Бумажный дворец - Берёзко Дарья А.


Миранда Коули Хеллер

Бумажный дворец

Посвящается Лукасу и Феликсу, моим самым любимым

И моей бабушке, Мюриэль Маурер Коули, чья любовь всегда была неизменна

Жизнь мы полной чашей
Пьем, пока весна,
Но в улыбке нашей
Искра слез видна,
Те песни любим мы, в которых грусть слышна.
Перси Шелли, «К жаворонку»[1]

Книга первая

Элла

1

Сегодня. 1 августа, Бэквуд

06:30


Картинка появляется откуда ни возьмись. Поначалу в голове пусто, а потом перед глазами вспыхивает груша. Идеально зеленая, с листочком на торчащем черенке. Она лежит среди лаймов в керамической вазе для фрутков, в центре видавшего виды садового стола на старой веранде у пруда, прячущегося в лесу на морском побережье. Рядом с вазой латунный подсвечник, покрытый застывшим воском и пылью, въевшейся за долгую зиму, когда он стоял на открытой полке. Тарелки с недоеденной пастой, нетронутые льняные салфетки, остатки кларета на дне бутылки, доска с грубым домашним хлебом, который не резали, а рвали руками. На столе открыт заплесневевший от сырости томик стихов. Глядя на натюрморт вчерашнего ужина, я вспоминаю, как воспаряла в небеса ода «К жаворонку»  волнующая, болезненная.

 Мне б целый мир внимал, как внемлю я тебе,  так красиво декламировал он.  Посвящается Анне.

И мы все сидели, завороженные, вспоминая ее. Я могла бы вечно смотреть лишь на него и быть счастливой. Слушать с закрытыми глазами, чувствуя, как меня раз за разом омывают его слова и дыхание. Это все, чего я хочу.

Стол окружен полумраком, но за противомоскитными сетками, над пятнистыми деревьями, уже светло, пруд голубеет, а у кромки воды лежат отбрасываемые ниссами густые тени, и лучи солнца не могут разогнать их в этот ранний час. Я разглядываю чашку с оставшимся глотком густого холодного эспрессо, раздумывая, стоит ли его выпить. Воздух свеж. Я ежусь под блеклым лавандовым халатом маминым,  который надеваю каждое лето, когда мы приезжаем сюда. Халат пахнет мамой и мышиным пометом зимней спячки. Это мое любимое время дня в Бэквуде. Раннее утро у пруда, пока все еще спят. Яркий солнечный свет режет глаза, вода бодрит, козодои наконец-то смолкли.

Между досками крылечка за дверью веранды забился песок нужно подмести. Метла стоит, прислонившись к сетке, вминаясь в нее, но я, не обращая внимания, иду по тропинке к нашему маленькому пляжу. Дверные петли протестующе взвизгивают у меня за спиной.

Я сбрасываю халат на землю и встаю у края воды, обнаженная. За стеной из сосен и кустов на том берегу пруда яростно ревет океан. Наверное, несет в брюхе шторм откуда-то из открытых вод. Но здесь, у пруда, воздух вязкий, как мед. Я жду, приглядываюсь, прислушиваюсь к жужжанию крохотных насекомых, к ветру, слишком мягко колышущему деревья. Потом захожу по колено и бросаюсь в ледяную воду. Заплываю на глубину, мимо кувшинок, подгоняемая возбуждением, ощущением свободы и выплеском адреналина, вызванным безотчетной паникой. Чувствую смутный страх, будто из глубины сейчас выплывут кусачие черепахи, чтобы цапнуть меня за тяжелые груди. Или, может, их привлечет запах секса, исходящий, когда я раздвигаю и смыкаю ноги. Внезапно меня охватывает желание вернуться на безопасное мелководье, где видно песчаное дно. Хотелось бы мне быть смелее. Но в то же время мне нравится страх, то, как перехватывает дыхание, как колотится сердце в груди, когда я выхожу на берег.

Как могу, я выжимаю воду из длинных волос, потом сдергиваю потрепанное полотенце с веревки, которую мама повесила между двух чахлых сосен, и ложусь на песок. На сосок мне опускается ярко-синяя стрекоза и сидит там, прежде чем полететь дальше. Муравей переползает через песчаные дюны, которые мое тело только что оставило у него на пути.

Вчера вечером я наконец-то переспала с ним. После всех этих лет, которые я провела, воображая, как это будет, не зная, по-прежнему ли он меня хочет. Но в тот момент я поняла, что это случится: вино, прекрасный голос Джонаса, декламирующего оду, мой муж Питер, одурманенный граппой, лежит на диване, все трое моих детей ушли спать к себе в домик, мама уже у раковины, моет посуду в ярко-желтых резиновых перчатках, не обращая внимания на своих гостей. Наши взгляды встретились и на долю секунды задержались друг на друге. Я встала из-за шумного стола, сняла в кладовке трусы и спрятала их за хлебницей. Потом вышла в ночь через кухонную дверь. Стала ждать в тени, прислушиваясь к звону тарелок, бокалов и столового серебра в мыльной воде. Я ждала. Надеялась. А потом появился он, прижал меня к стене дома, задирая платье.

 Я люблю тебя,  прошептал он. Я судорожно вздохнула, когда он протиснулся внутрь меня. И подумала: обратной дороги нет. Я больше не буду жалеть о том, чего не сделала. А лишь о том, что сделала. Я люблю его и ненавижу себя, люблю себя и ненавижу его. Это конец длинной истории.

1966 год. Декабрь, Нью-Йорк

Я истошно ору. Задыхаюсь от ора, пока мама наконец не догадывается, что что-то не так. Она тащит меня к доктору и воображает себя мисс Клавель[2], пока бежит по Парк-авеню, в ужасе прижимая к себе свою трехмесячную малышку. Отец тоже бежит по Мэдисон-авеню, от небоскреба Фред-Ф.-Френч-билдинг, с портфелем в руке. В голове у него все путается от страха перед собственным бессилием, как и всегда, за что бы он ни взялся. Доктор говорит, что времени нет если медлить, ребенок умрет,  и вырывает меня из рук матери. Разрезает мне живот на операционном столе, как спелую дыню. Опухоль сдавила мне кишки железной хваткой, и яд от скопившегося говна расползается по крошечному тельцу. Говно всегда копится, и нужно уметь его выдержать, но об этом я узнаю только спустя много лет.

Добравшись до моих внутренностей, доктор грубо вырезает яичник, торопясь отделить смерть от жизни. Об этом я тоже узнаю только спустя много лет. Когда это случится, мама заплачет во второй раз. «Прости меня,  скажет она.  Я должна была проследить, чтобы он был осторожнее»  словно в ее власти было изменить мою судьбу, но она не стала.

Потом я, туго запеленатая, с прижатыми к телу руками, лежу в больничной палате. Громко реву, живая, преисполненная негодования от такой несправедливости. Маме не разрешают меня кормить. У нее высыхает молоко. Проходит почти неделя, прежде чем мои руки освобождаются от оков. «Ты всегда была такой жизнерадостной малышкой»,  произносит отец. «А после этого,  говорит мать,  ты не прекращала орать».


07:30


Я переворачиваюсь на живот и кладу голову на руки. Мне нравится солоновато-сладкий запах, исходящий от моей кожи, когда я лежу на солнце мускусный золотисто-ореховый аромат, словно свидетельствующий, что я исцеляюсь. С тропинки, ведущей от главного дома к спальным домикам, доносится тихое хлопанье двери. Кто-то проснулся. Сухие листья шуршат под ногами. Из душевой кабинки слышится шум воды. Трубы стонут, приветствуя новый день. Вздохнув, я подбираю с песка халат и возвращаюсь к дому.

Наша дача состоит из главного строения «большого дома»  и четырех односпаленных домиков вдоль усыпанной хвоей тропы, что огибает берег пруда. Маленькие, обшитые досками, у каждого дома двускатная крыша для защиты от снега, слуховое окошко и большие окна, идущие от одного края стены до другого, по обеим сторонам. Старомодно, по-деревенски, безо всяких рюшечек. Таким и должен быть дачный домик в Новой Англии. Полоса из кустов и маленьких деревьев между тропой и прудом лавр, цветущая клетра и дикая черника защищает нас от любопытных взглядов рыбаков и чересчур энергичных отдыхающих, которым удается доплыть до нашего берега от общественного пляжа на противоположной стороне. Им не разрешено выходить на берег, но иногда они бродят по мелководью в полуметре от него, прямо перед нашим заслоном из кустарника, не подозревая, что вторгаются в чужую жизнь.

По другой тропе, за домиками, можно попасть в старую баню. Облетающая краска, ржавая эмалированная раковина, покрытая белесыми трупиками мотыльков, слетевшихся ночью на свет лампочки, допотопная ванна на ножках еще с тех времен, когда дедушка построил эту дачу, душевая кабинка на улице трубы с горячей и холодной водой закреплены на ниссе, вода льется прямо на землю и ручейками бежит по песку.

В большом доме, построенном из шлакоблока и рубероида, всего одна комната гостиная, она же кухня, с отдельной кладовкой. Дощатый пол, тяжелые балки, массивный каменный камин. В дождливые дни мы сидим здесь, закрыв все окна и двери, слушаем, как трещит огонь, и заставляем себя играть в «Монополию». Но место, где на самом деле проходит наша жизнь где мы едим, читаем, ссоримся и вместе стареем,  это веранда шириной с сам дом, с видом на пруд. Наша дача не приспособлена для зимы. Нет смысла это делать. В конце сентября, когда начинаются первые заморозки и летние домики закрываются до следующего года, Бэквуд становится одиноким местом все еще красивым в холодном свете, но суровым и мрачным. Никто не хочет быть здесь после того, как опадут листья. Но когда снова приходит лето, когда лес зеленеет и голубые цапли возвращаются в свои гнезда, чтобы бродить по сверкающему пруду, на земле нет места лучше.

Едва я захожу обратно на веранду, как на меня накатывает волна ностальгии, пробежавшей по моему солнечному сплетению, словно ртуть. Я знаю, что должна убрать со стола, пока остальные не пришли завтракать, но мне хочется сохранить его в памяти воссоздать вчерашний вечер крошка за крошкой, тарелка за тарелкой, выжечь его образ кислотой в голове. Я провожу пальцами по фиолетовому пятну от вина на белой льняной скатерти, подношу бокал Джонаса к губам в попытке ощутить его вкус. Закрыв глаза, вспоминаю, как он прижался бедром к моему бедру под столом. Еще до того, как я обрела уверенность, что он меня хочет. И я, затаив дыхание, гадала, случайное это прикосновение или намеренное.

В основной комнате все как всегда: висящие над плитой кастрюли, кухонные лопатки на крючках для кружек, банка с деревянными ложками, выцветший список телефонных номеров, пришпиленный к книжной полке, два кресла у камина. Ничего не изменилось, однако когда я иду через кухню в кладовку, мне кажется, будто я очутилась в другой комнате, она приобрела более отчетливые очертания, словно сам воздух пробудился от глубокого сна. Я захожу в кладовку и смотрю на стену из шлакоблоков. На ней никаких следов случившегося. Но это произошло здесь, здесь мы навеки впечатались друг в друга. Молча, мучительно, отчаянно. Внезапно я вспоминаю, что мои трусы так и лежат за хлебницей, и успеваю натянуть их под халатом как раз перед тем, как появляется мама.

 Что-то ты сегодня рано, Элла. Кофе готов?  В ее голосе звучит осуждение.

 Как раз собиралась сварить.

 Только не слишком крепкий. Мне не нравится этот твой эспрессо. Знаю, тебе кажется, что так лучше  говорит она тем притворно уступчивым тоном, который сводит меня с ума.

 Хорошо.  Мне сегодня не хочется спорить.

Мама усаживается на диван на веранде. Всего лишь жесткий матрас из конского волоса под старым серым покрывалом, но при этом любимое место всех в доме. Здесь можно пить кофе, глядя на пруд, и читать, откинувшись на потрепанные подушки, чьи хлопковые чехлы все в пятнышках ржавчины. Кто знал, что даже ткань может заржаветь со временем?

Вполне в мамином духе занять лучшее место.

Ее золотистые волосы, теперь подернутые сединой, скручены в небрежный узел. Старая ситцевая ночнушка истрепалась по краям. Однако она все еще ухитряется выглядеть величаво, как фигура на носу новоанглийской шхуны XVIII века, строгая и прекрасная, в жемчугах и лавровом венке, указывающая путь.

 Я только выпью кофе, а потом уберу со стола,  говорю я.

 Если ты уберешь со стола, то я домою посуду. М-м-м, спасибо,  отвечает она, когда я протягиваю ей кружку.  Как водичка?

 Холодная. Идеально.

Лучший урок, который я получила от матери, таков: в жизни нельзя жалеть о двух вещах о ребенке и купании. Даже в самый холодный день начала июня, когда я стою перед солеными волнами Атлантического океана, с неприязнью глядя на тюленей, которые высовывают свои уродливые бесформенные головы и привлекают сюда белых акул, в моей голове звучит ее голос, побуждающий броситься в воду.

 Надеюсь, ты повесила полотенце на веревку. Не хочу сегодня снова увидеть кучу мокрых полотенец. Скажи это детям.

 Оно на веревке.

 Потому что, если ты не накричишь на них, это сделаю я.

 Хорошо.

 И пусть подметут свой домик. Там настоящий свинарник. И не смей делать это за них, Элла. Твои дети совершенно избалованы. Они уже достаточно взрослые, чтобы

С пакетом мусора в одной руке и кружкой в другой я выхожу наружу, и ее ворчание уносит ветер.

Худший мамин совет: «Веди себя в духе Боттичелли». Будь как Венера, поднимающаяся из воды, стоя на раковине, с благонравно сомкнутыми губами, целомудренная даже в своей наготе. Этот совет мама дала мне, когда мы с Питером стали жить вместе. Ее слова прибыли на выцветшей открытке, которую она купила много лет назад в сувенирном магазине галереи Уффици: «Дорогая Элинор, мне очень нравится твой Питер. Пожалуйста, постарайся иногда быть покладистее. Держи рот на замке и выгляди загадочно. Веди себя в духе Боттичелли. С любовью, мама».

Я бросаю мусор в бак, захлопываю крышку и крепко завязываю трос, чтобы внутрь не забрались еноты. Это умные создания с длинными ловкими пальцами. Маленькие человекоподобные мишки, более смышленые и зловредные, чем кажутся. Мы воюем с ними уже много лет.

 Ты не забыла завязать трос, Элла?  спрашивает мама.

 Конечно.  Я благонравно улыбаюсь и начинаю убирать со стола.

1969 год. Нью-Йорк

Скоро придет отец. Я прячусь, сидя на корточках за баром, который отделяет гостиную от просторной прихожей. Бар состоит из квадратных секций. В одной алкоголь, в другой граммофон, в третьей папина коллекция пластинок, несколько огромных книг об искусстве, бокалы для мартини, серебряный шейкер. Секция с алкоголем открыта с обеих сторон, как окно. Я смотрю сквозь бутылки, завороженная их топазовым цветом: шотландский виски, американский виски, ром. Мне три года. Рядом папины драгоценные виниловые пластинки. Я веду пальцем по их краям, наслаждаясь издаваемым звукам, и вдыхаю запах их потрепанных картонных конвертов в ожидании, когда зазвонит звонок. Наконец появляется отец, и мне не хватает терпения остаться в своем укрытии. Я не видела его уже несколько недель. Вылетев в прихожую, я бросаюсь в его медвежьи объятия.

Развод еще не оформлен окончательно, но уже близко к тому. Для этого родителям придется пересечь границу и отправиться в Хуарес. Конец наступит, когда мы с моей старшей сестрой Анной будем терпеливо сидеть на краю восьмиугольного, выложенного мексиканской плиткой бассейна в лобби отеля, завороженно разглядывая золотых рыбок, плавающих вокруг островка из тропических растений с темными листьями. Много лет спустя мать расскажет, что в то утро она позвонила отцу с заявлением о расторжении брака в руке и сказала: «Я передумала. Давай не будем этого делать». И хотя развод был всецело ее решением, хотя его сердце было разбито, отец ответил: «Нет, Уоллес. Раз уж мы зашли так далеко, давай с этим покончим». «По-кон-чим»  три слога, изменивших мою жизнь. Но в тот момент, когда я бросала золотым рыбкам крошки своего английского маффина, стуча пятками по мексиканской плитке, я и понятия не имела о дамокловом мече у меня над головой. О том, что все могло пойти по-другому.

Дальше