Это определение было предложено Эпштейном в 1999 году, однако оно сильно напоминает риторику, появившуюся гораздо раньше в 1950‐х годах в эпоху, к которой я вернусь в первой главе. Эпштейн утверждает, что новоискренняя эстетика возрождает и переоценивает «такие любимые в годы оттепели слова, как душа, слеза красота правда и царствие Божие». Эти слова, считает он, обросли «спесью и чопорностью» в результате многовековой традиции официального употребления, но, пройдя «через периоды революционного умерщвления и карнавального осмеяния теперь возвращаются в какой-то трансцендентной прозрачности, легкости, как не от мира сего»74.
В словах Эпштейна трудно не заметить налет мистицизма. Не вызывает сомнений и то, что его трактовка термина «новая искренность» не стала непосредственным источником вдохновения для всех и каждого: в онлайн-письме, например, это понятие часто выступает не как тщательно продуманный теоретический концепт, а как поведенческая модель («Выставляя свою внутреннюю жизнь на всеобщее обозрение в сети, я воплощаю ранее неслыханную искренность») или как маркер идентичности («Я адепт новой искренности вот почему я люблю певца А или поэта Б»).
Эпштейн важный, но не единственный голос в этой дискуссии. Как мы увидим в последующих главах, теоретики российской новой искренности до сих пор продолжают переопределять ее как продукт новой медийной или массмедийной культуры и постсоциализма. Однако Эпштейн чутко уловил суть как русскоязычной, так и глобальной риторики новой искренности. Он указал на то, что центральное место в этой риторике занимает дискурсивный жест честного самораскрытия (честен ли при этом художник в действительности это другой вопрос; значение имеет его приверженность приему эмоциональной прозрачности).
Предложенное Эпштейном описание доказывает также и то, что разговор о новой искренности нельзя отделять от более широкой дискуссии, которую можно свести к вопросу: «Завершен ли постмодернизм, и если да, то что следует за ним?» Этот вопрос вращается вокруг тезиса, который одни продвигают, а другие опровергают: приемы (раннего) постмодернизма уже исчерпали себя и их постепенно вытесняют новые культурные тренды.
В Университете Амстердама мы с группой литературоведов и историков философии занимались сравнительным анализом этого «постпостмодернистского» дискурса75. Коллектив, включавший специалистов по американской, британской, французской, русской, боснийской, немецкой, польской, норвежской и голландской культурам, составил список ключевых слов, которые в предельно концентрированном виде отражают «мышление за пределами постмодерна». В список вошли следующие понятия: «ирония», «релятивизм», «этика», «ангажированность», «метафикшн», «подлинность», «искренность», «сентиментализм», «возвращение я», «нарративность», «регионализм» и сам «постмодернизм»76.
Проведенная работа показала, что понять взаимоотношения этих терминов с транснациональным дискурсом о современной культуре достаточно сложно. В большинстве исследуемых сфер, как только речь заходит о «современном состоянии», различные термины приобретают то негативные, то позитивные оттенки значения, в зависимости от позиции автора высказывания. Для некоторых участников дискуссий в том или ином регионе ирония и релятивизм это своего рода табу; для других именно они придают ценность «постпостмодернистской искренности», «новой нарративности» или «новой подлинности». Некоторые критики полагают, что нынешние «обновленные» «искренность», «ангажированность» или любой другой термин из приведенного выше списка указывают на полный разрыв с постмодернистским мышлением, знаменуя наступление новой культурной эпохи, сопоставимой с Ренессансом или романтизмом. Другие считают, что современные тенденции это всего лишь исправление ошибок продолжающегося (пост)модерного мышления и мы находимся на пороге новой стадии большого проекта модерности или постмодерности. Третьи предупреждают, что не следует доверять провозвестникам постиронической эпохи: ведь как можно вернуться к искренности и серьезности после постмодернизма, как будто не произошло ничего существенного? Особую сумбурность дискуссии придает то, что ее участники обычно на одном дыхании произносят совершенно разные по содержанию, но популярные в данный момент слова для обозначения одного и того же явления.
Позиция Эпштейна в этом отношении вторит международным тенденциям: для него эстетика новой искренности смешивается и переплетается со множеством им же изобретенных (и во многом взаимозаменяемых) обозначений современных культурных трендов, таких как «постцитатное творчество», «постпостмодернизм», «транслиризм», «новая сентиментальность», «постконцептуализм», «трансутопизм», «транссубъективность», «трансидеализм», «трансоригинальность», «транссентиментальность» и, в довершение, ряд заканчивающихся на «-изм» «как бы» понятий, включая «как бы лиризм», «как бы идеализм» и «как бы утопизм»77.
В условиях подобного попурри взаимозаменямых обозначений можно задаться вопросом: почему в данном исследовании автор ставит в центр внимания именно новую искренность? Почему не заняться, например, дискурсом нового идеализма или возрожденного лиризма?
Ответ прост: общественный резонанс. «Новая искренность» стала ключевым понятием постсоветской поп-культуры, в отличие от упомянутых выше терминов Эпштейна, бóльшая часть которых сошла со сцены раньше, чем их создатель успел ввести их в оборот. Популярностью пользуется, правда, и скромный набор других «измов», которые, как полагают некоторые исследователи, пришли на смену постмодернизму. Так, критики охотно говорят о «новой серьезности», «новой подлинности», «постреализме» или «новом реализме»78. Однако термин «новая искренность» находит куда больший отклик у широкой (и, надо признать, в основном высокообразованной и городской) аудитории, чем любой из его конкурентов. Об этом, по крайней мере, свидетельствуют результаты обращения к поисковым системам79. При написании этой книги я регулярно задавала поиск понятия «новая искренность» с помощью «Google» и его российского аналога «Яндекс». За время исследования результаты поиска «new sincerity» английского эквивалента этого выражения сильно варьировались день ото дня: в этом отношении поисковые инструменты легко могут завести нас в статистическое болото. Но они всегда показывали, что данное словосочетание занимает сильную позицию как в специфическом постпостмодернистском, так и в массовом дискурсе. Так, например, 31 мая 2013 года расширенный поиск этого словосочетания по-английски дал 7680 общих совпадений и 1810 совпадений по блогам80. На этот же день «new authenticity» («новая подлинность») давала только 3120 совпадений. «New realism» («новый реализм» с показателем 55 600 демонстрировал намного больше совпадений, однако двойственность значения (термин указывает также на известное направление итальянского кино) искажает эти результаты). В топе поиска «new sincerity» оказывалась статья «Википедии», которая на моих глазах по ходу работы над проектом превратилась из одного короткого абзаца в текст, состоящий из девяти разделов и снабженный множеством ссылок81. В течение 2000‐х годов известные СМИ, такие как New York Times (см., для примера, илл. 2), Guardian, Times, TAZ, Die Zeit, все чаще прибегали к этому понятию в статьях, трактовавших «поворот к новой искренности» после постмодернизма как самоочевидное явление82.
Илл. 2. Конор Оберст, солист группы «Bright Eyes». Его электронные поп-рок-композиции в 2005 году были названы газетой New York Times чистейшим «символом новой искренности» 83 . (Фотография публикуется с разрешения Бутча Хогана)
Сходные результаты дает и поиск на русском языке: он показывает, что термин широко распространен в блогах, чатах и форумах. Так, 31 мая 2013 года поиск в «Яндексе» фразы «новая искренность» по русскоязычным блогам и форумам дал 1736 результатов; в то же время «новая подлинность» набрала только 51 совпадение, а «новый реализм» 109484.
Другими словами, российские блогеры и участники чатов используют понятие «новая искренность» охотнее и чаще, чем другие «постпостмодернистские» обозначения. И нетрудно понять, почему так происходит. Во-первых, выражение «новая искренность» проще, чем отдающее наукообразием сочетание «постпостмодернизм» или придуманные Эпштейном термины с префиксами «пост-» и «транс-». Хотя, как указывал сам Эпштейн, в высокоинтеллектуальных постмодернистских кругах с настороженностью относились к таким понятиям, как «душа», «слеза» и «искренность», эти слова тем не менее всегда сохраняли важное место в массовой культуре. Во-вторых, и это, возможно, еще важнее, искренность длительное время занимала особое место в российском общественном сознании, в особенности с тех пор, как в 1953 году статья Померанцева об искренности в литературе проложила дорогу для критического переосмысления сталинизма. К ней мы вернемся в первой главе.
НОВАЯ ИСКРЕННОСТЬ: МОЙ ПОДХОД
В дальнейшем изложении я постараюсь показать, как работает риторика новой искренности, и поместить ее в исторический контекст. При этом меня будет особенно интересовать само слово «искренность». Чтобы избежать стилистической монотонности, я буду иногда заменять его на близкие понятия, такие как «честность», «открытость» или «доверительность». Но я прекрасно осознаю, что подобные слова не являются полными синонимами «искренности». Однако меня интересует не широкий тематический кластер, который они образуют вместе взятые, а «семантическая история» (Begriffsgeschichte) слóва «искренность» и те коннотации обновления и возрождения, которые сегодня с ним связываются.
В первой главе будет дан исторический и транснациональный обзор риторики искренности и в особенности тех прежних традиций словоупотребления, которые повлияли на сегодняшний дискурс об искренности. Дальнейшие главы будут касаться современной России. В них я предложу более или менее хронологически последовательное исследование риторики «новой искренности» от первого появления этого понятия в середине 1980‐х годов до начала 2010‐х, когда и была написана бóльшая часть этой книги85.
Три главы, со второй по четвертую, прослеживают траектории развития риторики новой искренности в этот период. Они показывают, как со временем оно из понятия, используемого узкой группой авторов и художников, превращается в мейнстримный речевой оборот. В 1985 году уже известный к тому времени андеграундный поэт Дмитрий Пригов ввел это понятие в качестве поэтической формулы. В то время Пригов выпустил в самиздате сборник стихотворений под названием «Новая искренность». В предисловии к нему он объяснял, чем искренность его стихов отличается от традиционной поэтической искренности. В своей излюбленной суховато-академической манере Пригов писал: «Поэт, как и читатель, всегда искренен в самом себе. Эти стихи взывают к искренности общения, они знаки ситуации искренности со всем пониманием условностей как зоны, так и знаков ее проявления»86. Контраст между этим определением и современным использованием понятия «новая искренность» огромен. К началу 2010‐х годов то же понятие стало очень популярным среди пользователей российских социальных сетей, где оно употребляется для характеристики столь разных явлений, как популярный узбекский певец Джимми, девушки в «Старбаксе» или места хипстерских тусовок в больших городах87.
В главах со второй по четвертую я прослеживаю, как менялась риторика «новой искренности» в диапазоне между Приговым и певцом Джимми. Ее изменения я изучаю во множестве сфер: прежде всего в литературе, но также в кино, архитектуре, дизайне, изобразительном искусстве, музыке, моде, телевидении и новых медиа. Стремясь охватить столь различные культурные сферы, исследование неизбежно вторгается в те области, где знания автора ограниченны. Почему я, тем не менее, включаю их в свое повествование? На этот вопрос красноречиво ответил филолог Гленн Мост. По его словам, исследования «процессов культурной трансмиссии по необходимости пересекают границы академических дисциплин, которыми те так или иначе, верно или неверно, очертили свои территории Вопрос, следовательно, состоит не в том, принимать или не принимать междисциплинарность (никакой другой процедуры для подобного объекта исследования и не может быть), а в том, до какой степени можно минимизировать ее риски»88.
Отказ от междисциплинарности действительно был бы искусственным приемом в моем исследовании: адепты «новой искренности» применяют свое излюбленное клише к письменным текстам столь же охотно, как к фильмам или модным брендам. Однако затрагивая многие охватывающие данное понятие области, я не теряю из виду дисциплинарный фокус своего исследования. Мои интересы сосредотачиваются прежде всего на развитии литературы и новых медиа.
Изучая риторику новой искренности в этих приоритетных для меня областях, я опираюсь на уже существующие теоретические подходы к культурной истории. Я черпаю вдохновение из исторических экскурсов «новых истористов» с их «настойчивым желанием прочесть текстуальные следы прошлого с той внимательностью, которая традиционно уделялась только литературным текстам»89. Также я заимствую идеи из исследований, изучающих «устную, письменную и знаковую речь, а также мультимодальные/мультимедийные формы коммуникации в диапазоне от молчания и минимальных высказываний (вроде окей) до романа, серии газетных статей или диалога»90. Дискурсивный анализ, в числе прочего, побудил меня обратиться не столько к конкретным литературным текстам, сколько к обсуждению этих текстов и к публичному контексту, в котором они циркулируют. Данная книга прослеживает в первую очередь метадискурсивные источники, от свидетельств писателей и блогеров о саморепрезентации в интервью, стихах, статьях и тех разговорах, которые я вела с ними, или же в постах из социальных сетей до интерпретаций их идей в рецензиях и научных работах.
Другие теоретические вопросы и подходы я предпочитала обходить. Так, например, я не касаюсь интригующей задачи исследования постсоветской искренности с точки зрения естественных наук, и неврологии в особенности. Хотя я с оптимизмом смотрю на перспективы неврологических исследований в области гуманитарных наук, я все же согласна с коллегами, полагающими, что на современном этапе «историкам эмоций не стоит бездумно заимствовать методы у естественных наук»91. В данном исследовании я решила не обращаться и к когнитивным методам. Другая грань проблемы, которой в данной работе почти не уделяется внимания, это гендерный аспект. Литераторы, к творчеству которых я обращаюсь, в подавляющем большинстве мужчины, и потому ответ на важный вопрос о том, как выстраивается и воспринимается риторика искренности в высказываниях мужчин и женщин, здесь не дается. Упомяну и последнюю проблему, не получившую должной разработки: это вопрос о взаимодействии дискурса новой искренности и религии.