Мне было тринадцать. Меня отвезли к куме, чтобы научиться ремеслу швеи, но моя натура не выдержала этого. Я с трудом выносила замечания и упреки и однажды в гневе бросила шитье ей в лицо. После этого я ушла. Положение в семье становилось все тяжелее. Мать заболела, и я заменила ее: убиралась, делала покупки, ухаживала за братьями, Нино и Орестом, и сестрой Джулией. Квартира (кухня и комната), в которой мы теперь жили, на улице Наполеона III, была убожеством, отчего сердце мое сжималось. Но в подобные тяжелые минуты жизни, видимо для контраста, я всегда пела! Это были трели птиц под солнцем Рима, которое я обожала. Иногда это были ритмичные песни, иногда мелодичные рыдания, заменявшие завтрак или дополнявшие недостаточную порцию супа. Вечером это были сонные колыбельные для Джулии или прелюдии подзатыльника для Ореста. Самые сладкие и ностальгические воспоминания это романсы утешения для страдавшей матери или усталого отца, измученного долгими поисками работы, разочарованного и обеспокоенного, чем кормить своих детей.
Так прошли печальные дни моей ранней юности, пока случай не привел меня в театр. Это было настоящей удачей. К нам в гости заходил сосед, учитель музыки, который работал в скромных концертных кафе в Риме и давал уроки начинающим певцам. Он услышал мое пение и сказал родителям, что с радостью научит меня нескольким песням. Мне жаль, что я не помню имени этого хорошего человека, который подвигнул меня к артистической карьере.
«Дебютантка в концертном кафе», 1890-е годы
Мой репертуар начался с трех песен: O Cavallo do Colonello, Streghe и Chiara Stella. Приложив немало усилий, мне удалось устроиться в маленький театр на пьяцца Навона, где я зарабатывала не меньше лиры за ночь!
Для дебюта требовалось как минимум два костюма, но денег не было. Великодушный импресарио разрешил мне иметь только одно платье и ангажировал меня на тридцать вечеров тридцать лир! Я купила голубую ткань и пару туфель на Кампо-деи-Фьори. Мы сшили платье дома за два вечера. Путь от улицы Наполеона III до пьяцца Навона был долгим, а я не могла себе даже позволить такую роскошь, как трамвай. Моя мама, моя добрая мама, сопровождала меня. Я помню, о ужас, обратный путь домой после спектакля, навстречу запустению и несчастью. Когда я вспоминаю тот период жизни, меня охватывает невыразимая печаль: если последующие победы сделали меня счастливой, я не могу без сочувствия думать о многих моих товарищах по искусству, кто вместе со мною поступил в театр и кому не суждено было подняться. Никто не знает, как страдает художник!
И вот мой дебют. Мне четырнадцать лет. Сохранились смутные воспоминания о жутком страхе: я почти ничего не вижу, что вокруг, звучит оркестр, фортепьяно, безликая сцена, разнородная и сонливая публика. Чья-то сильная рука подтолкнула меня к открытой авансцене, меня трясет, вступление к моей песне прозвучало уже дважды, за сценой слышатся властное шипение и угрозы. Дрожащие руки терзают бедное платье, которое плохо подходит к моему худому телу, рот не открывается, горло забито испугом. В этот ужасный момент я увидела нашу бедную квартиру надо! Бессознательно я настроилась, и звук пошел. Потом звуки рояля стихли, раздались аплодисменты, и я, рыдая, упала за сценой. Когда много лет спустя американские газеты писали о моем голосе как о «теплом страстном рыдании», то снова вспоминала мой болезненный дебют. Возможно, в тот вечер в дымном зале на пьяцца Навона мой голос приобрел эту особенность, рыдание навсегда смешалось с моими страстными нотами!
Глава III.Подъем
От песен в театре на пьяцца Навона я перешла к легендарному Орфею и Диоклетиану[2]. Маэстро Мольфетта стал моим наставником и управляющим. С этого момента начался мой стремительный подъем. Значительно выросли заработки: десять пятнадцать лир. Мой репертуар пополнился новыми песнями: La Ciociara, Funiculi-Funiculá, La Francesa Марио Коста[3].
По сравнению с первым платьем мой гардероб стал поистине королевским: у меня было несколько туалетов очень известной дамы! Горничная этой дамы продавала ее одежду, которую та больше не носила или никогда не носила. Я была одной из покупательниц. Помню, с каким трепетом я переступила порог служебного входа этого роскошного дворца. Мысль о возможности облачиться в костюмы принцессы сводила меня с ума, но без ложной скромности должна признаться, что обхват моей талии был намного меньше, чем у знаменитой синьоры. Одно из этих платьев было определенно обязано мне первой наградой за красоту, полученной в Teatro Costanzi, в Риме, по случаю карнавала. Этот факт во многом способствовал моей карьере.
Лина Кавальери, 1890-е годы
Затем меня пригласили в Salone Margherita и, наконец, Неаполь. Это стало для меня трамплином, чтобы совершить прыжок через Альпы и добраться до Парижа, где в Folies Bergе́re я достигла подлинного успеха. Париж! Великий город, завораживающий провинциальные души, необъятный международный мегаполис, оазис всех влюбленных! Я помню картинку французской столицы, которую я наблюдала однажды вечером из окна кафе на Елисейских Полях. Было холодно, свет уличных фонарей расплывался масляным пятном, как на промокательной бумаге. «Париж, подумала я, это огромная сцена величайшего европейского театра жизни, на которой актеры и зрители сменяются каждый день, готовые показать комедию или раскритиковать ее, в зависимости от того, надежды или разочарования, любовь или ненависть, счастье или горе, богатство или бедность, позитивное или фатальное преобладает в мимолетный момент нашего существования».
Нет, Лина, пожалуйста, продолжай повествование своей жизни. Я продолжаю. Вот я у дверей Folies Bergе́re. Давайте вместе войдем туда в день моего дебюта
Афиша о выступлении Лины Кавальери в Folies Bergére
Глава IV. Карьера
Нравится ли вам зал? Все знают, какой он элегантный, кокетливый, хорошо освещенный, всегда полный исключительной публики. Пугает такое количество зрителей, которые либо поднимут палец вверх, либо опустят вниз, тем самым решив судьбу моей артистической карьеры. В гримерной, заставленной цветами от поклонников, я завершаю макияж, внимательно осматриваю каждую деталь своего туалета. Звучит вежливый голос: Mademoiselle, cest а vous[4]. Прохожу за кулисы, до меня доносится шум ожидающей публики. Оркестр начинает, я выхожу на сцену, пою, танцую, немного успокаиваюсь, уверенность возвращается, а вместе с нею и творческие возможности. В промежутке между припевами я понимаю, что публика следует за мною. Тысячи черно-белых фигур появляются передо мною, выстроившись в ряд; тут и там поблескивают драгоценности. Музыка останавливается, я кланяюсь на последнем такте итальянской песни, и меня оглушают громкие и продолжительные аплодисменты. Я победила. Таково было мое крещение в Folies Bergе́re, куда мы вошли вместе, а теперь можем выйти ночью из театра. У дверей ожидает толпа, чтобы проводить меня и снова крикнуть bravу с сильным бравирующим r и четким ударением на о.
На следующее утро появляются очень мягкая критика в газетах, письма и заявления, цветы и подарки. Вечером мое имя искрится среди тысячи огней на бульварах новое шоу, новый успех. Через несколько дней бизнесмены, с цилиндрами в руках и неотъемлемыми гардениями в петлицах, подписывают три контракта.
Друзья, журналисты, поклонники спрашивали меня: «Какое впечатление производят на вас люди, которые восхищаются и аплодируют вам, эти завидующие женщины и многие мужчины, чувствующие ваше очарование и, возможно, желающие вас?» Я всегда отвечала своим собеседникам застенчивость. Несмотря на то что все думают обратное, я очень стесняюсь. Даже сегодня, если мне приходится сидеть в партере театра, я жду начала спектакля, потому что выключат свет и мое присутствие будет незаметным. По этой причине я завсегдатай кино. Тогда, в старые добрые времена моего триумфа, я испытывала те же ощущения. Чем больше мною восхищались, тем сильнее я испытывала страх перед представлением.
Но когда начинала звучать музыка, она увлекала меня в иной мир, меня охватывала болезненная страсть, желание передать свои вибрации публике, жажда аплодисментов и комплиментов. Я бы сказала, что во время представления я хотела нравиться зрителям, а не отдельным мужчинам и женщинам. Я обожаю быть кумиром неизвестной публики, потерявшей для меня индивидуальность и ставшей однородной в своей почти нереальной реальности.
По возвращении домой после концерта странное чувство ностальгии и печали охватывало меня. Я чувствовала себя одинокой, и хотелось плакать. Моя душа, которая незадолго до этого, казалось, просила мира и тишины, охваченная шумом театра, теперь в тихом доме желала грохота аплодисментов, криков зрителей, особой атмосферы. Как объяснить это противоречие? Может, человеческой ненасытностью или нестабильностью артистического темперамента? Скорее ностальгическим желанием того, чего уже нет. Неудовлетворенность настоящим, сожаление о прошлом, беспокойство о будущем. Что заставляло меня тысячу раз плакать перед римским закатом? Безусловно, это великолепный итог прошедшего дня и одновременно предзнаменование следующего рассвета. Не будем называть это нестабильностью и легкомыслием. Скорее это поиск идеального, чего, я убеждена, не существует, но остается сверхчеловеческое стремление к нему, и это может победить только смерть.
Лина Кавальери, 1900
«В Париже издали открытки с моими портретами»
Глава V. Чего хотел махараджа?
Из Парижа я отправилась в лондонскую Empire. В общем-то не стоило было и вспоминать этот период «эстрадной» работы, так как с художественной точки зрения он не представлял особого интереса, если бы пребывание в английской столице не напомнило бы мне о первом романе в моей жизни в прекрасном итальянском городе Флоренции. Об этих двух сюжетах было так много разговоров, что я не могу не вспомнить их на страницах этой книги, где самые важные моменты моей жизни нашли свое место.
Однажды вечером старый друг и поклонник, лорд Чаплин, пригласил меня на обед в свой роскошный дворец по случаю моего отъезда в Берлин. Я всегда очень неохотно принимала приглашения, но в тот раз я не могла отказать, учитывая особую личность и настойчивость почтенного поклонника. В восемь часов я вошла в великолепный дом лорда. Приглашения были составлены по строжайшему протоколу, и вся лондонская элита была широко представлена. Среди безупречных джентльменов выделялся махараджа Г., голова которого была увенчана величественным тюрбаном. Он удержал мою руку в своей, поднес к лицу и поцеловал. Мужчина пристально посмотрел на меня, глаза сверкали ярче драгоценностей, украшавших его костюм. Я с трудом выговорила несколько слов по-английски, а он стал осыпать меня многочисленными комплиментами. За столом он сидел рядом со мною и ни на мгновение не отрывал от меня взгляда, наблюдая со стороны с раздражающим меня упрямством.
Это был крупный мужчина, его бронзовая кожа странно поблескивала, а внимательный взгляд вызывал у меня чувство отвращения и страха. Обед закончился, и я вздохнула с облегчением, а когда спела несколько песен перед этой внимательной и исключительной публикой, то неприятные впечатления от этого Будды вовсе улетучились из памяти. Вернувшись в отель, я мирно уснула.
На следующий день меня ждал странный сюрприз. В записке было написано, что мое искусство покорило махараджу и он желает снова увидеть и услышать меня у него дома. Я пыталась отказаться от такой большой чести, но на невозмутимом лице посыльного я прочла безграничное изумление: как я могу отказаться от приглашения и, возможно, нарушить азиатские традиции, как мне хватает на это дерзости. Совсем сбитая с толку, я пробормотала «спасибо». Я лишь смутно поняла, что в семь часов вечера карета Его Высочества приедет за мною.
Как только посланник ушел, меня охватил ужас, мне вспомнились откровенные и нетерпеливые взгляды могущественного восточного монарха. Я читала и слышала тысячу раз о свирепости азиатских лидеров, которые считают женщин рабынями, всегда готовыми исполнить их желания. Что он от меня хочет? Что я буду делать одна в обители этого могущественного государя в окружении его верных слуг? Чувство отвращения, которое я испытала к нему при нашей первой встрече, еще более усилилось, я проклинала этот город, который познакомил нас, свою слабость и то, что не смогла категорически отклонить это приглашение.
Но другая часть меня, рассудительная, пыталась смягчить мои страхи. С другой стороны, махараджа был культурным человеком и, может быть, испытывал по отношению ко мне восхищение, какое иногда испытывают к художнику? Может, его намерения абсолютно невинны? В конце концов, он был известным человеком в Лондоне и пригласил меня к себе в квартиру в центре города, а не в дремучий лес. В таких размышлениях прошел остаток дня, и когда в семь часов подъехала карета, я спустилась по лестнице, и дверь экипажа захлопнулась за шлейфом моего вечернего платья. Я в одиночестве забилась на заднее сиденье.
Вдруг меня испугала одна мысль: прошло уже более получаса. Я выглянула в окно, город закончился, и мы въезжали в пригород. Последние дома Лондона исчезли, и лошади устремились в темноту. Я вскрикнула от испуга. Тут карета остановилась, дверь открылась, и в желтоватом свете фонарей я увидела секретаря махараджи, который после глубокого поклона вскарабкался в карету и сел рядом со мною.
Карета продолжила свой путь в неизвестность. Я плакала и отчаянно боролась со своим страхом. Я видела бронзовый профиль моего попутчика, который, казалось, не замечал моего присутствия. В ужасе я схватила его за руку и встряхнула. «Куда вы меня везете? крикнула я. Остановите карету! Вернитесь! Я хочу домой». Секретарь не ответил. Я попыталась встать и открыть дверь, но сильная рука схватила меня, и я снова села. Толчок и лошади остановились. В отчаянии я встала и схватила своего тюремщика за шею. Не знаю, что случилось, только смутно помню, что окно экипажа с грохотом разбилось, дверь открылась, и я бросилась в ночь из кареты, которая уже быстро ехала в сторону безлюдной местности. И я отключилась.
Когда через несколько часов я очнулась, то оказалась в своей постели в гостиничном номере. Я бы могла подумать, что все это мне приснилось, если бы не резкая боль под левым виском, и я поняла: вся голова тщательно забинтована. Падение оставило у меня многочисленные синяки и глубокую рану на лице, несомненно вызванную разбитым стеклом. Рана была неопровержимым свидетельством этого индо-лондонского приключения, вокруг которого почти не было шума. Я так и не узнала истинных намерений махараджи по отношению ко мне в тот ужасный вечер. Меня до сих пор спрашивают, откуда у меня этот шрам под левым виском.
Лина Кавальери, 1900
Этот шрам немало повлиял на мою репутацию фатальной женщины, но теперь вы знаете, насколько фатальным было это падение на неизвестной проселочной дороге в тот вечер, когда махараджа желал снова услышать мое пение.
Иногда, вспоминая мою жизнь, я думаю, что, возможно, мой страх был абсолютно необоснованным или, по крайней мере, преждевременным. И что случилось бы со мною, если бы я не выскочила из экипажа, а последовала за судьбой, которая привела бы меня во дворец и, кто знает, позже в загадочную Индию. Признаюсь вам откровенно, что я предпочитаю иметь этот шрам, возможность оставаться художником, владычицей своей души и тела, чем великолепие драгоценных камней на голове и рабство, когда душа уничтожена, а тело заключено в тюрьму. Не знаю, все ли женщины думают как я.