Он двинулся на юго-восток, не теряя из виду широкий синий простор реки Св. Лаврентия, скитался по городам, брался за любую работу. В Торонто он задержался, но ненадолго. Может быть, город, шумный и людный, внушал ему страх но на моей памяти он был не из пугливых. Скорее, он находил городскую жизнь суетной и бездумной. В это больше верится, насколько я его знаю.
Вскоре он снова двинулся в путь, в этот раз на северо-запад как говорится, подальше от цивилизации, и к двадцати трем годам осел на Вороньем озере, в такой же общине, как та, что оставил за тысячу миль.
Когда я подросла и начала задаваться подобными вопросами, то сочла, что решение отца разочаровало его родных: они пошли на такие жертвы, чтобы вывести его в люди, а он обосновался в подобном месте. Лишь спустя время я поняла, что они бы одобрили его выбор. Для них было очевидно: где бы он ни жил, его новая жизнь разительно отличалась от прежней. Работал он в банке в Струане, на работу ходил в костюме, купил машину, построил дом у озера, в прохладной тени деревьев, где нет ни пыли, ни мух, не то что на фермах. В гостиной у него стоял книжный шкаф и ломился от книг, а что совсем уж редкость, он находил время на чтение. А среди фермеров поселился он потому, что они были близки ему по духу. Главное, у него был выбор, чего и добивались родные.
Прожив на Вороньем озере целый год, отец получил двухнедельный отпуск первым в роду! и за эти две недели успел съездить на Гаспе и сделать предложение своей первой любви. Девушка была с соседней фермы, из почтенной семьи с шотландскими корнями, как и отец. И, судя по всему, с авантюрной жилкой, потому что ответила «да» и на Воронье озеро приехала уже невестой. Сохранилась их свадебная фотография. Они стоят у входа в церквушку на побережье Гаспе, оба высокие, крепкие, светловолосые, серьезные не поймешь, то ли муж с женой, то ли брат с сестрой. Серьезность сквозит в их улыбках честных, открытых, без тени легкомыслия. Легкой жизни они не ждут совсем не так их воспитывали, но оба готовы к трудностям. Они будут стараться как могут.
Вдвоем они вернулись на Воронье озеро, обустроились и в положенный срок произвели на свет четверых детей: двух мальчиков, Люка и Мэтта, а потом, с разницей в десять лет и, видимо, после долгих раздумий, двух девочек, меня (Кэтрин, а попросту Кейт) и Элизабет, или Бо.
Любили они нас? Конечно. Говорили нам о своей любви? Конечно, нет. То есть не совсем правда мама сказала однажды, что любит меня. Я что-то сделала не так одно время я все делала не так, а она рассердилась и долго со мной не разговаривала, несколько часов, а мне казалось, вечность. И я не выдержала, спросила: «Мамочка, ты меня любишь?» А мама бросила на меня удивленный взгляд и ответила просто: «До безумия». Я не совсем представляла, что значит «до безумия», но в глубине души все поняла и успокоилась. Мне и сейчас спокойно.
Однажды видимо, вскоре после свадьбы отец вбил в стену супружеской спальни гвоздь и повесил фотографию прабабушки Моррисон, и все мы росли под ее взглядом, зная о ее чаяниях. Мне это давалось нелегко. Я жила с чувством, будто она нами недовольна, за одним исключением. По глазам ее было видно, что она о нас думает: Люк лоботряс, я витаю в облаках, а Бо такая ершистая, что от нее всю жизнь будут одни неприятности. Лишь когда в комнату входил Мэтт, ее суровый взгляд будто смягчался. Лицо светлело, а в глазах можно было прочесть: вот он, мой любимец.
* * *
Дни после аварии мне припоминаются с трудом. В памяти уцелели лишь образы из прошлого, вроде фотографий. К примеру, гостиная помню, какой там царил хаос. В первую ночь мы спали там, все вчетвером; то ли Бо не спалось, то ли мне, и в конце концов Люк с Мэттом перетащили в гостиную кроватку Бо и три матраса.
Помню, как лежала без сна, уставившись в темноту. Пыталась уснуть, но сон не шел, а время топталось на месте. Я знала, что Люк и Мэтт тоже не спят, но почему-то боялась с ними заговорить, и ночь никак не кончалась.
Вспоминается и другое, но, оглядываясь назад, я не уверена, так ли все было на самом деле. До сих пор помню, как Люк стоит на пороге и одной рукой придерживает Бо, а другой берет у кого-то блюдо, накрытое полотенцем. Было такое, я ничего не выдумала, но по моим воспоминаниям первые дни он провел в этой позе. И пожалуй, это близко к истине: все женщины в общине жены, матери, незамужние тетушки, узнав, что случилось, засучили рукава и принялись стряпать. То и дело нам приносили картофельный салат. И запеченную свинину. И всевозможные сытные рагу, хоть в такую жару и не тянет их есть. Выйдешь на крыльцо и обязательно споткнешься о большую корзину гороха или о жбан варенья из ревеня.
А еще Люк с Бо на руках. Неужели он и правда в те первые дни всюду таскал ее с собой? Насколько я помню, да. Видно, она чувствовала настроение в доме, скучала по маме и плакала, стоило Люку поставить ее на землю.
А я льнула к Мэтту. Хватала его за руку, за рукав, за карман джинсов за все, что подвернется. Мне было уже семь, взрослая девочка, а вела себя как маленькая, да что тут поделаешь? Помню, как он бережно расплетал мои пальцы, если ему нужно было в уборную: «Подожди немножко, Кэти, я на минуточку». А я, стоя возле запертой двери, спрашивала дрожащим голосом: «Ты скоро?»
Даже представить не берусь, как тяжело пришлось в те дни Люку и Мэтту, приготовления к похоронам, звонки, визиты соседей, искренние предложения помочь, забота обо мне и Бо. Смятение и тревога, не говоря уж о горе. Горе, разумеется, держали в себе. В этом мы были похожи на родителей.
Посыпались звонки с полуострова Гаспе, с Лабрадора, от тамошней нашей родни. Те, у кого телефона не было, звонили из автомата в соседнем городке, и в трубке слышен был звон монет и тяжелое дыхание: собеседники наши, непривычные к телефонам, тем более к звонкам по печальному поводу, долго собирались с мыслями.
Это дядя Джеми. Порыв ветра с просторов Лабрадора.
А-а, да, здравствуйте. Это Люк.
Я звоню насчет твоих мамы с папой. Глотка у дяди Джеми была луженая, Люку приходилось держать трубку подальше от уха, а нам с Мэттом в другом конце комнаты все было слышно.
Да. Спасибо.
Тяжелая звенящая тишина.
Это ведь Люк, старший?
Да, Люк.
И опять тишина.
В голосе Люка больше усталости, чем смущения.
Спасибо за звонок, дядя Джеми.
Да-да. Горе-то какое, сынок. Горе-то какое.
Главное, в чем нас стремились уверить, что за будущее мы можем быть спокойны. Родственники улаживают дела и обо всем позаботятся, тревожиться нам не о чем. Тетя Энни, одна из трех сестер отца, скоро будет здесь, хоть на похороны может не успеть. Ничего, если мы несколько дней побудем одни?
Я, к счастью, была еще мала и не понимала, что стоит за этими звонками. Чувствовала лишь, что Люка и Мэтта они беспокоят; тот из них, кто брал трубку, надолго застывал потом у телефона. У Люка была привычка проводить рукой по волосам, когда ему тревожно, и в те дни макушка была у него в бороздах, как свежевспаханное поле.
Помню, как смотрела на него однажды, когда он рылся в шкафу в детской, ища, во что переодеть Бо, и внезапно поняла, до чего он изменился. Всего лишь несколько дней назад он был совсем другой то дерзкий, то застенчивый паренек, с грехом пополам пробившийся в колледж, а теперь я уже не понимала, кто передо мной. Я не знала тогда, что люди меняются. Но если на то пошло, я не знала, что люди умирают. Во всяком случае, люди любимые, нужные. Про смерть я знала лишь в теории, на самом же деле нет. Не представляла, что такое может случиться.
* * *
Панихида была на кладбище при церкви. Из воскресной школы принесли стулья, расставили ровными рядами на иссушенной земле возле двух незарытых могил. Мы, все четверо, сидели в ближнем ряду на шатких стульях. Точнее, мы втроем сидели в ряд, а Бо у Люка на коленях, с пальцем во рту.
Помнится, я чувствовала себя очень неуютно. Жара стояла адская, а Люк с Мэттом изо всех сил старались соблюсти приличия, и мы были в самой темной одежде, что у нас нашлась: я в теплой юбке и свитере, Бо в прошлогоднем фланелевом платьице, ставшем для нее совсем уже куцым, братья в темных рубашках и брюках. Служба еще не началась, а с нас уже градом лил пот.
Помню, что всю службу напролет позади меня кто-то всхлипывал, а кто не поймешь, вертеться-то нельзя. Думаю, от всех ужасов меня ограждало неверие. Не верилось, что мама с папой в этих ящиках у края могил, а если даже они и там, то уж подавно не верилось, что их опустят в ямы и засыплют землей и им будет оттуда не выбраться. Я тихонько сидела рядом с Мэттом и Люком, а когда гробы опускали в землю, стояла, держа Мэтта за руку. Мэтт сжимал мою ладонь крепко-крепко, это я помню отчетливо.
А потом все кончилось, да не совсем настал черед жителей поселка выразить нам соболезнования. Большинство молча проходили мимо вереницей, на ходу кивали нам или гладили по голове Бо, и все равно получилось долго. Я стояла рядом с Мэттом. Несколько раз он смотрел на меня и улыбался, точнее, лишь растягивал губы. Бо была тише воды ниже травы, хоть от жары и покраснела как свекла. Люк держал ее на руках, а она, прильнув головой к его плечу, смотрела на всех и посасывала палец.
Салли Маклин подошла одной из первых. По глазам было видно, что она плакала. Не взглянув ни на меня, ни на Мэтта, она обратила к Люку опухшее от слез лицо и сказала надтреснутым шепотом:
Соболезную, Люк.
Люк отозвался:
Спасибо.
Салли смотрела на него, губы кривились от жалости, но тут подоспели ее родители, не дав ей больше ничего сказать. Супруги Маклин оба были небольшого роста, тихие, застенчивые, ничего общего с дочерью. Мистер Маклин откашлялся, но ни слова не сказал. Миссис Маклин горько улыбнулась нам всем. Мистер Маклин снова откашлялся и обратился к Салли:
Нам пора. Но та лишь глянула на него с укором, и ни с места.
Следом подошел Кэлвин Пай, пропустив вперед жену и детей. У хмурого, сумрачного Кэлвина Пая подрабатывали летом на ферме Люк и Мэтт. Его жену Элис, испуганную, забитую, мама всегда жалела, я не совсем понимала за что. Она просто то и дело повторяла: «Вот бедняжка».
Детей Паев она тоже жалела. Старшая, Мэри, училась с Мэттом в одном классе, но в прошлом году бросила школу, чтобы помогать на ферме, а младшая, семилетняя Рози, училась со мной. Сыну, Лори, было четырнадцать, ему полагалось ходить в школу, но он так часто пропускал уроки из-за работы на ферме, что никак не мог закончить восьмой класс. Обе девочки были бледные, запуганные, как мать, а Лори вылитый отец: то же худое скуластое лицо, те же темные недобрые глаза.
Мистер Пай произнес: «Соболезнуем вашему горю», а миссис Пай прибавила: «Да». Рози и я переглянулись. Рози была зареванная впрочем, как всегда. Лори уставился в землю. Мэри как будто хотела что-то сказать Мэтту, но мистер Пай поспешил их всех увести.
К нам подошла мисс Каррингтон, моя учительница. Раньше она учила и Люка с Мэттом. Классная комната в начальной школе была всего одна, и учительница одна на всех, а потом дети переходили в городскую школу старшей ступени или бросали учебу, чтобы помогать родителям на ферме. Мисс Каррингтон была молодая, симпатичная, но очень строгая, и я ее побаивалась. Она обратилась к нам: «Ну, Люк, Мэтт, Кейт» Голос у нее дрожал, и она не стала продолжать, лишь робко улыбнулась и погладила Бо.
За нею подошли доктор Кристоферсон с женой, следом четверо незнакомых оказалось, сослуживцы отца из банка, а за ними, поодиночке, по двое и целыми семьями те, кого я знала всю жизнь, все с грустными лицами и с одними и теми же словами: «Чем сможем, поможем»
Салли Маклин пристроилась поближе к Люку. Пока все выражали соболезнования, она стояла потупившись, а иногда подбиралась к Люку вплотную и что-то ему нашептывала. Один раз я расслышала: «Хочешь, сестричку твою подержу?» а Люк ответил: «Нет» и прижал Бо к себе покрепче. И чуть погодя добавил: «Спасибо, ей и так неплохо».
Одной из последних подошла миссис Станович, и я помню слово в слово, что она сказала. Она тоже плакала, безутешно. Эта крупная, рыхлая дама, будто совсем без костей, как студень, беседовала с Богом не только во время молитв, как все мы, а дни напролет. Мэтт однажды обмолвился, что она с придурью, как все евангелики, за что был изгнан из столовой на целый месяц. Если бы он просто сказал, что она с придурью, все бы обошлось. Наказан он был за то, что оскорбил ее веру. Веротерпимость у нас в семье считалась за правило, которое нарушать опасно.
Итак, она подошла, обвела нас взглядом, а по щекам катились слезы. Мы не смели поднять на нее глаза. Мистер Станович, молчаливый, но в насмешку прозванный Балаболом, кивнул Люку с Мэттом и заторопился к своему грузовичку. А миссис Станович, к моему ужасу, вдруг прижала меня к своей необъятной груди и возопила:
Кэтрин, детка, на небесах сегодня ликуют! Твои родители, земля им пухом, теперь с Богом, и Отец наш небесный радуется встрече. Тебе сейчас тяжело, солнышко мое, но подумай, как счастлив наш спаситель!
Она улыбнулась сквозь слезы и снова стиснула меня в объятиях. Пахло от нее тальком и потом, этого я никогда не забуду тальк, пот и слова, будто на небесах рады, что мои родители умерли.
* * *
Бедная Лили Станович! Знаю, она тяжело скорбела о моих родителях. Но она самое отчетливое мое воспоминание о дне похорон, и, признаюсь, до сих пор не могу ей простить, даже спустя столько лет. Лучше бы у меня осталось другое воспоминание, не такое ужасное. Мне бы живую, четкую картину: мы стоим вчетвером тесным кружком, держимся друг за друга. Но стоит мне вызвать в памяти этот образ, как с воем вплывает Лили Станович, выпятив грудь, и топит всю картину в слезах.
3
Я долго не рассказывала Дэниэлу о своей семье. Когда у нас только завязался роман, мы, как водится, обменялись сведениями о родных, но лишь в двух словах. Кажется, я ему рассказала, что осиротела еще в детстве, но на севере у меня есть родственники и я их навещаю иногда. Вот, пожалуй, и все.
О семье Дэниэла я знала немало, потому что вся его родословная, так сказать, на виду, в университете. Сам Дэниэл профессор Крейн с кафедры зоологии, отец его профессор Крейн с исторического факультета, мать профессор Крейн с факультета изящных искусств. Настоящая династия Крейнов. Точнее, как я узнала позже, скромная ветвь большой династии. Предки Дэниэла, прежде чем перебраться в Канаду, осваивали культурные сокровища Европы. Были среди них врачи, астрономы, историки, музыканты каждый, несомненно, светило в своей области. Рядом с их достижениями прабабушкина самодельная подставка для книг выглядела немного жалко, и я предпочла о ней умолчать.
Но Дэниэл человек любознательный. В точности как и Мэтт только не думайте, что в Дэниэле я ищу Мэтту замену, это единственное, что их роднит, жадное любопытство ко всему на свете. Однажды вечером, спустя две недели встреч, Дэниэл попросил: «Итак, поведай мне историю твоей жизни, Кейт Моррисон».
Повторюсь, мы тогда только начали встречаться. Я еще не предполагала, что эта маленькая просьба станет началом большого разлада по моей версии, из-за того, что Дэниэл требует от меня слишком многого, а по версии Дэниэла, потому что я не пускаю его в свою жизнь.
В нашей семье не принято жаловаться на трудности в отношениях. Если тебя огорчили, словом ли, делом, молчи. Может быть, и это корнями уходит в пресвитерианство; если Одиннадцатая заповедь гласит: Не давай воли чувствам, то Двенадцатая: Не выдавай обиды, а когда всему миру видно, что ты обиделся: Не объясняй почему. Нет, обиду надо проглотить, загнать поглубже внутрь, пока не взорвешься, непоправимо и к полному недоумению того, кто тебя огорчил. У Дэниэла в семье куда чаще кричат, обвиняют, хлопают дверьми, зато недоумения намного меньше, потому что все высказывают вслух.