Избранные произведения. Том 2 - Абсалямов Абдурахман Сафиевич 4 стр.


 А мне ничего?  шутливо огорчился Сулейман.  Так-то встречаешь ты, моя ласточка, отца. Не думал, не думал

 Ждёшь гостя мясо жарь, не будет на столе мяса сам изжаришься,  с лукавинкой повела чёрной бровью Нурия.

 Это тоже верно, дочка. А всё же пошла бы ты привела себя в порядок. Да и дорожку давай постелим. А то вдруг

 Пусть пол немного подсохнет,  с хозяйственным видом свела бровки Нурия и ласточкой метнулась в девичью комнату.

В большой семье Уразметовых, пожалуй, искреннее всех ждала гостя Нурия. Она ежегодно ездила в гости к зятю и сестре и была самого высокого мнения о Муртазине. По-видимому, он доставил своей юной свояченице немало приятных минут, и она теперь горела желанием хоть в малой мере отплатить ему за гостеприимство.

Сулейман стянул сапоги, надел мягкие туфли, которые ловко были брошены к его ногам успевшей снова появиться Нуриёй, и заглянул на кухню.

Гульчира и здесь уже домывала пол. Марьям, жена старшего сына Иштугана, вытирала полотенцем тарелки. Она была на сносях, и в доме поручали ей только лёгкую работу.

Старый Сулейман хмыкнул, чтобы обратить на себя внимание.

 Ждём, значит, гостя, га!  кивнул он головой на горку поджаренных пирожков на столе:  Дурак зять будет, коли не приедет. Эдакая груда добра. О, ещё и пельмени!.. Ну, молодцы, молодцы! И мне, значит, кое-что перепадёт. Эй, Нурия, где ты запропастилась?

 Папа, не гляди так жадно,  сказала Нурия. Она уже переменила свой старый халатик на праздничное платье.  Много есть вредно.

 От пищи не умирают, дочка.

 Но и добра что-то не наживают

Все засмеялись, Гульчира выпрямилась, откинула кистью руки тяжёлую косу за спину и сказала:

 Иди садись за стол, папа, сейчас накормим вас с Иштуганом, иначе, вижу, не будет нам покою.

 Ой, не срами, дочка, старика отца. Как тут успокоишься, когда в желудке гудит, как в пустом паровом котле.

Уразметовы уже знали, что семья старого директора не успела к приезду нового освободить квартиру, что Муртазину придётся на эти несколько дней где-то устроиться, и не сомневались, что зять эти дни поживёт у них. Сулейман не прочь был даже освободить для него свою комнату, а сам временно перейти в комнату второго своего сына, холостяка Ильмурзы. В семье никто и мысли не допускал, чтобы такой близкий родственник остановился в гостинице или где бы то ни было ещё. Правда, втайне Сулейман лелеял великодушную мысль: хорошо, если бы зять прежде всего зашёл к Погорельцевым,  Сулейман от всей души хотел такой чести своему старому, закадычному другу,  а потом уж пожаловал к Уразметовым. «Свои люди в обиде не будем»,  думал он.

Но хоть и очень ждал Сулейман зятя, а нельзя сказать, чтобы на душе у него было совсем спокойно. Чувствовал он за собой один давний грешок. Было это лет шесть назад, а то и поболе, когда он гостил у зятя. Не утерпел он как-то и в горячке отчитал зятя за несколько высокомерный и властный тон. Сама простота и непосредственность, Сулейман в первый же день приезда подметил эти не понравившиеся ему замашки Муртазина. После-то уж каялся не надо бы так круто. Но ведь сделал он это с самыми лучшими намерениями и именно потому, что крепко уважал зятя за ум и знания. В конце концов старик утешился тем, что прошлого не воротишь. Что было, то быльём поросло, нечего старое ворошить. Недаром говорят, кто старое помянет, тому глаз вон. Однако, когда Сулейман узнал, что зять с вокзала проехал прямо в обком, сердце у него ёкнуло: неужели Хасан злопамятен?

Впрочем, о своём внутреннем беспокойстве он никому не заикнулся ни словом не любил раньше времени языком молоть. Наоборот, поддерживал у своих самые радужные настроения. Смеялся сам, других смешил. И, конечно уж, заблаговременно позаботился о «горючем». Этого дела он никому не доверял. Нурия была школьницей, Гульчира комсомолкой, Марьям на сносях, а Иштуган с Ильмурзой хозяйственными делами вообще не занимались.

Гульчира, как и Иштуган, хотя и рада была, как всегда, принять дома гостя, особого расположения к своему зятю не питала. Сдержанность Гульчиры объяснялась не столько её характером, сколько другими, одной ей известными причинами. Она всего лишь раз была у Муртазиных, и то проездом на курорт. Сколько ни допытывалась потом младшая сестра, как понравился ей Хасан-джизни, она толкового ответа от Гульчиры ни хорошего, ни плохого не добилась. Тогда Нурия выпалила:

 Значит, не имеешь собственного мнения, а ещё техник, замсекретаря заводского комитета комсомола!..  Она пренебрежительно сморщила носик.  Зачем только тебя выбирали?..

 Затем, вероятно, что тебя там не было,  холодно бросила Гульчира.

 Ой, не сердись, апа[5]. Когда ты сердишься, мне хочется выть семиголовым железным дивом.

 Дивы железные не бывают. И вообще пора бы тебе перейти от сказок к жизни.

Нурия не любила, когда ей намекали на её юный возраст. Десятиклассница уже. Пора бы и оставить эти намёки. Она, бедная, и так последние месяцы своей вольной жизни доживает.

 А своё мнение, апа, всё-таки не мешало бы иметь! Технику-конструктору это особенно необходимо,  старалась побольнее кольнуть Гульчиру Нурия. Но та по-прежнему оставалась холодно-неприступной.

Марьям, та никогда не видела Муртазина в глаза, но наслышалась о нём в семье много. Из этих рассказов в её воображении сложился постепенно образ большого, умного, волевого человека. И она заочно прониклась к нему уважением. Как женщина мягкого и доброго сердца, Марьям ждала гостя с тем тайным волнением, от которого как-то праздничнее и светлее делается гостю, и он забывает, что находится в чужом доме. Она только очень стеснялась своей беременности. Её тонкая талия безобразно раздалась, кожа лица поблёкла, потускнела, сошёл свежий румянец, который придавал ей вид совсем юной девушки. Если она при госте и выйдет к столу, то с одним условием что сядет, как дореволюционная татарская сноха, за самовар.

Для Ильмурзы, который жил в семье как чужой, приезд зятя ничего не значил. Бесконечные разговоры о Муртазине его не трогали и как бы совершенно не касались.

Полы просохли, и Нурия с Гульчирой принялись расстилать дорожки. В комнатах сразу стало уютнее и даже будто теплее. Сулейман, мягко ступая своими кривыми, кавалерийскими ногами по дорожкам, прошёл в столовую «залу», как они её громко называли,  самую большую комнату в квартире Уразметовых. Она была полна разлапистых цветов в кадушках и горшках. В ней веяло прохладой все окна были распахнуты. С улицы доносился шум гудки автомашин, трезвон трамваев, людские голоса, а из парка напротив лёгкая музыка. Большой стол был накрыт новой розовой скатертью и празднично сервирован.

«Тут всё в порядке»,  подумал Сулейман и прошёл в свою комнату, она была крайней и самой тихой в квартире. Здесь тоже прибрались. Чистотой и свежестью дышали белоснежные наволочки и новое кружевное покрывало, собственноручно связанное Гульчирой, большой мастерицей на такие дела. От пышного букета на маленьком круглом столике тоже веяло свежестью. Сулейман подошёл к нему и, касаясь атласно-белых, нежно-розовых, ярко-красных, светло-голубых, оранжевых лепестков своими огрубевшими от металла пальцами, прошептал:

 Красота-то какая!.. А аромат Даже чуть голова кружится.

Перевёл взгляд на старинные стенные часы, высунулся за окно. Там уже стемнело, горели, мигая, уличные фонари.

«Да, здорово задержался зять»,  подумал Сулейман, и снова ёкнуло его «двойное» сердце. На душе стало муторно, подымалась обида. Но тут вошла Нурия, весело прощебетав, что рабочему народу кушать подано.

Сулейман с Иштуганом, успевшие повидаться друг с другом ещё на заводе, пристроившись с краю стола, ели дымящийся эчпочмак пирожок в виде треугольника, начинённый мясом, луком и картошкой. С аппетитом отправляя в рот куски, они обменивались новостями. Женщины не стали садиться за стол, решили дождаться гостя.

Занятый своими мыслями и точившим без конца внутренним беспокойством, Сулейман поначалу слушал сына рассеянно, одним ухом. Но постепенно разговор увлёк его, и, когда Иштуган во всех подробностях передал ему, чем коротко поделился с Матвеем Яковлевичем на улице, Сулейман, ударив по привычке тыльной стороной одной руки о ладонь другой, воскликнул:

 Дельно говоришь! Учить других особого ума не надо. А вот нам самим ой как надобно умом раскидывать. Ты знаешь, что творится на заводе, га?

 А что?  встревожился Иштуган.

 Ага, не знаешь! Всё по чужим краям катаешься, где ж тебе знать дела родного завода. А у меня все наши неполадки вот где сидят. Возьми хотя бы эту распроклятую вибрацию В крови моей она гуляет. Словно горячая стружка забралась под самое сердце и шебаршит там, не даёт покоя. Зажать бы её, эту самую вибрацию, вот так!..  И, вытянув свою могучую руку, он стиснул её в кулак.

 Чего ж не зажмёшь, почему медлишь?  подзадорил Иштуган. И увидел, как расширились глаза у отца, как задышал он часто, прерывисто, неспокойно.

 Не даётся, ведьма!..

 А ты с инженером советовался?

 Как не советоваться Только знаешь, что для них твоя вибрация? Пёрышко, которое во сне чуть щекочет ноздри И ничего больше Они заняты переоборудованием цеха вообще, поточными линиями, автоматикой.

 А это как раз неплохо, по-моему, отец.

 Кто говорит, что плохо. Но для нас, станочников, и вибрация тоже не пёрышко. Она не пощекотывает нас, а бьёт прямо по этому самому месту.  И он хлопнул себя ладонью по короткому загривку.  Хоть караул кричи Сколько раз наш брат станочник кидался в смертный бой против неё,  ничего путного пока не получается.

 Ты, отец, как я посмотрю, здорово загибаешь,  усмехнулся Иштуган.  Чем уж так мешает тебе вибрация?

 Как это чем?  взвился Сулейман.  С меня валы спрашивают, га?.. Спрашивают. Давай-давай!.. А как их дашь, коли чуть увеличишь оборот станка и станок и деталь дрожат, как Тьфу!

 А других резервов у тебя нет?

 В том-то и дело, что нет! Что было, всё использовано. До микрона

Иштуган снова улыбнулся одним уголком рта и отодвинул тарелку. Он уже насытился и теперь принялся за чай.

 Валы, наверное, скоро закончатся, вот и ваша проблема вибрации решится. У нас же серийное производство

 Ты шутки не шути!  строго оборвал его Сулейман.  Тут дело такое Не до смеха. «Ваша», «наша»  это не рабочий разговор. Ты лучше помоги отцу. У тебя голова посвежее.

 Ну нет, куда мне против тебя, отец Молод ещё. Бороду надо сперва отрастить.

 Ну, ну, не скромничай. У козла с рождения борода, а ума до старости нет. Так что помогай-ка отцу и никаких гвоздей Поможешь, га?  Сулейман скосил чёрные блестящие глаза на сына. Сколько лукавства, хитрости, чувства гордости за сына, сколько неуёмного желания добиться своего было в этих уразметовских, подобных чёрной искре глазах!

 Подумаю, коли просишь,  сказал сын на этот раз серьёзно и тоже с достоинством,  хоть я занят сейчас стержнями.

 Вот это молодец!  воскликнул Сулейман.  Не даёшь отцу погибать.

Часы пробили восемь. Потом девять, Сулейман и не заметил, как шло время. А спохватившись, заволновался, вскочил из-за стола.

 Так!  обхватил он ладонью бритый подбородок.  Значит не пришёл. Ну что ж!  Он взглянул на своих домочадцев: они стояли понурившись у дверей. На их лицах он прочёл ту неловкость, которая охватывает обычно людей, когда, обманув их ожидания, к ним не приходит желанный гость.  Что ж!  повторил он.  Не будем из-за этого портить себе настроение. Давайте садитесь и несите всё, что только есть самого вкусного.

Но шутка не получилась. Наоборот, она усилила неловкость. Однако Гульчира и Марьям пошли исполнять просьбу отца, а Нурия осталась, прислонившись к углу книжного шкафа. Сулейман подошёл к ней и молча погладил по голове.

Часы пробили десять. И прозвучали эти десять ударов так, будто десять раскалённых гвоздей забили в самое сердце старого Сулеймана. Но даже тут он не показал своего горя близким людям. Громко расхваливал он каждое кушанье, дочерей и сноху за умение кухарить, сыпал шутками и хохотал, как самый беззаботный человек на свете.

Глава вторая

1

 Ладно, Оленька, я пошёл. Ты уж будь того готова. Если что с работы прямо гуртом

Смахивая маленьким камышовым веничком пыль с костюма мужа, Ольга Александровна говорила:

 Не волнуйся, Мотенька. Не впервой ведь привечать мне гостей. Только вот солёных грибков нет у меня. Сегодня ночью вспомнила,  Хасан, бывало, очень их любил. Ну, да на колхозный базар сбегаю

Матвей Яковлевич поцеловал свою старуху в лоб и по-молодому, лёгким шагом спустился с крыльца.

Стояло прекрасное солнечное утро. Асфальтовые тротуары ещё не совсем просохли от прошедшего ночью дождя. Воздух чистый, ни пылинки. Матвей Яковлевич глубоко-глубоко вздохнул. И его натруженная грудь, показалось ему, вобрала в себя с этим вздохом не прохладный чистый воздух, а блаженное чувство бездумной радости. Он весь приободрился. В суставах не чувствовалось никакой скованности. Он словно помолодел. И захотелось ему поскорее увидеть Хасана Хасана Шакировича увидеть и обнять вот на этой солнечной улице, на виду у всех.

Поглядывая по сторонам, он шагал легко, точно окрылённый, и вдруг заметил посередине чистого, залитого солнцем тротуара багряный дубовый лист. Матвей Яковлевич остановился, поднял лист, на котором бисеринками блестели капельки росы, и тотчас вспомнилось ему детство, слепой скрипач Хайретдин, дед Сулеймана, любивший распевать удивительные баиты[6] о рубщиках дуба лашманах.

На босоногого русоголового парнишку, понимавшего немного по-татарски, производили впечатление не столько слова, сколько леденящий сердце напев, который лился из полураскрытых уст слепца, напоминая бесконечное завывание осеннего ветра. И мальчику начинало казаться, что дедушка Хайретдин не поёт, а плачет, но только без слёз. А в груди старика гудят, шумят, как дубы в ветреный день, гнев и ропот сотен тысяч обойдённых жизнью, обездоленных людей, чьи кости гниют в тех дремучих лесах, о которых поётся в баитах.

На ярмарке Ташаяк и без дедушки Хайретдина было много калек-татар, распевавших песни о старине. Но они пели баиты про бог весть когда живших турецких султанов да ещё про какие-то балканские войны. А дедушка Хайредтин пел о местах, которые ребятишки знали как свои пять пальцев и на которых они жили сами. Поэтому, сбившись в тесный кружок, они часами простаивали возле дедушки Хайретдина, что сидел, поджав под себя ноги, в замасленной приплюснутой тюбетейке и чёрном, надетом поверх длинной белой рубахи камзоле. Они бережно опускали в его кружку гроши, что бросали ему сердобольные прохожие.

Когда-то вокруг Казани шумели столетние дубы. Но вот по указу царя Петра в Казани было учреждено Адмиралтейство. Решено было строить свои корабли. Народ погнали валить столетние дубравы. За каждое клеймённое царскими «вальдмейстерами» дерево лесорубы отвечали головой. Если такой клеймёный кряж пропадал или повреждался, виновным отрезали носы, уши, нещадно били палками, а то и казнили. Так был казнён дед Хайретдина, батыр Рамай. Чтобы спасти жизнь другу, которого придавило дубом, он осмелился перерубить пополам клеймёное дерево. Говорили, что после смерти Рамая друзья в память о нём посадили на берегу Волги на самой высокой горе молодой дуб. Говорили, что дуб этот по сию пору стоит цел и невредим там, на берегу. Будто вершина его ушла под самые небеса, и будет он стоять вечно, потому как нет такой пилы, которой можно бы спилить его

Сколько мечтали Матвейка с Сулейманом разыскать этот дуб! Дедушка Хайретдин говорил детям: «Кабы не был я убогим слепцом, показал бы я вам этот дуб Не дал мне Аллах такого счастья. Об одном жалею: умру я скоро, а ведь, кроме меня, никто не знает места, где стоит тот дуб-великан!..»

Назад Дальше