ДС: Скажи, Веня, когда ты начал пить?
ВЕ: Пить? Ну, вообще-то говоря, до десятого класса меня тщательно оберегала матушка от этого, потому что мой покойный папенька был самый известный во всем городе алкоголик[101]. Он дома не жил никогда, переходил из пивной в пивную Зарабатывал только тем, что у него никогда за душой ничего не водилось Он только что вернулся, отсидел непонятно за что семь лет[102].
ДС: Он был сломленный человек?
ВЕ: Не совсем. Он был известен еще своим голосом. Он бродил по городу, всегда в подпитии, хотя и не имел денег Пел что-нибудь вроде «Благословляю вас, леса, долины, нивы, горы, воды / Там-прам-пам-пам. / И одинокую тропинку»[103] Или там из «Фауста»: «Привет тебе, приют невинный, / привет тебе, приют священный». Вот такой у него был репертуар. Мне не позволялось даже при встрече с ним Я иду, допустим, в школу, уже будучи взрослым, девятый-десятый класс при столкновении не разрешалось ни приветствовать его, ни подавать ему руки, если тот протянет. Матушка боялась не влияния его, а просто самой элементарной наследственности. Так что впервые мне пришлось глотнуть водки и вообще спиртного напитка на выпускном вечере по окончанию десятилетки.
ДС: Сколько тебе было лет?
ВЕ: Мне было шестнадцать, неполных семнадцать. Сепаратно, нелегально, в кустах, на пятерых одну бутылку водки! И я чувствовал себя лейб-гусаром, экое дерзновение! Ну а потом в МГУ, в связи с неурядицами, ну, там еще начались маленькие неурядицы такого чисто женского плана, но это более-менее все понятно Как-то, находясь в слишком темном расположении духа, просто сходил и по собственному почину взял себе четвертинку, благо они были Четвертинка знаешь, двухсотпятидесятиграммовые бутылочки?
ДС: Водки?
ВЕ: Водки, да. Просто ее взял и, запершись в аудитории опустевшей вечером, шлепнул до дна из горлышка. Ну а потом через две недели еще примерно одну. Ну а потом, когда уже был вышиблен из МГУ Вышиблен-то я был, разумеется, не за это[104]. А уже когда перешел на стройку, и в кочегары, и все такое тут уже стало это каждодневным.
ДС: Это началось, когда ты общался с рабочими?
ВЕ: Не-ет, как раз рабочие тут ни к чему. Наоборот, слишком много рабочих приходилось сбивать с толку юных и не совсем юных, некоторые даже постарше меня. А так начал совершенно самопроизвольно и изнутри. По божьему попущению
ДС: И с тех пор ты пьешь?
ВЕ: Да, ну как то есть пью Иногда ведь случаются антракты более или менее длительные, от нескольких часов до нескольких месяцов. И ничего. Во всяком случае, 82‐й у меня, по-моему, год с меньше всего выпитым ни разу с тех пор, как мне стукнуло восемнадцать лет, никогда я так мало не пил, как в тысяча девятьсот восемьдесят втором году[105].
ДС: И как ты себя чувствуешь?
ВЕ: Прекрасно себя чувствую, за исключением нескольких утр, когда все-таки пить накануне приходилось. А что будет дальше неизвестно. Возьму да как-нибудь и запью. А возьму да и Ну, впрочем, об этом так много в последнее время приходилось говорить с друзьями-психиатрами, которые уж слишком «готовы на все услуги», как говорил у Гоголя Городничий дочери[106].
ДС: Синявский где-то говорит, что народ пьет для душевных целей.
ВЕ: Для каких душевных целей да мелет твой Синявский. Мне его «Голос из хора» очень не понравился. Совершенно не понравился.
ДС: Почему?
ВЕ: Не знаю, какая-то выспренняя манера. Можно простить, что адресовано жене, да еще из лагеря и все такое. Но не знаю, для чего эта штука написана. Если не считать двух-трех коротких реплик, которые он расслышал в этом лагерном быту. А сам Синявский Вот «Прогулки с Пушкиным» это прелесть, разумеется. Я прочел залпом и даже двумя залпами, то есть два раза подряд прочел. А все, что Синявский говорит об этой стороне дела, о русском питии, тут он уж дилетант. Хоть он с ними и был тесноват, будучи в лагерях, но, по-моему, мало что понял в этом. Пусть бы не совался
ДС: Тебе очень нравится музыка?
ВЕ: Музыка да! Пожалуй, чуть ли не больше, чем русская поэзия.
ДС: Ты играешь на рояле?
ВЕ: Нет, ни на чем. В отрочестве, в юности пытался играть, но увидел, что у меня получается хуже, чем хреново, и забросил.
ДС: У тебя здесь есть рояль
ВЕ: Ну рояль что же, потому что слишком много знакомых пианистов. У меня из людей, входящих в квартиру, каждый третий играет. Так что он у меня почти не умолкает, этот рояль. Пусть тешится народ
(Перерыв в записи.)
(Следующий вопрос на пленке отсутствует.)
ВЕ: Писалось окрыленно, если выражаться старомодно. Во всяком случае, когда писал, я, уже доехав до Орехова-Зуева уже полкниги, еще не знал, приеду ли я, собственно, в Петушки. Что со мной случится на следующей станции я не знал. То есть такого, как выражается Константин Федин, всеохватывающего плана, обдуманности от начала до конца у меня не было абсолютно[107]. Все являлось само собою. Причем писалось совершенно без черновиков.
ДС: Да?! Первый раз вот так?!
ВЕ: Совершенно без черновиков[108].
ДС: И у тебя не было книг, в условиях твоей жизни
ВЕ: Какие там книги Просто за день, покуда рылся в земле и прокладывал этот кабель, я примерно обдумывал главу, а вечером, когда возвращался, я ее тут же моментально набрасывал в тетрадь, почти не отрывая пера от бумаги.
ДС: Когда работал, писал «Москву Петушки», ты читал ее рабочим, с кем ты пил?
ВЕ: Нет, упаси бог! Они бы ничего не поняли, ничего[109].
ДС: А ты называешь это «поэма» от Гоголя?
ВЕ: Не-ет, я не знаю, кому в голову взбрело назвать это «поэмой». У меня это слово совсем отсутствовало[110]. Я же говорю, что я к названиям «жанровка» это называют или нет?.. я к этому совершенно индифферентен. Можно было назвать как угодно Да лучше никак не называть, потому что некоторые считают, что это не подходит ни под одну категорию ни одного жанра.
ДС: А как ты так хорошо знаешь русский язык, народный язык?
ВЕ: Ну так, господи, поневоле его будешь знать.
ДС: Блат и мат и все
ВЕ: Ну блат, мат это несложно было (смеется), слишком несложно, он всегда был под рукою, не под рукою, а под ухом. Ну а все остальное я все-таки пишу-то с детства, слава богу. Первую свою штуку я написал, когда мне было пять лет. Она всего была длиною что-то такое две странички совершенно детским почерком. Это еще было за два года до поступления в школу, в первый класс. Я-то этого не помню, но моя покойная матушка, когда меня в последний раз навещала, она рассказывала, что первое сочинение было в пятилетнем возрасте и называлось «Записки сумасшедшего». <нрзб> Уж не знаю, о чем там речь
ДС: Ты хорошо знаешь Библию?
ВЕ: Да не то что уж досконально, но считаю, что знаю Считаю, что знаю.
ДС: Ты религиозный человек?
ВЕ: Пожалуй, что нет. У меня пиетет перед религией. Я вообще считаю, что (Долгая пауза.) Ну господи, кроме Евангелия, ну что же, собственно никаких впереди спасений других, по-моему, и быть не может. Не то что уж полная приверженность Евангелию, но хотя бы принсипы евангельской этики
ДС: Веня, ты очень любишь слушать радио, следить за новостями
ВЕ: Еще как! Да, конечно! Ко мне обращаются люди, которые тоже каждый день слушают радио, но почему-то для них это служит фоном. Я только что вернулся из больницы, навещал свою знакомую, которая тоже слушает радио, потому что оно у них там постоянно включено[111]. Она меня спрашивает: «Ну как там Сальвадор?» Объясняешь ей, что такие-то гондурасские части введены на территорию Сальвадора[112]. О том, как обнимались после третьего итальянского гола испанский король с президентом Пертини на поле, и все такое[113]. О том, что делается на ханойско-пекинском фронте[114]. Да Обо всех
ДС: А как ты думаешь о событиях Falklands[115]
ВЕ: Очень рад, очень рад был за Маргарет Тэтчер. Аплодировал каждому ее выступлению, даже каждому телодвижению[116].
ДС: А почему?
ВЕ: Потому что терпеть не могу аргентинский режим и хулиганство. Это, в сущности, мелкое хулиганство одобрить захват островов, которые не им принадлежат. У меня твердое убеждение, что британцы должны были отстоять Фолклендские острова. И не только потому, что это разогрело бы аппетиты тех, которые зарятся на Гонконг, на Гибралтар[117] и все такое
ДС: Ты говорил, что Галтьери репрессировал человека, который тебе очень нравился, репрессировал какую-то партию.
ВЕ: Да, он всех поголовно репрессировал. И не он первый, те два генерала, что были до него, занимались тем же самым. Во всяком случае, за Фолклендскими островами очень следил. В особенности за приближением эскадры я отсчитывал дни, когда же, наконец, эта милая моему сердцу эскадра (смеются оба) достигнет берегов этих гнусных аргентинцев. И каждый день неистовствовал: ну что же они медлят?! Почему же они не начинают штурмовать Порт-Стэнли, Пуэ́рто Архенти́но[118]? И почему такие неудачи поначалу? Уже мои любимые израильтяне врываются в Бейрут, уже их танки под окнами президента Ливана Саркиса[119], а эти британцы все еще возятся в четырех километрах на подступах к Порт-Стэнли. Я параллельно следил за своими любимцами за Тель-Авивом и британской эскадрой.
ДС: Можно сказать, что тебе нравится Англия?
ВЕ: Англия очень нравится. Даже своими географическими очертаниями на карте. (Смеются.) Что-то в этом есть! Сравни хотя бы с дурацкими очертаниями Ирана, допустим. Или даже Бельгии Какая-то несуразность в самой конфигурации государства[120]. А Британия мне очень по сердцу, да и вообще британцы Британцы, если разве что только не в области музыки, так оказали уж слишком сильное на нас на всех воздействие. И уж к британцам-то, кто же равнодушен к ним?
(Вторая сторона кассеты.)
ВЕ: Ну так вот. Музыка, пожалуй, даже большее влияние оказала, чем и поэзия и проза. И многие почему-то находили в этом следы Но музыка не манеры XVIII века. Этой всеобщей одержимости вивáльдями, бáхами, генделя́ми, альбинóнями, чимарóзами, монтевéрдями, палестри́нами я не разделяю. А вот уже понемногу, начиная с позднего Бетховена, через Шопена, Шумана, Мендельсона
ДС: А Бах?
ВЕ: И к Баху совершенно равнодушен. Ни одна строчка Баха меня не трогала, ни единая[121]. Если уж любимцев называть, так Густав Малер, Ян Сибелиус, ну, в какой-то степени, Брукнер, Дмитрий Шостакович Из советских еще, когда попадет удачно под расположение духа, Прокофьев. Да иногда даже Кабалевский.
ДС: А Стравинский?
ВЕ: Ну и, конечно, Игорь Стравинский. Вот Игорь Стравинский тут не вписывается в картину, поскольку мне-то больше по вкусу музыка прочуйствованная, что сейчас почему-то кажется пошловатым. Но мне плевать, как кажется, я не боюсь быть старомодным. Главное неохлажденная игра в музыке. Поэтому не могу понять никаких ни куперенов, ни Рамо Понятнее мне только музыка, начиная с раннего романтизма.
ДС: А ты занимаешься только классикой?
ВЕ: Только. И поэтому из нынешних слушаю только тех, на ком обнаруживаю хоть малый след своих любимцев. Борис Чайковский или Альфред Шнитке из наших. А из западных когда-то очень любил в особенности раннего Мийо, Артюр Онеггер даже не так, а вот Дариус Мийо да, носился Со штучками Жана Кокто очень носился с «Быком на крыше» того же Мийо[122], с Пуленком А, да, Карл Орф, еще я забываю, Карл Орф. Вот это грешен, что забыл, такого человека забыть
ДС: А как ты считаешь Высоцкий, Окуджава
ВЕ: Высоцкий, Окуджава само собой. Это настолько каждодневная любовь к ним, что прямо об этом не говоришь. То есть настолько привычная любовь, как к ближним людям, без которых невозможно. То есть клясться в любви к ним не станешь, поскольку это излишне, как не делаешь это в применении к людям, без которых не обойтиться И меня очень радует, что и русские их любят. Любят, может, немножко с другой стороны и по другим причинам, но все равно любят. Мне радостно, когда в самых дурных квартирах все-таки иногда бывают проблески. Из окошка, например, хриплый голос Высоцкого И уже радостно на сердце, и не так черновато смотришь на русских, что-то еще в них теплится.
ДС: Я хотела узнать: ты читал фольклор?
ВЕ: То есть чей фольклор?
ДС: Русский фольклор или
ВЕ: Русский фольклор сам-то по себе, сказки эти, были особенно эти глупые былины терпеть не могу. Но вот русская песня вот что, пожалуй, даже сильнее всяких влияний стернов, Рабле, Гоголя, да и музыкальных, Малера Да и сильнее влияний всяких цветаевых, и фетов, и тютчевых, все-таки русская песня. Вот это, пожалуй, наититаничнейшее из влияний. «Об этом больно говорить», как говорил Томас Манн[123]. (Смеются.) То есть русская песня такая глубинная, основная, без всяких этих веселых примесей, без того, чем она стала вдруг к концу прошлого века, а уж тем более чем она стала нонче.
ДС: Мне непонятно, а что ты имеешь в виду, когда говоришь «русская песня»? Народная песня?
ВЕ: Русская народная песня Прямо начиная от «Липа вековая»
ДС: А романсы?
ВЕ: Ну и романсы[124], но романсы Вот уже я, например, не могу понять романсы там Метнера, или Черепнина, или Катуара, или Гречанинова. Ну Гречанинов за маленьким исключением. Вот как раз романс нравится прямо пропорционально близости к настоящей русской песне. Как это называется глубинная русская У испанцев есть хороший термин для обозначений этого, у всяких де фалей. Это они называли или Альбенис Альбенис, по-моему, это называл cante hondo[125]
ДС: А цыганские песни?
ВЕ: О, цыганщина, ну ее к чертям собачьим! Как только вклинивается хоть самая малая цыганизированность, вот это меня уже я рыло ворочу. Не могу. Поэтому, например, я без ума от романсов Гурилева[126], потому что они, по существу, русские песни, но терпеть не могу какого-нибудь Дюбюка, его же современника, с его романсами вроде «Зацелуй меня до смерти от тебя и смерть мила» или «Ах, почему я не бревно»[127] там и все такое (Смеются.)
(Конец записи)[128]
Интервью для телепередачи «Пятое колесо»[129]
Это интервью Венедикта Ерофеева, снятое 25 июля 1988 года и показанное по телевидению 11 августа 1988 года[130], было его первым появлением на ТВ-экранах и запомнилось очень многим.
Предисловием к расшифровке интервью мы даем воспоминания ТВ-режиссера Натальи Серовой, которыми она поделилась в разговоре с режиссером Ильей Малкиным, снимавшемся для его документального фильма о Ерофееве «Убытие» в 2019 году[131]. Кроме Натальи Серовой, мы хотим поблагодарить за любезно предоставленные материалы Илью Малкина, а за биографическую консультацию Евгения Шталя.
Наталья Серова:
Была на ленинградском телевидении программа, которая называлось «Пятое колесо». Начала она выходить в эфир в апреле 1988 года, а к июлю была уже довольно популярна. Очень много народу смотрело эту программу, очень много журналистов и корреспондентов предлагали разные материалы. И в июле мы приехали в Москву, чтобы снять несколько материалов для очередного выпуска. Журналист, которого звали Леонид Прудовский[132], предложил нам встречу с Венедиктом Ерофеевым, которого мы хорошо знали по книге «Москва Петушки». Разумеется, мы с удовольствием согласились и приехали к нему на Флотскую. По сегодняшний день я проклинаю себя за то, что мы не сделали так, как сделали бы сегодняшние папарацци: не включили камеру на лестнице. Потому что, когда Веня открыл нам дверь, первая фраза, которую он сказал нам, была очень значительной и драматической. Он сказал: «Я голоса лишен». Приложив этот свой аппарат к горлу. Вот это «Я голоса лишен» стало камертоном.
Поводом для беседы Прудовского, который за кадром разговаривает с Веней, стало то, что в альманахе «Весть» запланировали выход книги «Москва Петушки». По-моему, это первая съемка Вени. Их вообще было немного. Разговаривать ему было нелегко, но он, как нам показалось, был доволен тем обстоятельством, что будет этот эфир. Программу они тогда уже знали и очень ждали этого выпуска. Были тревоги: во-первых, пропустят ли материал, а во-вторых видимо, это уже говорила Галя нам, состояние его здоровья было таким, что она волновалась: увидит ли он этот материал. К счастью, материал прошел и Веня его увидел[133]. Вроде они были довольны. Хотя потом какие-то люди в каких-то книжках говорили, что якобы Прудовский хотел, как бы сейчас сказали, пропиариться на этом материале. У меня не осталось такого впечатления. Он совершенно не собирался прославлять себя, никак не вылезал в кадр, не настаивал на том, чтобы его имя звучало рядом с именем Вени. Я испытываю к нему глубокую благодарность за это знакомство и за то, что этот материал вышел и немало способствовал продвижению и популярности программы.
В <каждый> выпуск «Пятого колеса» обычно входило пять-шесть материалов. И несколько материалов мы сняли в один день. С утра мы снимали поэтессу Новеллу Матвееву, ее предложил нам совсем юный журналист Дима Быков, который почему-то был одет в матросскую форму. Днем мы сняли Веню. А вечером художника Вячеслава Сысоева. В том же выпуске пошел материал о Пастернаке, и в такой компании Веня вышел в эфир. Вскоре, к сожалению, мы делали уже материал его памяти, тоже в «Пятом колесе».
О том, что мы снимаем такой материал, никто руководству заранее не рассказывал, оно столкнулось уже с фактом. Надо сказать, что мы немножко подрагивали. Когда до нашего непосредственного начальника дошли слухи, что я везде бегаю и кричу: «Приходите посмотреть материал, может быть, его в эфир не пустят!», он встретил меня в коридоре и сказал: «Ну что вы бегаете по всей студии. Не такой уж я ужасный!» Этот материал пропустили. Бывало, что не пропускали, но этот этот пропустили.
От Вени больше всего запомнились глаза и ощущение, что он хотел бы сказать гораздо больше, чем может. Ощущение, что каждое слово дается тяжело. И еще впечатление огромного мужества. Это человек, который смотрит в глаза смерти, и это взгляд светлый, не обиженный. В нем нет ощущения, что кто-то перед ним в чем-то виноват.