Морской сухарь он лучше всего, когда тверд, как дерево, и источен червями, пояснил Мануэлю Абеддин.
Как же их тогда едят? удивился Мануэль.
Хочешь стучи куском сухаря по столу, пока черви не выпадут, а хочешь так, с червями, и ешь.
Все прочие захохотали, и Мануэль рассудил, что Абеддин, по всей вероятности, шутит, но мало ли а может, и нет?
С души воротит от этой липкой дряни, сказал Пьетро по-португальски, а Мануэль перевел его слова двум молчаливым африканцам, понимавшим только марокканский арабский, и, перейдя на испанский, согласился, что для желудка такая пища тяжеловата.
Хуже всего, заметил он, что сверху все черствое, а изнутри свежее, мягкое.
Свежими да мягкими они отроду не бывают.
Точно: мягкое это черви.
Чем дольше продолжался поход, тем дружней становились соседи по нижней палубе. Еще дальше к северу марокканцы начали ужасно мерзнуть. К тому времени, как они спускались в низы после вахты, их темная кожа покрывалась мурашками, точно скошенный луг стерней, губы и ногти синели, а прежде чем уснуть, каждый из них битый час дрожал, трясся, стуча зубами, будто карнавальный плясун кастаньетами. Вдобавок волны Атлантики становились все выше и выше, и матросов, вынужденных нацепить на себя всю одежду, какая у них имелась, ничем не прикрытых, не защищенных, болтало в койках, от доски до доски, из стороны в сторону. Со временем марокканцы, а за ними и все остальные обитатели нижней палубы полубака приноровились спать по трое в одной койке, по очереди перебираясь в середку и прижимаясь друг к другу, точно ложки. Таким образом, притиснуть спящего к перегородке качка, конечно, могла, но от края до края койки спящих уже не швыряло. Готовность Мануэля присоединиться к этаким троицам, ложась у перегородки, сделала его всеобщим любимцем: все были согласны, что подушка из него хоть куда.
Захворал он скорее всего из-за рук. Да, дух его смирился с крестовым походом на север в два счета, однако тело за духом не поспевало. Ежедневно нянчась с жесткими пеньковыми тросами, он здорово стер, ободрал ладони. Морская соль, занозы, утки шкотов и башмаки товарищей тоже оставили на руках немало отметин, так что под конец первой недели матросской службы ладони пришлось бинтовать полосами холста, оторванными от подола рубахи. Когда Мануэля охватила горячка, ладони начали отзываться ноющей болью на каждый толчок сердца, и он рассудил, что сквозь них-то, через все эти раны да ссадины, хворь и проникла в нутро.
Вслед за ладонями взбунтовался желудок: в нем стало решительно невозможно хоть что-нибудь удержать. От одного вида сухарей и похлебки Мануэля выворачивало наизнанку. Горячка усилилась тоже. Ослабший, иссохший, мучимый неудержимым поносом, он только и делал, что торчал на носу «Ла Лавии».
Сухарями отравился, не иначе, сказал ему Хуан. Совсем как я в Индиях. Вот что выходит, если сухари на хранение укладывать, не просушив. Они бы еще сырым тестом эти бочонки набили!
Соседи по койкам рассказали о Мануэлевой хвори Лэру, и Лэр велел оттащить его в лазарет, устроенный на нижней палубе со стороны кормы, в просторном помещении, которое занедужившим приходилось делить с рудерпостом огромным, гладко отполированным бревном, поднимавшимся из-под настила и уходившим вверх сквозь потолок. Здесь содержались серьезно больные. Уложенный на тюфяк, Мануэль тоже почувствовал себя хуже некуда: терзаемый тошнотой, он жутко перепугался царившего в лазарете запаха мертвечины. Лежавший на соседнем тюфяке пребывал в бесчувствии, перекатывался с боку на бок в такт качке. Пламя свечей в трех фонарях не столько освещало невысокое помещение лазарета, сколько наполняло его множеством пляшущих теней. Один из монахов-доминиканцев, брат Люсьен, дал ему горячей воды, утер лицо лоскутом ткани, а после недолгой беседы выслушал исповедь Мануэля. Конечно, исповедоваться надлежало только настоящему священнику, но ни того, ни другого сие нисколько не волновало. Корабельные попы лазарета не жаловали, служить предпочитали лишь перед солдатами да офицерами, а вот брат Люсьен славился тем, что охотно совершал богослужения и для матросов, отчего был среди них весьма популярен.
Горячка сделалась настолько скверной, что Мануэль не мог проглотить ни крошки. Шли дни, и, пробуждаясь, он обнаруживал рядом вовсе не тех, кто окружал его, когда он засыпал. Сомнений не оставалось: смерть его не за горами, и Мануэль вновь горько пожалел о том, что был поверстан на флотскую службу, в матросы Наисчастливейшей Непобедимой Армады.
Зачем мы здесь? хрипло спросил он брата Люсьена. Отчего б не оставить англичан в покое? Пускай отправляются в ад, если им так угодно!
Задача Армады не только в сокрушении английских еретиков, отвечал доминиканец, пристраивая свечу поближе к раскрытой книге, которую обычно прятал под рясой, не Библии, какой-то другой, совсем небольшой, тоненькой.
Тени вокруг прянули вверх, заплясали на закопченных бимсах и досках над головами, рудерпост, проворачиваясь, заскрипел о кожаную манжету в полу.
Тем самым, продолжал брат Люсьен, Господь посылает нам испытание. Вот, слушай: «Жду я явления огня очищающего, жду пламенного омовения от шлака тщеты, от внешнего, от наносного, ибо в строгости, мне присущей, я словно тот, кто испытует злато горнилом. Но когда будешь испытан ты, точно огнем, чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым; тогда дано будет тебе узреть Господа твоего, а видя его, узришь ты и светозарный истинный лик свой». Помни об этом и будь крепок духом. Вот, выпей воды давай-давай, или хочешь Господа своего подвести? Это тоже часть испытания.
Мануэль выпил, и его тут же вырвало. Тело его стало не более чем огоньком, язычком пламени, заключенным в человечью кожу и рвущимся наружу сквозь израненные ладони. Утратив счет дням, он забыл обо всех, кроме брата Люсьена да себя самого. Казалось, они остались вдвоем на всем белом свете.
Я совсем не хотел покидать монастырь, сознался он доминиканцу, но и совсем не думал остаться там надолго. Подолгу я еще нигде не задерживался. Да, монастырь был мне домом, но я понимал, что дом мой не там. Настоящего дома я пока не нашел. Говорят, в Англии кругом лед а я снег видел только раз в жизни, в Каталонских горах отче, скажи: мы вернемся домой? Мне одного только хочется в монастырь воротиться и стать святым отцом, как ты.
Домой мы вернемся, непременно вернемся, а кем ты станешь известно одному Господу. Не волнуйся, место для тебя у Него припасено, а пока спи. Спи, засыпай.
К тому времени, как горячка пошла на убыль, ребра начали выпирать из-под кожи, будто пальцы сжатого кулака. Мануэль едва смог подняться. Из мрака явственно, словно воспоминание, проступило узкое лицо брата Люсьена.
Попробуй-ка, съешь похлебки. Очевидно, Господь почел нужным оставить тебя здесь.
Спасибо тебе за заступничество, святая Анна, с трудом прохрипел Мануэль, жадно хлебая бульон. Мне бы хотелось на место вернуться. К своим.
Скоро вернешься. Потерпи еще малость.
Вскоре Мануэля вывели на палубу. Казалось, он не идет, а плывет, парит, держась за леера и леерные стойки. Лэр и товарищи по вахте встретили его с радостью. Всюду вокруг буйствовала синева: за бортом шипели волны, в небе, спеша на восток, теснились, толкались боками низкие облака, а сквозь прорехи меж ними тянулись книзу, вонзаясь пиками в воду, солнечные лучи. От вахты его освободили, однако Мануэль оставался на посту, у миделя с левого борта, покуда хватало сил. Жив одолел хворь в такое просто не верилось! Разумеется, поправился он не до конца к примеру, ничего твердого, особенно сухарей, есть не мог и потому питался только вином да похлебкой. Вдобавок за время болезни он изрядно ослаб, и голова постоянно кружилась, однако на палубе, на ветру, ему, определенно, становилось все лучше и лучше, и Мануэль старался проводить снаружи как можно больше времени. Был он на палубе и в ту минуту, когда впереди впервые показались берега Англии. Солдаты возбужденно, восторженно завопили, указывая вперед, в сторону поднявшегося над горизонтом мыса Лизард, как назвал его Лэр. За время плавания Мануэль так привык к морю, что невысокая коса, торчащая из воды слева по носу, казалась чем-то противоестественным, чужим в морском царстве, как будто великий потоп едва-едва пошел на убыль и эти затопленные холмы, насквозь промокшие, покрытые зеленой, живой морскою травой, поднялись над волнами всего минуту назад.
Вот она, Англия
Спустя еще пару дней они впервые встретились с английскими кораблями. Куда быстроходнее испанских галеонов, однако гораздо меньшие, помешать движению Армады они могли бы не более, чем мухи движению стада коров. Волны сделались круче и, следуя одна за другой много ближе, начали раскачивать «Ла Лавию» так, что Мануэлю с трудом удавалось устоять на ногах. Раз он здорово приложился головой о переборку, а еще как-то содрал с ладони коросту, пытаясь удержать равновесие среди этакой качки. Однажды утром, не в силах подняться, он остался лежать в полумраке нижней палубы полубака счастье, что товарищи начали приносить ему миски с похлебкой. Так продолжалось довольно долго, и Мануэль снова встревожился: вдруг смерть его все же не за горами? И вот наконец вниз спустились Лэр с Люсьеном.
Пора подниматься, объявил Лэр. До боя не больше часа, и ты тоже нужен. Мы подыскали тебе работу по силам.
Всего-навсего фитили канонирам готовить, пояснил брат Люсьен, помогая Мануэлю встать на ноги. А Господь тебе в том поможет.
Да, тут уж придется Господу расстараться, заметил Мануэль.
И тут он обнаружил, что явственно видит души обоих, мерцающие над их головами, точно тройные узлы, трилистники из полупрозрачного пламени, вздымающегося кверху от корней волос и озаряющего черты лиц.
Чистое злато души твоей, точно огнь, станет зримым, вспомнил Мануэль.
Тише, сдвинув брови, велел ему доминиканец, и Мануэль понял: то, что читал брат Люсьен, секрет.
Поднявшись на палубу, Мануэль заметил, что теперь может видеть и воздух, отчего-то окрасившийся алым. Казалось, все они на дне океана алого воздуха, но в то же время на поверхности океана голубой воды. Выдыхаемый кем-либо, воздух темнел, клубился, точно пар из конских ноздрей в морозное утро только не белесый, как положено пару, малиновый. Мануэль так и замер, глядя вокруг, дивясь новым способностям, дарованным Господом его глазам.
Сюда, сказал Лэр, грубовато подталкивая его вперед, через палубу. Вот эта бадейка с трутом твоя. А это фитиль, понятно?
Действительно, у борта стояла бадья, доверху полная свитого в тугие кольца плетеного шнура. Конец шнура, торчавший над краем бадьи, тлел, окрашивая воздух вокруг темным багрянцем.
Фитиль, кивнув, повторил Мануэль.
Вот тебе нож. Режешь фитиль на куски вот такой примерно длины и поджигаешь их от того, который всегда при тебе. Зажженные фитили раздаешь подошедшим канонирам или сам им несешь, если покличут да гляди, все зажженные фитили не раздай, сам без огня не останься. Понятно?
Снова кивнув в знак того, что все понял, Мануэль уселся на палубу рядом с бадьей. Головокружение не унималось. В считаных футах от него, выставив дуло за борт, в отворенный порт, возвышалась одна из самых больших пушек «Ла Лавии». Пушкари появлению Мануэля заметно обрадовались. По ту сторону палубы, у миделя с левого борта, несли вахту его товарищи, шкотовые. Солдаты, выстроенные на юте и на баке, возбужденно кричали, сверкая на солнце, словно свежие устрицы. Сквозь пушечный порт виднелся кусочек английского берега.
Гляди, парень, пальцы себе не обрежь, предостерег Мануэля Лэр, подошедший взглянуть, как у него дела. Видишь, вон там? Это остров Уайт. Возьмем его в кольцо и наверняка захватим, и, опираясь на него, разовьем атаку. Такую силищу кораблей да солдат им с острова нипочем не выбить. По-моему, план хоть куда.
Но планы планами, а на деле все обернулось иначе. Развернувшись в огромный полумесяц из пяти отдельных фаланг, корабли Армады оцепили восточный берег острова Уайт. Однако, огибая остров, передовые галеасы столкнулись с необычайно, невиданно упорным сопротивлением со стороны англичан. Вдоль бортов кораблей расцвели белые облачка дыма, немедля окрасившегося алым, вокруг оглушительно загрохотало
И тут из-за южной оконечности острова, прямо во фланг Армаде, выдвинулись корабли Эль Драко, и «Ла Лавия» вдруг оказалась в бою. Солдаты, взревев, выстрелили из аркебуз, а огромная пушка поблизости вместе с лафетом отскочила назад, бабахнув так, что Мануэля швырнуло о борт. После этого он почти перестал что-либо слышать. Между тем всем вокруг разом потребовались его фитили. Отсекая от шнура куски нужной длины, Мануэль прижимал их концы к концу горящего и раздувал, раздувал, пробуждал огонь к жизни алыми дуновениями. За ядрами, свистевшими в кровавом воздухе над головой, тянулись багровые шлейфы вроде кильватерных струй. Угрюмые канониры выхватывали фитили из его рук и опрометью мчались назад, к пушкам, уворачиваясь от грохочущих о палубу такельблоков. Огромные, точно грейпфруты, ядра с английских кораблей, со свистом летящие к «Ла Лавии» и проносящиеся мимо, Мануэль видел прекрасно как и полупрозрачные трилистники пламени, бушующего, вздымающегося над головами людей выше прежнего.
Внезапно ядро, угодившее прямо в пушечный порт, сшибло пушку с лафета, а канониров расшвыряло по палубе. Вскочив на ноги, Мануэль с ужасом отметил, что трилистники пламени вокруг голов упавших угасли теперь он отчетливо видел темя каждого, и каждый из них был всего лишь человеком, комком истерзанной плоти, распластанной по вспаханным ядром и лафетом доскам палубного настила. Всхлипнув, он бросился поднимать канонира, у которого всего-навсего текла кровь из ушей, но по плечам больно хлестнула трость Лэра.
Режь фитили! О ребятах без тебя есть, кому позаботиться!
И Мануэль, несмотря на дрожь в пальцах, продолжил резать фитильный шнур на куски, отчаянно раздувая огонь. Вокруг грохотали пушки, пронзительно визжали ничем не защищенные от чугунного града солдаты на юте и баке, и алый воздух при каждом выстреле подергивался кровавой рябью.
Следующие несколько дней были ознаменованы полудюжиной подобных баталий: Армаду теснили мимо острова Уайт, в Ла-Манш. Горячка никак не давала уснуть, и по ночам Мануэль помогал раненым соседям по нижней палубе придерживал мечущихся в бреду, утирал испарину с их лиц, хотя сам чувствовал себя немногим лучше. С рассветом, съев сухари и выпив положенную чарку вина, он отправлялся к своей бадье, к фитилям, ждать очередной схватки. Самый большой галеон на левом фланге, «Ла Лавия» неизменно принимала на себя львиную долю натиска англичан. На третий день прежние товарищи Мануэля по вахте угодили под удар брам-рея, рухнувшего с грот-мачты и насмерть придавившего Ханана с Пьетро. Вопя от невыносимой душевной муки, Мануэль бросился к ним на помощь, отволок оглушенного Хуана в низы и снова вернулся на палубу. Вокруг то и дело кто-нибудь падал с ног, но он как ни в чем не бывало носился сквозь застилающий взор алый туман, от пушки к пушке: изрядно повыбитые огнем неприятеля, каждый раз отряжать человека за фитилем канониры уже не могли. Когда бой подходил к концу, он ухаживал за ранеными в лазарете, превратившемся в сущее преддверие ада, и помогал сбрасывать за борт умерших, прохрипев над каждым телом короткую молитву за упокой души павшего, и не оставлял без заботы солдат, прятавшихся за фальшбортами, напрасно ожидая, когда же англичане подойдут на расстояние выстрела из аркебузы.
Мануэль, фитиль! Мануэль, воды! Помоги, Мануэль! только и слышалось на палубе и Мануэль, подстегиваемый лихорадочным приливом сил, спешил на подмогу.
Как-то раз, в постоянной спешке, посреди яростной схватки, он едва не налетел на свою покровительницу, святую Анну, откуда ни возьмись появившуюся возле его бадьи.
Бабушка! в изумлении вскричал он. Не место тебе тут! Здесь опасно!
Ты помогаешь людям, вот я и пришла пособить тебе, отвечала святая, указывая поверх пурпурной зыби в сторону одного из вражеских кораблей.