Призрак писателя - Пророкова Вера В. 2 стр.


Типичный герой рассказа Лоноффа герой, значивший очень много для начитанных американцев середины пятидесятых, герой, лет через десять после Гитлера сумевший сказать что-то новое и душераздирающее гоям о евреях и евреям о них самих, а читателям и писателям того восстановительного десятилетия в целом о двойственности благоразумия и о тревогах беспорядка, о жажде жизни, сделках с жизнью и ужасах жизни в их самых примитивных проявлениях,  герой Лоноффа чаще всего никто, взявшийся ниоткуда, заброшенный далеко от дома, где по нему не скучают, но куда он должен незамедлительно вернуться. Его знаменитая смесь сострадания и безжалостности (увековеченная в Тайм как лоноффианская после того, как Лоноффа не один десяток лет игнорировали) более всего потрясает в рассказах, где погруженный в свои мысли отшельник заставляет себя включиться в жизнь, но лишь обнаруживает, что, тщательно все обдумывая, он упустил время сделать кому-нибудь что-то хорошее, а действуя с несвойственной ему порывистостью, совершенно неверно оценивал, что же вытаскивало его из посильного существования, и в результате только все испортил.

Самые мрачные, смешные и тревожные рассказы, где, как мне казалось, безжалостный автор вот-вот сам себя угробит, были написаны в короткий период его литературной славы (он умер в 1961 году от воспаления костного мозга, а когда Освальд застрелил Кеннеди и на смену оплоту добропорядочности пришла исполинская банановая республика, его сочинения и полномочия, отданные им всему запретному в жизни, быстро потеряли актуальность для нового поколения читателей). Известность не взбодрила Лоноффа, наоборот, словно усугубила его самые трагичные фантазии, подтвердив его ви́дение неминуемых ограничений, которые могли бы показаться недостаточно подкрепленными личным опытом, если бы мир так до самого конца и не вознаградил его. Лишь когда немного вожделенного изобилия стало ему доступно только попроси, лишь когда стало совершенно ясно, насколько не приуготован он иметь что-то или владеть чем-то, кроме своего творчества, он вдохновился написать блистательный цикл юмористических притч (рассказы Месть, Вши, Индиана, Эппес Эссен[5] и Адман), в которых изнуренный герой вообще не предпринимает попыток действовать малейшие потуги к инициативе или самоотречению, не говоря уже об интригах или авантюрах, немедленно гасились правящим триумвиратом Здравомыслия, Ответственности и Достоинства, на помощь которому спешили их преданные прислужники распорядок, ливень, головная боль, сигнал занято, дорожные пробки и, самый верный из всех, нахлынувшее в последнюю минуту сомнение.

* * *

Продавал ли я какие-то еще журналы, кроме Фотоигры и Серебряного экрана? Говорил ли я в каждом доме одно и то же или подстраивал свои речи под клиента? Как я оцениваю свои успехи в качестве торговца? Что я думал о людях, подписывающихся на эти убогие журналы? Скучной ли была работа? Случалось ли что-нибудь необычное, когда я бродил по незнакомым мне районам? Сколько таких команд, как у мистера Макэлроя, было в Нью-Джерси? Как удавалось компании платить мне по три доллара за каждую проданную подписку? Бывал ли я когда-либо в Хакенсаке? Как там?

Трудно было поверить, что работа, которой я занимался лишь для того, чтобы содержать себя, пока не смогу вести такой же образ жизни, как и он, могла заинтересовать Э. И. Лоноффа. Он явно был человек обходительный и старался, чтобы я почувствовал себя в своей тарелке, но, даже старательно ответив на его подробные расспросы, я был уверен, что он вот-вот придумает, как избавиться от меня до ужина.

 А я вообще ничего не знал о том, как торгуют подписками,  сказал он.

Чтобы продемонстрировать, что я не обижаюсь на снисходительное ко мне отношение и пойму, если меня вскоре попросят покинуть этот дом, я залился краской.

 Я вообще почти ни о чем ничего не знаю. Тридцать лет я только фантазирую. Со мной ничего не случается.

И тут передо мной возникла потрясающая юная женщина как раз когда он исполнял с едва различимыми нотками отвращения к себе эту невероятную ламентацию, а я пытался усвоить ее. С ним ничего не случается? Как так ничего не случилось? А талант, а искусство, он же провидец!

Жена Лоноффа, седовласая женщина,  впустив меня в дом, она тотчас удалилась,  распахнула дверь кабинета напротив гостиной, через холл, и я увидел ее пышные черные волосы, светлые серые или зеленые глаза, высокий выпуклый лоб полумесяцем как у Шекспира. Она сидела на ковре среди груды бумаг и папок, в твидовой юбке нью лук[6] этот стиль на Манхэттене давно уже считался старомодным и в объемном свободном свитере белой шерсти; ее вытянутые ноги скромно скрывались под широкой юбкой, а взгляд был устремлен куда-то за пределы комнаты. Где я видел эту суровую строгую красоту прежде? Где, как не на портрете кисти Веласкеса. Я вспомнил фотографию Лоноффа 1927 года, тоже в каком-то смысле испанскую, и немедленно решил, что это его дочь. Я немедленно решил и кое-что еще. Миссис Лонофф не успела поставить на ковер рядом с ней поднос, а я уже видел себя женатым на этой infanta[7], живущим с ней в нашем собственном домике неподалеку. Только сколько же ей лет, если мама кормит ее печеньем, пока она доделывает на полу в папином кабинете домашнее задание? С лицом, чьи резко очерченные скулы выглядели так, будто их выточил куда более искусный скульптор, нежели природа, с таким лицом ей наверняка больше двенадцати. Впрочем, если нет, я могу и подождать. Эта идея привлекала меня даже больше, чем перспектива взять ее в жены этой весной, в этой гостиной. Что покажет силу моего характера, подумал я. Но что подумает ее знаменитый отец? Ему-то уж не надо напоминать о веском ветхозаветном прецеденте и о необходимости ждать семь лет, прежде чем обручиться с мисс Лонофф; с другой стороны, как он отреагирует, увидев, что я торчу в своей машине около ее школы?

Он тем временем говорил мне:

 Я кручу фразы. В этом моя жизнь. Пишу фразу, а потом кручу ее. Смотрю на нее и снова кручу. Потом обедаю. Потом возвращаюсь и пишу еще одну фразу. Потом пью чай и кручу новую фразу. Перечитываю две фразы и кручу обе. Потом ложусь на диван и думаю. Потом встаю, выкидываю их и начинаю сначала. И если я хотя бы на день выпадаю из этого режима, начинаю сходить с ума от скуки и ощущения бессмысленности. По воскресеньям я завтракаю позже и читаю вместе с Хоуп газеты. Потом мы идем гулять в горы, и я снова мучаюсь, что зря трачу время. По воскресеньям я просыпаюсь и чуть ли не бешусь, думая о бесполезных часах впереди. Я не нахожу себе места, я злюсь, но она же тоже человек, поэтому я иду. Чтобы я не дергался, она заставляет меня оставлять часы дома. В результате я просто смотрю на запястье. Мы гуляем, она болтает, потом я смотрю на запястье и этого, если моего мрачного вида недостаточно, хватает. Она сдается, и мы отправляемся домой. А дома как отличить воскресенье от четверга? Я сажусь за свою малышку Оливетти, перечитываю фразы, снова их кручу. И спрашиваю себя: почему я могу занимать себя только таким образом?

Хоуп Лонофф уже закрыла дверь в кабинет и пошла дальше хлопотать по хозяйству. Мы с Лоноф-фом слышали, как она жужжит миксером на кухне. Я не знал, что сказать. Жизнь, которую он описывал, казалась мне райской; то, что он не мог придумать себе лучшего занятия, чем крутить фразы туда-сюда, казалось мне благословением, ниспосланным не только ему, но и всей мировой литературе. Я гадал: а вдруг он рассчитывал, что его рассказ о своем дне, хоть и изложенный с каменным лицом, меня рассмешит, вдруг он был задуман как ехидная лоноффская миниатюра. Впрочем, если он говорил серьезно и действительно был этим так удручен, может, следовало напомнить ему, кто он и что значит для читающего человечества? Но разве ему это неизвестно?

Миксер жужжал, поленья потрескивали, ветер дул, деревья скрипели, а я в свои двадцать три пытался придумать, как развеять его тоску. Его откровенность, совершенно не вязавшаяся со строгой одеждой и педантичными манерами, ставила меня в тупик я не привык выслушивать нечто подобное от людей вдвое меня старше, даже если его рассказ о себе был приправлен самоиронией. Тем более если он был приправлен самоиронией.

 Я бы после чая и не пытался писать, если бы знал, чем себя занять до вечера.

Он объяснил, что к трем часам у него нет ни сил, ни решимости, ни даже желания продолжать. Но что еще можно делать? Если бы он играл на скрипке или на фортепьяно, было бы чем заняться кроме чтения, когда он не пишет. А посидеть днем и послушать в одиночестве пластинку тоже не получается: он начинает крутить в голове фразы и все равно оказывается за столом, сидит и скептически пересматривает написанное за день. Да, конечно, к счастью, есть колледж Афина. Он с воодушевлением рассказывал о студентах обоих курсов, которые там ведет. В маленьком университете Стокбриджа ему выделили место на факультете лет за двадцать до того, как им заинтересовался весь ученый мир, за что он будет вечно благодарен. Но, по правде говоря, он столько лет учил этих умных и способных девушек, что и он, и они уже начали повторяться.

 Может, стоит взять академический отпуск на год?

Я нисколько не волновался ведь я уже провел первые пятнадцать минут в обществе Э. И. Лоноффа и теперь рассказывал ему, как следует жить.  Брал я отпуск. Было только хуже. Мы сняли в Лондоне квартиру на год. И я мог писать каждый день. Плюс Хоуп страдала, потому что я не прерывался, не ходил с ней смотреть архитектуру. Нет, больше никаких отпусков. Ведь так я хотя бы два раза в неделю после обеда должен отвлекаться без вопросов. К тому же поездка в университет это важнейшее событие недели. Я беру портфель. Надеваю шляпу. Киваю людям, которых встречаю на лестнице. Пользуюсь общественным туалетом. Спросите Хоуп. Я возвращаюсь домой, насквозь пропахший этим пандемониумом.

 А у вас есть свои дети?

В кухне зазвонил телефон. Не обращая на него внимания, он сообщил мне, что младшая из их троих детей несколько лет назад окончила Уэллсли[8]; они с женой живут вдвоем уже больше шести лет.

Значит, та девушка не его дочь. Кто же она, почему его жена приносит ей в кабинет перекусить? Его конкубина? Идиотское слово, да и сама мысль идиотская, но она засела в голову и заслонила все разумные и достойные мысли. Среди наград, полагающихся за то, что ты великий писатель, еще и конкубинат с веласкесовской инфантой и благоговейный трепет юношей вроде меня. Я снова растерялся предаюсь столь низменным мечтаниям в присутствии того, кого считаю своей литературной совестью, впрочем, разве не те же низменные помыслы мучили аскетов и отшельников в лоноффских рассказах? Кому, как не Э. И. Лоноффу, знать, что живыми людьми нас делает не только высокая цель, но и наши скромные нужды и запросы. Тем не менее я счел, что лучше держать свои скромные нужды и запросы при себе.

Дверь кухни приоткрылась, и жена тихо сказала Лоноффу:

 Это тебя.

 Кто? Надеюсь, не этот наш гений.

 Разве я тогда сказала бы, что ты дома?

 Тебе надо научиться говорить людям нет. Такие типы звонят по пятьдесят раз на дню. Вдохновение накатывает, и они кидаются к телефону.

 Это не он.

 У него непоколебимое неверное мнение обо всем. В голове полно мыслей, и все глупые. И почему он во время разговора тычет в меня пальцем? Почему ему так необходимо разобраться во всем? Прекрати сводить меня с интеллектуалами. Я не умею так быстро думать.

 Я же сказала, извини. И это не он.

 А кто?

 Уиллис.

 Хоуп, я тут с Натаном разговариваю.

 Извини. Скажу, что ты работаешь.

 Не используй работу в качестве оправдания. Меня это не устраивает.

 Могу сказать, что у тебя гость.

 Прошу вас  сказал я, имея в виду, что я никто, даже не гость.

 Он вечно в восхищении,  сказал Лонофф жене.  Вечно глубоко тронут. Вечно вот-вот расплачется. Чему он так всегда сочувствует?

 Тебе,  ответила она.

 Такой участливый. Зачем столько эмоций?

 Он перед тобой преклоняется.

Лонофф встал и, застегнув пиджак, отправился отвечать на нежелательный звонок.

 Они либо врожденные идиоты,  объяснил он мне,  либо глубокие мыслители.

Я выразил сочувствие, пожав плечами, а сам, разумеется, задумался: а может, по моему письму меня можно было отнести к обеим категориям? Затем мои мысли снова обратились к девушке в кабинете. Она живет в колледже или приехала из Испании в гости к Лоноффу? Выйдет ли она из кабинета? Если нет, как мне туда зайти? Если нет, как мне устроить встречу с ней?

Я должен увидеть вас снова.

Я открыл журнал лучший способ отогнать коварные мысли и ждать, как положено вдумчивому писателю. Листая страницы, я наткнулся на статью о политической ситуации в Алжире и на еще одну о развитии телевидения, в обеих было множество подчеркнутых мест. Если читать их по порядку, получался идеальный конспект каждой статьи, школьнику это могло служить отличным примером того, как готовить доклад по текущим событиям.

Когда Лонофф вернулся минуты не прошло с кухни, он увидел у меня в руках Харперс базаар и тут же стал объяснять.

 У меня внимание рассеивается,  сообщил он мне, словно я был врачом, заглянувшим расспросить о его недавних странных и тревожных симптомах.  Дочитав до конца страницы, я пытаюсь пересказать себе прочитанное и не могу вспомнить ни слова я, оказывается, сидел в кресле просто так. Разумеется, я всегда читал книги с карандашом в руке, но теперь, если я этого не делаю, даже читая журналы, я думаю не о том, что у меня перед глазами.

Тут она появилась снова. Но то, что издали казалось строгой и простой красотой, вблизи выглядело скорее загадкой. Она прошла через холл в гостиную как раз в тот момент, когда Лонофф закончил подробно описывать странное состояние, в которое впадал, читая журналы, и я заметил, что ее удивительная голова была задумана в куда более величественном масштабе, чем туловище. Мешковатый свитер и широченная твидовая юбка, конечно же, помогали скрыть ее миниатюрность, но все другие особенности ее облика (за исключением густых кудрявых волос) казались несущественными и расплывчатыми прежде всего из-за выразительного лица в сочетании с мягким и умным взглядом ее огромных светлых глаз. Не стану скрывать, глубокого спокойствия этого взгляда было бы достаточно, чтобы я сник от смущения, но я не мог смотреть ей прямо в глаза еще и потому, что негармоничное сочетание туловища и головы словно подсказывало мне, что в ее жизни были несчастья, какие-то тяжелые потери или поражения, а для баланса в чем-то пришлось переусердствовать. Я вспомнил о цыпленке, закованном в скорлупу, откуда он может высунуть разве что клювастую головку. Вспомнил каменных идолов-макроцефалов с острова Пасхи. Вспомнил лихорадящих больных на верандах швейцарских санаториев, вдыхающих воздух волшебных гор. Но я не стану преувеличивать пафос и оригинальность моих впечатлений, поскольку вскоре их сменили неоригинальные и непреодолимые мечтания: я теперь думал только о том, с каким торжеством я бы целовал это лицо и с каким наслаждением получал бы ответные поцелуи.

 На сегодня всё,  сообщила она Лоноффу.

Он взглянул на нее так грустно и обеспокоенно, что я подумал, уж не внучка ли она ему. В мгновение ока он превратился в самого доступного из людей, свободного ото всех забот и обязательств. Быть может, подумал я, все еще пытаясь объяснить некоторую странность в ней, которую я не мог определить, она дитя его умершей дочери.

Назад Дальше