не просто рассматривал бы положительную религию, а именно христианскую, как потребность государства или как институт, которому следует позволить существовать ради тех, кто слаб (что сейчас многие вослед ему даже проповедуют с кафедры), но чтобы он принял и действительно познал то твердое, здоровое и счастливое, что есть в христианстве. чтобы он не рассматривал Библию просто как приемлемое средство для руководства простыми людьми и их просвещения. чтобы он смотрел на Иисуса не как на олицетворенный идеал совершенства, а как на посланника и Сына Божьего, Спасителя человечества, что хорошо засвидетельствовано. чтобы он не отрицал из страха впасть в мистицизм значительной ценности истинных благочестивых чувств, чтобы он участвовал в общественном культе и в таинствах, полных благодати Господней. чтобы во всем этом он был ярким примером для тысяч своих учеников. Насколько более он мог бы сделать хорошего![37]
Интересно, что первый вариант биографии Канта Боровский написал еще незадолго до королевского Maßregelung, или осуждения религиозных взглядов Канта. Хотя тогда уже и появились признаки неприятностей, Боровскому, похоже, в 1792 году о них не известно. В 1804 году он уже даже слишком хорошо знал об этой проблеме, и это часто вносило поправки в якобы «довольно простое повествование».
Вера самого Боровского мешала «честному и верному изложению» сильнее, чем принято считать. История, которую он рассказывает, сложнее истории Мецгера, но она основана на аналогичных оговорках и потому чревата двусмысленностями. Действительно, существуют свидетельства того, что Мецгер и Боровский были друзьями, так что последний не хотел критиковать Мецгера. И очень жаль. Повествование Боровского важно в основном из-за информации о жизни Канта до 1783 года, и нет никакого другого подробного рассказа об этом периоде. Он упустил многое, что могло бы быть интересным, или потому, что не посчитал это важным, или не зная фактов.
Во всяком случае, понятно, что беспокоило Боровского. Он не одобрял религию Канта. Трудно хвалить Канта, отвергая и его религиозную теорию, и его религиозную практику. Безусловно, он восхвалял Канта как нравственного человека, но проблема его отношения к религии никуда не исчезала. Боровский чувствовал, что вынужден оправдываться. Таким образом, написанная им биография иногда похожа на попытку защитить Канта: Кант не похож на своих последователей, он действительно был хорошим человеком. Кроме того, Кант не похож на свою философию; и даже его труды, если правильно их понять, не так уж вредны для христианской религии, как может показаться. Везде, где только возможно, Боровский напирал на твердое пиетистское воспитание Канта, придавая этому воспитанию и этой связи большее значение, нежели в действительности. Поэтому его повествование следует тщательно сверять с другими источниками и дополнять ими. К счастью, такие источники существуют, пусть они и не получили должного внимания.
Яхман, который в 1804 году был директором школы недалеко от Кёнигсберга, тоже ранее обращался к Канту по поводу возможности написания его биографии. В 1800 году он попросил Канта ответить на пятьдесят шесть вопросов о его жизни[38]. Кант так и не ответил. Почему, мы не знаем. Интересно, что хотя Яхман утверждает в биографии, что Кант попросил его ее написать, письмо самого же Яхмана (а это более надежный источник) свидетельствует о том, что именно он первым обратился к Канту. Он выразил желание написать биографию, поскольку «весь мир жаждет прочитать вашу подлинную биографию и с огромной благодарностью признает ваш собственный вклад в нее»[39]. У Яхмана, в отличие от Боровского, не было претензий к Канту, и он, по крайней мере в этом смысле, более надежен, чем Боровский. Его собственное мировоззрение было более «либеральным» или более «кантовским», что подтверждает «Исследование философии религии Канта в отношении приписываемого ей сходства с чистым мистицизмом» 1800 года, где он защищал Канта от некоторых обвинений[40]. Однако преданность Яхмана Канту вызывает другие проблемы. В его биографии собрано все самое хорошее, что можно сказать о Канте, он написал ее с точки зрения ученика, некритически обожающего своего учителя. Другая проблема состоит в том, что он смотрел на Канта с теологической точки зрения: упор на теологию придавал особое направление его повествованию о жизни Канта. Так, Яхман утверждал, что Кант любил читать лекции богословам и надеялся, что «яркий свет рациональных религиозных убеждений прольется над его отчизной», добавив, что Кант «не обманулся, ведь множество апостолов отправились учить Евангелию царства разума»[41]. Весьма сомнительно, чтобы у Канта были такие миссионерские порывы. Повествование Яхмана само по себе тоже имеет ограниченную ценность для истинного понимания жизни Канта, и поскольку мы можем сверить его с гораздо большим кругом других источников, чем в случае с Боровским, оно менее важно. Кант был уже знаменит, когда Яхман стал его учеником, и привлекал в Кёнигсберг множество приезжих. Знакомые уделяли ему больше внимания, когда он прославился, чем когда он был молод и неизвестен.
Васянский, к сожалению, ограничился рассказом о последних годах жизни Канта. На самом деле, странно, как мало он говорит о Канте, учившем его философии в семидесятые годы. Поскольку последние годы жизни Канта наименее интересны для понимания основ его философии, это повествование об угасании и смерти Канта почти не имеет значения для понимания его жизни и мысли. Васянский очень дорожил бывшим учителем, он действительно трогательно рассказывает о последних днях его жизни, но временами Васянский вовсе не сдерживает себя. Его анекдоты о странностях Канта немногим лучше, чем анекдоты Хассе. Более того, поскольку он считал, что не просто шлифует образ старика, но и занимается предоставлением материала «для некоторых антропологических и психологических наблюдений», он работает на другую аудиторию. Когда он пишет в таком настроении, Кант для него объект наблюдений, интересный «случай», а не человек, который ему небезразличен. Его история «случая» смерти старика не говорит ничего существенного о Канте-философе и о его жизни в молодые годы.
По сути, самый большой недостаток в картине, нарисованной тремя биографиями, состоит в том, что они почти исключительно основаны на последних полутора десятках лет жизни Канта, то есть примерно с шестидесяти пяти до восьмидесяти лет. О Канте тридцати, сорока и пятидесяти лет сказано очень мало, а о двадцатилетнем Канте почти ничего. Все утверждения о почти механической регулярности жизни Канта его обедах, его отношении к своему слуге, его странных взглядах на повседневные вопросы, всё то, что стало неотъемлемой частью стандартного образа Канта, на самом деле больше фиксирует признаки его преклонного возраста и упадка сил, чем раскрывает характер человека, задумавшего и написавшего произведения, которые принесли ему славу.
К лучшему или худшему хотя в основном к худшему, именно эти три биографических очерка представляют собой самые подробные, пусть и не всегда самые надежные источники, повествующие о жизни Канта. Можно только сожалеть, что их авторы были не самыми квалифицированными и не самыми надежными свидетелями. Порой их намерения очевидны. Когда, например, Боровский обнаруживает, что «в конечном счете учение Канта о нравственности полностью совпадает с христианским», мы знаем, что заставляет его так говорить, и можем не принимать эти слова во внимание[42]. Когда Яхман пытается преуменьшить энтузиазм Канта по отношению к Французской революции, показывая, что в целом он был верным гражданином Пруссии, Яхмана больше волнует современная политика, чем желание дать Канту правдивую характеристику[43]. Даже когда эти намерения не столь очевидны, они присутствуют повсеместно[44]. Авторы больше заинтересованы защитить то, что они считали добрым именем Канта (и Кёнигсберга), чем представить объективное повествование. Они дают нам идеологически искаженный взгляд на Канта, больше обязанный стереотипам эпохи, чем характеру того, кого они описывают. Мы получаем карикатуру, а не портрет благонамеренную, но ничего не отражающую и даже без намека на иронию.
В конечном счете именно из-за этой карикатуры немецкие романтики поверили в человека, который был целиком мыслью, а не жизнью[45]. Генрих Гейне резюмировал эту точку зрения следующим образом:
Изобразить историю жизни Иммануила Канта трудно. Ибо не было у него ни жизни, ни истории. Он жил механически-размеренной, почти абстрактной жизнью холостяка в тихой, отдаленной уличке Кёнигсберга старинного города на северо-восточной границе Германии. Не думаю, чтобы большие часы на тамошнем соборе бесстрастнее и равномернее исполняли свои ежедневные внешние обязанности, чем их земляк Иммануил Кант. Вставание, утренний кофе, писание, чтение лекций, обед, гуляние все совершалось в определенный час, и соседи знали совершенно точно, что на часах половина четвертого, когда Иммануил Кант в своем сером сюртуке, с камышовой тросточкой в руке выходил из дому и направлялся к маленькой липовой аллее. <> Восемь раз проходил он ее ежедневно взад и вперед во всякое время года, а когда бывало пасмурно или серые тучи предвещали дождь, появлялся его слуга, старый Лампе, с тревожной заботливостью следовавший за ним, словно символ провидения, с длинным зонтом под мышкой[46].
Интересный образ, но он больше похож на карикатуру карикатуры. Друзья Канта в Кёнигсберге предпочитали Канта без истории Канту с сомнительной историей. Гейне, как и многие романтики, не любил философию Канта по той же причине, по которой ему не нравилась его жизнь. И то и другое было, с его точки зрения, слишком «обычным» или «расхожим»[47].
Георг Зиммель позже говорил о «несравненной личностной черте философии Канта», которую он видел в «ее уникально безличной природе». Кант был «концептуальным калекой», его мышление было «историей головы (Kopf)», а не реальной личности[48]. Так, когда Арсений Гулыга, как Гейне и многие другие до него, утверждает сегодня, что «у Канта нет иной биографии, кроме истории его учения»[49], он присоединяется к хору голосов, восходящих к романтикам. Если Гулыга и Гейне правы, то Кант составляет исключение из утверждения Ницше, что «до сих пор всякая великая философия [была] самоисповедью ее творца, чем-то вроде mémoires, написанных им помимо воли и незаметно для самого себя»[50]. Ницше следовало бы сделать для Канта исключение. Поскольку у Канта не было жизни, он не мог и написать мемуаров.
Кант, с этой точки зрения, ушел даже дальше Декарта, которого, согласно популярной в XVIII веке истории, всегда сопровождала в путешествиях «механическая кукла в полный рост, которую он сам сконструировал, чтобы показать, что животные всего лишь машины и не имеют души. Декарт и кукла были, очевидно, неразлучны, и говорят, что он спал, уложив ее в сундук рядом с собой»[51]. Канту, кажется, действительно удалось самому превратиться в машину.
Существует по крайней мере одно недавнее психоаналитическое исследование, где ставится цель поднять серьезные вопросы о философии Канта. Оно основано на рассказах Боровского, Яхмана и Васянского. Хартмут и Гернот Бёме утверждают, что «ложная невинность биографии Канта и ее идеализация в равной степени являются симптомами того типа мышления, которое овладело его жизнью и которое стало изображаться как безобидное»[52]. Братья Бёме утверждают, что ни жизнь Канта, ни его мысли не были безобидными или невинными. Его мышление характеризовалось насильственными структурами, подавленными страхами, тревогой и стратегиями подавления. Они объявляют эти особенности его мышления последствиями деформированной, «механизированной» жизни. Хотя Бёме убедительно аргументировали свою точку зрения, пусть и не всегда на основе фактов, они, вероятно, ошибаются. Жизнь Канта, которую они «анализируют», принадлежит не Канту, она выдумана другими. Если их точка зрения и имеет какую-либо ценность а я в этом не вполне уверен то ценность ее заключается больше в разъяснении сил, оказывавших воздействие на жизни Боровского, Яхмана и Васянского, чем в описании сил, игравших роль в жизни самого Канта. Мне бы хотелось показать, что разница тут принципиальна[53]. Попытка братьев Бёме сделать Канта интереснее кажется мне неудачной. Какой бы ни была его жизнь, это вовсе не хороший пример «структур рациональности», характеризующих современную жизнь.
Карл Форлендер, наиболее детально изучавший жизнь Канта, подчеркивает «взаимодополняющий» характер трех биографий. Вместо этого можно было бы говорить о «соучастии» и «комплиментарности»[54]. «Официальные» биографы Канта на самом деле и не пытались представить непредвзятый рассказ. Их очерки намеренно предлагали определенный образ Канта, хорошего и добропорядочного гражданина, который вел несколько скучную жизнь типичного профессора. Можно не сомневаться, что многое из того, что эти биографы посчитали опасным для репутации Канта, вряд ли сегодня выглядело бы опасным. Кое-какие из предполагаемых недостатков последующие поколения могут даже посчитать достоинствами, а некоторые из предполагаемых достоинств сегодня выглядят не так уж хорошо. Те черты характера Канта, о которых мы не знаем, могли бы вызвать новые интересные вопросы о личности этого человека и о его мысли.
Трудно, если не невозможно, пробиться через эти тексты к историческому Канту, но это не означает, что не стоит попытаться. Ситуация в каком-то смысле аналогична ситуации с Сократом и Иисусом, хотя, возможно, не столь проблематична. В конце концов, есть тексты, написанные самим Кантом. Обширная кёнигсбергская переписка дает нам некоторое представление о том, каким Канта видели на протяжении его жизни. Существуют источники, предоставленные другими известными жителями Кёнигсберга, что позволяет нам добавить красок в его жизнь. Наконец, есть Мецгер, которого обычно просто отвергают как «ненадежного». Но что здесь означает «ненадежный»? В конце концов, он знал покойного Канта, пусть даже не так близко, как Васянский. Он знал его как коллегу по университету, а значит, знал его в той роли, в которой Васянский знать не мог. Кант повлиял на него отрицательно, но это не значит, что его суждение следует просто сбросить со счетов. Боровский не намного надежнее Мецгера, точнее, к Боровскому следует относиться с той же острожностью, что и к Мецгеру, а поскольку Яхман и Васянский занимаются «агиографией», на них тоже следует ссылаться с осмотрительностью.
Таким образом, я вынужден не согласиться с теми, кто считает, что любой, кто пишет биографию Канта, должен принять традиционный взгляд на свидетельства. Рудольф Мальтер резюмировал этот взгляд следующим образом:
Порядок очередности давно признанных свидетельств остается в силе: помимо редких автобиографических высказываний Канта и основополагающей для любой биографии переписки, три биографии [Боровского, Яхмана и Васянского] являются основой наших знаний о Канте, его жизни, личности и общении с жителями Кёнигсберга[55].
Биографию Боровского, хоть она и важна, нельзя поставить в один ряд с биографиями Яхмана и Васянского. Переписку Гамана, Гердера, Гиппеля, Шеффнера и других следует считать лучшим источником, чем биографические очерки Боровского, Яхмана и Васянского. Если рассказ Боровского не совпадает с источниками, независимыми от биографической традиции, такими как отрывки из писем современников Канта, нужно следовать независимым свидетельствам. В любом случае, если мы отнесемся к трем официальным биографиям со здоровой долей скептицизма, мы увидим более колоритного и интересного Канта.