30
Lichtstrahlen31
32
Позднее я сопровождал его на какую-то встречу, назначенную на Унтер-ден-Линден, и он рассказывал мне, как в 1914 году собирался освободиться от военной службы под видом больного дрожательным параличом. Я записал это в дневник, но без подробностей по понятным причинам я о таких вещах ничего не записывал, в том числе и тогда, когда речь шла о моих собственных военных переживаниях и связях. Лишь позднее он рассказал мне о том, что с несколькими друзьями из «Молодёжного движения» в первые дни августа в Берлине записался добровольцем, и не из-за военного энтузиазма, а опережая неотвратимый призыв так, чтобы не разлучаться с друзьями и единомышленниками. Об этом же он написал в «Берлинской хронике»
33
В ту пору он представил мне свою невесту Грету Радт, о которой при следующих встречах говорил мне как о жене, что меня удивляло. Носил он, как и прежде, кольцо на левой руке, свидетельствующее лишь о помолвке. После знакомства я уехал и при жизни Беньямина больше не видел Грету Радт. Однако 50 лет спустя в Париже она рассказала мне, что эта помолвка состоялась по недоразумению. Близкая дружба у них с Беньямином была с 1913 года, а в июле 1914 года они вместе провели некоторое время в Баварских Альпах. В конце июля его отец прислал ему телеграмму-предупреждение «sapienti sat»
34
Спустя десять дней мы вновь встретились на несколько часов. Тогда вышел из печати первый номер издававшегося Эрнстом Йоэлем журнала «Прорыв» <Der Aufbruch>, который вскоре был запрещён из-за своей антивоенной позиции. Йоэля отчислили из университета, что вызвало некоторую шумиху из-за весьма нечестной процедуры исключения. Беньямин рассказывал мне, что когда его самого избрали президентом ассоциации «Свободного студенчества» в Берлине, Йоэль был одним из вожаков настроенной против него оппозиции. Йоэль был главой группы, ориентированной на социально-политическую работу, тогда как Беньямин считал это направление тупиковым и как доказывает его статья «Жизнь студентов» (написанная на основе его вступительной речи в качестве президента) выступал за «обновление» интеллектуалов. Беньямин рассказывал, что Йоэль ждал от него сотрудничества в журнале, а он отказался, подробно обосновав свой отказ. Однако мне он не говорил, в чём заключались эти основания. Номер журнала содержал также статьи Густава Ландауэра и Курта Хиллера, которые по своим характерам не подходили друг другу, но здесь выступили вместе в журнале как мы считали, чахоточном и, при всём своём антивоенном характере, лишённом направления. Беньямин очень хорошо проанализировал статью Ландауэра, которую я защищал. В отличие от «Прорыва», Беньямин сильно расхваливал мой номер «Интернационала», где ему больше всего импонировала строгая объективность статей. Таким образом, мы подошли к разговору о социализме, марксизме и философии истории, а также к вопросу о том, как должен выглядеть труд по истории, если в нём действительно будет история. Беньямин согласился, что в истории невозможно установить законы, хотя и придерживался своего определения: история есть «объективное во времени, познаваемое объективное». В этом он видел выход для возможности научно подтвердить такое объективное. Он признавался, что до сих пор ему этого не удавалось, тогда как я стремился доказать невозможность такого предприятия. Наконец, каждый из нас сказал: «Вот когда Вы проживёте жизнь, то поймёте, что я был прав». Беньямин отрицательно отзывался о психологической историографии Карла Лампрехта, о которой я с ним заговорил, а затем в этой связи вновь вспомнил Бубера, которому ставил в упрёк схематичную психологическую философию истории что оспаривал я, в те годы ценивший философию Бубера гораздо выше. Беньямин ни во что не ставил буберовские комментарии на книгу Даниила (1913)
35
36
37
38
39
40
41
15 августа, в пятницу вечером, Беньямин пригласил меня к ужину, где он познакомил меня со своими родителями и с сестрой Дорой, которой было тогда лет 1516. Он предупредил меня, что его отношения с семьёй не слишком безоблачны. С братом Георгом, который впоследствии стал врачом и активистом коммунистического движения, Беньямин познакомил меня лишь позднее, когда представилась возможность. Но мне не приходилось говорить с Георгом ни о чём серьёзном, мы обменивались лишь пустыми вежливыми фразами. Беньямин прочёл мне четыре стихотворения из Fleurs du mal в своём переводе и в переводе Стефана Георге. Он читал очень красиво, совсем не в стиле круга Георге. Во всех четырёх случаях я принимал его переводы за переводы Георге. А в двух случаях так и остался уверен, что его перевод лучше.
Я рассказал ему о своём переводе Песни Песней, над первым вариантом которого тогда работал. Он считал эту работу чрезвычайно трудной, свою же наоборот, пустячком. Мы заговорили о Библии, и он показал мне перевод, изданный Леопольдом Цунцем в 1830-е годы
42
В один из этих вечеров, когда мы ещё раз обсуждали уже запрещённый к тому времени журнал «Прорыв» Эрнста Йоэля, Беньямин с негодованием показал мне почтовую карточку от Курта Хиллера, «активиста»; на адресной стороне карточки была приписка, до сих пор стоящая у меня перед глазами: «Я только что услышал, что Йоэль крестился. Вы, наверное, тоже крещены? Я обнаружил, что крещение и невесёлое расположение духа взаимосвязаны». Беньямин воскликнул: «И это на открытке!». Я спросил, зачем он в таком случае общается со столь бестактным человеком. Он же ответил, что знает Хиллера уже несколько лет, с эпохи «Неопатетического кабаре» (основанного в 1910 году зародыша экспрессионизма), и ценит его как, в сущности, человека очень приличного оценка, на которую Хиллер, кстати, не отвечал тем же самым, ненавидя Беньямина, о чём он в 1944 году, услышав о кончине Беньямина, злобно распространялся в письме к Эрвину Лёвензону, которое находится у меня в распоряжении. Когда мы вели этот разговор, Беньямин уже согласился дать свою статью «Жизнь студентов»
43
Беньямин тогда намеревался съездить на пару недель в Бад-Арендзее
44
45
В другой вечер мы начали играть в шахматы, обнаружив, что оба любим играть впрочем, без чрезмерной теоретической подготовки. Мы часто играли в шахматы и в последующие годы, особенно в Швейцарии.
Я как сейчас помню ночь с 20-го на 21 октября, перед переосвидетельствованием Беньямина. По его просьбе я провёл с ним эту ночь до утра, сначала несколько часов в разговорах в новом Café des Westens на Курфюрстендамм
46
Вверху: Café des Westens. Снимок из газеты Berliner Tageblatt от 2 мая 1905 г. Слева направо: жена П. Шеербарта Анна Зоммер, Самуэль Люблински, Соломон Фридлендер, Пауль Шеербарт, Эльза Ласкер-Шюлер, Херварт Вальден.
Внизу: почтовая открытка с интерьером Café des Westens
После описанной ночи Беньямину удалось получить год отсрочки, тогда как сам я, только что выдержав выпускной экзамен экстерном перед комиссией, должен был ждать призыва на военную службу. Беньямин, как и намеревался, уехал в конце октября в Мюнхен, где училась и Грета Радт. О нём долго не было известий, и лишь когда я объявленный врачом негодным к военной службе вскоре после моего призыва в Верденна-Аллере известил его в начале декабря о моём увольнении из армии и о возобновлении учебы, он вновь начал мне писать. Но он боялся вскрытия писем цензурой и моих неосторожных высказываний на политические темы. «Между Берлином и Мюнхеном цензуры нет, писал он мне, но, несмотря на это, рекомендуется всяческая [дважды подчёркнуто!] мудрость, prudentia
47
КРЕПНУЩАЯ ДРУЖБА (19161917)
В начале марта Беньямин сообщил мне, что вернётся примерно 15-го числа, и мы сможем подробнее обсудить поставленные в моих письмах вопросы о Платоне, о котором я тогда много читал, и предложенные мною критические рассуждения по математике. Я с нетерпением ждал этого. В дневник я записал: «Если долго о чём-то думаешь, тебя возвышает возможность общности с плодотворным и благоговеемым. С Брауэром (другом моей юности) я не могу об этом говорить, да и с другими тоже: я не могу говорить с сионистами о своих сионистских делах, на самом деле это угнетающий факт для обеих сторон Мне приходится идти к несионисту и нематематику Беньямину, у него есть некий орган там, где большинство других уже ничего не воспринимает». Но у меня почти не осталось воспоминаний о многообразных беседах, которые мы вели тогда в Берлине с 9 апреля до конца месяца.
Когда Беньямин уехал в Мюнхен, где хотел поработать в уединении, он надеялся найти там Людвига Клагеса, чьи графологические сочинения привлекали его, как он упоминал en passant
48
49
50
Когда я вспоминаю, чтó между нами было общего после этих первых встреч, то вижу несколько приметных вещей. Я назвал бы непоколебимость в следовании духовной цели; отторжение от среды немецко-еврейской буржуазной ассимиляции и положительное отношение к метафизике. Мы были сторонниками радикальных требований. В университетах у нас обоих не было, по существу, учителей в полном смысле слова, мы занимались самообразованием, каждый на свой лад. Не припомню, чтобы кто-то из нас с энтузиазмом говорил о ком-то из преподавателей, а если мы кого и хвалили, то это были чудаки и неудачники, скажем, языковед Эрнст Леви со стороны Беньямина и Готтлоб Фреге с моей. Доцентов по философии мы всерьёз не воспринимали может быть, самонадеянно. К примеру, я был разочарован курсом лекций Эрнста Кассирера по греческой доплатоновской философии зимой 19161917 годов, а Беньямин, ни во что не ставя Риля, отговорил меня от участия в его семинаре по кантовским «Пролегоменам». Он процитировал шутку, ходившую о профессорах Штумпфе и Риле: «В Берлине философия выкорчевана со Штумпфом и Рилем»
51
52
53
54
Об Эрнсте Леви мы заговорили в апреле 1916 года, когда я рассказал Беньямину о приобретении у антиквара издания «Сочинений по философии языка» Вильгельма фон Гумбольдта под редакцией Штейнталя
55
56
57
58
59
Трудности в общении с Беньямином были серьёзные, хотя со стороны это не было очевидным из-за его безупречной вежливости и готовности выслушивать и обсуждать мнения других людей. Вокруг него всегда была зона сдержанности, которая передавалась собеседнику даже без особых приёмов, к каким он нередко прибегал с целью сделать их ощутимыми. Эти приёмы состояли главным образом в мании таинственности, доходящей до эксцентричности, которая распространялась на всë, что касалось его лично, хотя иной раз она внезапно нарушалась откровениями чрезвычайно интимными и личными. Трудностей общения было три. Выдержать первую уважение к его одиночеству было легко, она диктовалась естественным чувством границы. Мне быстро стало ясно, что он ценил это уважение, оно было предварительным условием общения с ним и повышало его доверие к собеседнику. Столь же легко было соблюсти и второе его условие отказ от обсуждения политической злобы дня и военных действий. После публикации «Писем» Беньямина рецензенты удивлялись, что в них не содержится никаких ссылок на злободневные события Первой мировой войны, которая, как-никак, наложила отпечаток на людей моего поколения, и считали это упущением составителей а за этот период отвечал я, если не результатом цензурирования. В действительности же в те годы с Беньямином мог близко общаться лишь тот, кто вроде меня разделял или учитывал упомянутую установку. Мы разговаривали о нашем принципиальном отношении к войне, но никогда не обсуждали конкретных её событий. Ведь это было между 1916-м и 1918-м годами, зона, по умолчанию выносимая за скобки, и его письма тех лет аутентично отражают это положение вещей. А вот соблюдение третьего условия, а именно обходить молчанием его склонность к секретничанью, часто требовало усилий, так как у этого серьёзного и даже меланхоличного человека в этой склонности заключалось нечто смехотворное. Беньямин старался избегать упоминания имён друзей и знакомых. Если дело касалось обстоятельств его жизни, он настаивал на полной секретности, которая была оправдана лишь в небольшой части. Постепенно это скрытничанье, заметное и другим его собеседникам, разрушалось, и он начинал, но всегда по собственной воле, говорить о людях, не превращая их в анонимов. Этому избеганию имён отвечало и желание Беньямина держать своих знакомых изолированными друг от друга, и со мной, происходившим из другой среды, среды сионистской молодёжи, это удавалось лучше, чем с представителями его сферы немецко-еврейской интеллигенции. И лишь случайно выяснялось, что у нас есть общие знакомые, например, поэт Людвиг Штраус и философ Давид Баумгардт. С другими его друзьями и знакомыми я познакомился годы спустя, начиная с 1918-го (а с некоторыми лишь после 1945-го). Подводя итоги, я бы сказал, что для общения с Беньямином требовалось много терпения и такта. А эти свойства чужды моему темпераменту, и я смог их развить лишь в общении с ним.
Сюда добавлялось непосредственное впечатление гениальности: ясность, которая часто проступала сквозь его сумрачное мышление; энергия и острота, с какими он экспериментировал в разговоре, и приправленная шутливыми формулировками неожиданная серьёзность, с какой он входил в подробности бурливших во мне вещей, основные моменты которых неотложность моих сионистских убеждений и вопросы моего математико-философского выбора темы для исследований были всё же далеки от него. Но он был хорошим слушателем, хотя и сам говорил охотно и много. В своём визави Беньямин предполагал гораздо более высокий уровень образования, чем был на самом деле. Если я говорил, что чего-то не знаю, он делал большие глаза. Он задавал очень хорошие, часто неожиданные вопросы. О немецком участии в развязывании войны он в 1915 году не мог вдоволь наслушаться, и я достал ему несколько брошюр, циркулировавших тогда среди левых социал-демократов, с доказательством про- военной позиции Австрии и Германии. Беньямин отнюдь не был «убеждённым пацифистом», как то и дело приходится читать. С этой войной он не хотел иметь ничего общего, но не из-за пацифистской идеологии, которая была ему совсем не по душе. Впоследствии мы почти не говорили о таких вещах. В нём бросалась в глаза ещё и чрезвычайная чувствительность к шуму, о которой он часто говорил как о «шумовом психозе». Это могло его доконать. Как-то он писал мне: «Есть ли покой у других людей? Хотел бы я знать».
В его мюнхенский период я посетил Беньямина лишь дважды. Летом 1916 года по рекомендации врачей я не учился в университете, а задержался в Гейдельберге, откуда поехал (отчасти шёл пешком) через Мюнхен в Альгой
60
61
62
63
В результате нашей беседы Беньямин написал достопамятное письмо к Буберу в начале июля 1916 года, которое напечатано в «Письмах» [B. I. S. 125 и далее].
Когда я был в Оберстдорфе, он пригласил меня от имени друзей на три дня в Зеесхаупт, где я жил на вилле Поллака. Нужно было поддерживать легенду, будто Максу Поллаку пришлось неожиданно уехать, тогда как на самом деле супруги находились в разводе. Меня умоляли хранить тайну о месте визита. Мы с Беньямином встретились в Мюнхене, где он рассказал мне, что не предпримет запланированную поездку, о которой он писал мне прежде, из-за ожидаемого с минуты на минуту переосвидетельствования. Для этого он поедет на следующей неделе в Берлин, а я должен всё это время оставаться в Зеесхаупте, если получится. Он уже давно не читает газет, а касающиеся его вещи ему сообщают из Берлина. Но сегодня утром он вновь просматривал журналы Weisse Blätter, Zeit-Echo, Neue Merkur