубку и улыбнулась так же широко, как люди на фотографиях, только зубы у нее были желтые и неровные, словно булыжники в мостовой, и даже наезжали один на другой. Я подумала, что люди с такими зубами не должны работать у стоматолога. И еще подумала, что людям с такими зубами вообще нельзя выходить из дома.

 Это моя дочь,  сказала мама.  Ее зовут Кристина. Ее нужно удочерить.

 Ну-у  сказала женщина за столом.

 Удочерить.

 Э-э-э

 Кристину нужно удочерить.

 Ты уже много раз это сказала,  вмешалась я.

 Заткнись.

Я обводила узор на ковре носком своей церковной туфли. Лицо горело. Мама не понимала, что такое удочерить. Удочерить это когда люди берут к себе не свою девочку, как мама Мишель приняла ее к себе от жестоких людей, живших в Лондоне, и оставила у себя, хотя Мишель по-настоящему-то не ее ребенок. Но я с самого начала мамин ребенок. Ей не нужно меня удочерять. Такие мамины ошибки я ненавижу. От них лицо горит. Когда я подняла взгляд, то увидела, как женщина за столом облизывает губы, и подумала, что сейчас она объяснит маме насчет удочерения; но вместо этого женщина обратилась ко мне.

Назад Дальше