Погодите. Вы говорите о Джозефе Вебере? интересуется Викс. Он ходит в мою церковь. Поет в хоре. В прошлом году возглавлял парад Четвертого июля как Гражданин года. Я ни разу не видел, чтобы этот человек комара прихлопнул.
Может быть, он любит насекомых больше, чем евреев, спокойно говорю я.
Викс откидывается на спинку стула:
Мисс Зингер, мистер Вебер сказал что-то такое, что расстроило вас лично?
Да! Он сказал, что был нацистом!
Я имею в виду ссору. Непонимание. Может, даже нелестный отзыв о вашей внешности. Что-то, что могло бы оправдать такое обвинение.
Мы дружим. Вот почему он признался мне.
Это возможно, мисс Зингер. Но мы никого не берем под арест за мнимые преступления без основательных причин, которые позволили бы считать этого человека представляющим для нас интерес. Да, он говорит с немецким акцентом и он стар. Но я ни разу не уловил в нем и намека на расовые или религиозные предрассудки.
И что? По-моему, серийные убийцы часто бывают абсолютно очаровательными в общении с людьми; именно поэтому никто не догадывается, что у них на уме. Вы собираетесь объявить меня сумасшедшей? А расследование проводить и не вздумаете?
Что он сделал?
Я опускаю глаза:
Точно не знаю. Вот почему я здесь. Я думала, вы поможете мне разобраться.
Викс смотрит на меня долгим взглядом.
Вот что, мисс Зингер, оставьте-ка мне вашу контактную информацию, предлагает он и протягивает листок бумаги и ручку. Я посмотрю, что там к чему, и мы будем на связи.
Не говоря ни слова, я записываю свои контакты. С чего бы кто-то стал верить мне, Сейдж Зингер, проклятому призраку, выходящему из своей пещеры только по ночам? Особенно притом, что Джозеф последние двадцать два года покрывал золотом свою репутацию любимого члена вестербрукского городского сообщества и гуманиста?
Протягиваю листок детективу Виксу и холодно говорю:
Ясно, что вы не свяжетесь со мной. А выбросите эту бумажку в мусор, как только я выйду за дверь. Но я пришла к вам сюда не с заявлением, что видела у себя на заднем дворе НЛО. Холокост был. Нацисты существовали. И они не растворились в воздухе, когда закончилась война.
Что случилось почти семьдесят лет назад, замечает детектив Викс.
Я думала, для убийств нет срока давности! С этими словами я выхожу из конференц-зала.
Бабушка подает чай только в стеклянных кружках. Сколько себя помню, она говорила, что это единственный способ пить его по-настоящему, так сервировали чай ее родители, когда она была девушкой. Меня поражает, пока я сижу за столом и наблюдаю, как она деловито снует по кухне со своей палкой заваривает чай, раскладывает на блюде ругелах, то, что, хотя бабушка открыто и просто рассказывает о своем детстве и жизни с моим дедом, есть некий пропуск в хронологии, пробел в годах.
Это сюрприз, говорит бабушка. Приятный, но все же.
Оказалась поблизости, вру я. Как я могла не заглянуть к тебе?
Бабушка ставит блюдо на стол. Она маленькая ростом всего пять футов, наверное, хотя я привыкла представлять ее себе высокой. На ней всегда очень красивый жемчужный набор, свадебный подарок деда, и на старой фотографии со свадьбы, которая стоит на каминной полке, бабушка выглядит как кинозвезда черные волосы завиты крупными локонами, тонкая фигурка затянута в кружева и атлас.
У них с дедом был букинистический магазин крошечный, с узкими проходами, забитыми сотнями древних томов. Моя мать, всегда покупавшая новые книги, терпеть не могла старинные книги в потертых тканевых переплетах с потрескавшимися корешками. Правда, в этом магазине последних бестселлеров не водилось, но стоило взять в руки какой-нибудь потрепанный том, и вы пролистывали жизнь другого человека. Раньше кому-то тоже нравилась эта история. Кто-то носил эту книгу в рюкзаке, проглатывал ее за завтраком, вытирал со страницы пятно от кофе в парижском кафе, засыпал в слезах, прочтя последнюю страницу. Запах у них в магазине был совершенно особый: влажно-плесневелый с добавлением щепотки пыли. Для меня так пахла история.
Мой дед бы редактором небольшого научного издательства до того, как купил книжный магазин; моя бабушка якобы хотела стать писательницей, хотя за все свое детство я ни разу не видела, чтобы она сочинила нечто более длинное, чем письмо. Но она любила истории, это правда. Сажала меня на стеклянный прилавок рядом с кассой, доставала книгу Алана Милна или Дж. М. Бэрри из запертой на ключ витрины и показывала мне иллюстрации. Когда я подросла, бабушка позволяла мне заворачивать покупки клиентов в коричневую бумагу, которой у нее был целый рулон, и учила перевязывать их бечевкой, как делала сама.
В конце концов мой дед продал магазин застройщику, который бульдозером сровнял с землей множество семейных магазинчиков, чтобы освободить место для «Таргета». Вырученных денег хватило бабушке на безбедное существование даже после смерти деда.
Ты не случайно оказалась поблизости, возражает она. У тебя такой же вид, как у твоего отца, когда он обманывал меня.
Я смеюсь:
И какой же?
Будто ты проглотила лимон. Однажды, когда ему было лет пять, он стащил у меня жидкость для удаления лака. Я спросила его, он соврал. Наконец я нашла пузырек у него в ящике с носками и сказала ему об этом. Он закатил истерику. Оказалось, он прочитал этикетку и решил, что это средство может удалить меня, как кого-то польского[11], и я исчезну, а потому спрятал бутылочку, пока это средство не сделало свое дело. Бабушка улыбается. Я любила этого малыша. Она вздыхает. Матери не должны переживать своих детей.
Пережить родителей тоже не сахар, отзываюсь я.
Лицо бабушки на мгновение накрывает тень. Потом она подается вперед и обнимает меня:
Вот теперь ты не лжешь. Я знаю, ты здесь потому, что тебе одиноко, Сейдж. Тут нечего стыдиться. Может быть, теперь мы будем друг у друга.
Те же слова сказал мне Джозеф, понимаю я.
Тебе нужно подстричься, заявляет бабушка. А то тебя и не разглядеть как следует.
Я тихонько фыркаю. Думаю, я лучше пробегу по улице голышом, чем обрежу волосы и выставлю лицо на всеобщее обозрение.
В том-то и дело, говорю я.
Бабушка склоняет голову набок:
Я вот думаю, какое волшебство заставит тебя взглянуть на себя глазами других людей. Может, тогда ты перестанешь жить как чудовище, которое выходит на улицу только с наступлением темноты.
Я пекарь. Мне приходится работать по ночам.
Да? Или ты выбрала это занятие из-за часов работы?
Я пришла сюда не для того, чтобы меня распекали по поводу моего карьерного выбора
Конечно нет. Бабушка протягивает руку и гладит мое лицо, плохую его сторону. Задерживает большой палец на рифленом шраме, чтобы показать мне: ее это не беспокоит, а значит, и меня не должно. А твои сестры?
Давно с ними не общалась, бормочу я.
Это слабо сказано. Я активно избегаю разговоров с ними по телефону.
Ты знаешь, что они тебя любят, Сейдж, говорит бабушка, и я пожимаю плечами.
Она не может сказать ничего такого, что убедило бы меня в том, что Пеппер и Саффрон не считают меня ответственной за смерть матери.
На духовке срабатывает таймер, и бабушка вынимает из нее халу. Может, она и устранилась от религии, но культурные традиции иудеев по-прежнему блюдет. Нет такой болезни, с которой не справился бы суп с шариками из мацы; ни одна пятница не обходится у нее без выпечки свежего хлеба. Дейзи сиделка, которую бабушка зовет своей девушкой, замешивает тесто с помощью миксера и оставляет его подниматься, а потом бабушка сплетает его в косу. Потребовалось два года, чтобы бабушка прониклась доверием к Дейзи и передала ей семейный рецепт, тот же, который использую я в «Хлебе нашем насущном».
Пахнет хорошо, говорю я, стремясь сменить тему разговора.
Бабушка бросает первую халу на стол и возвращается по очереди за второй и третьей.
Знаешь, что я думаю? говорит она. Даже когда я не смогу вспомнить свое имя, как печь халы, я не забуду. Мой отец позаботился об этом. Он все время спрашивал меня, когда я возвращалась домой после школы, учила уроки с друзьями или когда мы с ним гуляли по городу: «Минка, сколько сахара? Сколько яиц?» Еще он спрашивал, какой температуры должна быть вода, но это был вопрос с подвохом.
Теплая, чтобы растворить дрожжи, кипящая, чтобы смешать влажные ингредиенты, холодная, чтобы сбалансировать температуру.
Бабушка оглядывается через плечо и кивает:
Мой отец был бы счастлив, знай он, что его халы находятся в хороших руках.
Вот подходящий момент, понимаю я и жду, когда бабушка принесет на разделочной доске одну из косиц на стол. Пока она разрезает халу специальным хлебным ножом, от булки валит пар, будто из нее выходит душа.
Почему вы с дедом не завели пекарню вместо книжного магазина?
Бабушка смеется:
Твой дед и воду-то вскипятить не умел, не то что бейгель приготовить. Чтобы печь хлеб, нужно иметь талант. Как у моего отца. Как у тебя.
Ты почти ничего не рассказывала о своих родителях.
Рука бабушки, держащая нож, начинает дрожать, совсем чуть-чуть. Если бы я не смотрела на нее так пристально, то ничего и не заметила бы.
Да что про них говорить. Бабушка пожимает плечами. Мать следила за домом, а отец был пекарем в Лодзи. Ты это знаешь.
Что с ними случилось?
Они давным-давно умерли, отвечает она, чтобы отвязаться. Протягивает мне кусок халы без масла, потому что, если вы испекли по-настоящему хорошую халу, к ней ничего больше не нужно. Ах, посмотри-ка! Она могла бы подняться лучше. Мой отец говорил, что хороший хлеб можно есть и завтра, а плохой нужно съесть сразу.
Я беру бабушку за руку. Кожа у нее как тонкая бумага, сквозь которую проступают кости.
Что с ними случилось? повторяю я.
Она натужно смеется:
К чему этот вопрос, Сейдж! Ты, случайно, не пишешь книгу?
Вместо ответа я переворачиваю ее ладонь и мягко отодвигаю рукав блузки, чтобы показался мутный край голубой татуировки.
Бабушка, в нашей семье не только у меня есть шрамы.
Она отнимает у меня руку и опускает рукав:
Не хочу говорить об этом.
Бабушка, я уже не маленькая
Нет! резко отвечает она.
Мне хочется рассказать ей о Джозефе. Спросить об эсэсовцах, которых она знала. Но я понимаю, что не сделаю ни того ни другого.
Не потому, что бабушка не хочет это обсуждать, а оттого, что мне стыдно: я завела дружбу с человеком готовила для него, болтала и смеялась с ним, который, может быть, когда-то мучил ее.
Когда я приехала сюда, в Америку, здесь началась моя жизнь, говорит бабушка. А все, что случилось до того это было с другим человеком.
Если моя бабушка смогла возродиться к новой жизни, почему Джозеф Вебер не смог?
Как ты это делаешь? мягко спрашиваю я, и теперь мой вопрос не только о ней и Джозефе, но и обо мне. Как тебе удается вставать каждое утро и не вспоминать?
Я никогда не говорила, что не помню, поправляет меня бабушка. Я говорила, что предпочитаю забыть. Вдруг она улыбается, обрезая нить разговора и вместе с ней мой следующий вопрос. А теперь моя прекрасная внучка вряд ли приехала сюда, чтобы обсуждать давнюю историю, верно? Расскажи-ка мне о пекарне.
Я пропускаю мимо ушей комплимент «прекрасная» и сообщаю:
Я испекла хлеб с ликом Иисуса внутри. Это первое, что приходит мне в голову.
Правда? Бабушка смеется. Кто это сказал?
Люди, которые верят, что Бог может проявить себя в каравае хлеба.
Бабушка выпячивает губы:
Было время, когда я могла увидеть Бога в одной крошке. (Я понимаю, что она протягивает мне оливковую ветвь, дает увидеть кусочек ее прошлого. Сижу тихо-тихо, чтобы не спугнуть ее, вдруг еще что-нибудь скажет.) Знаешь, этого нам не хватало больше всего. Не кроватей, не наших домов, даже не матерей. Мы говорили о еде. Жареная картошка и грудинка, пироги, бабки. Тогда я могла бы жизнь отдать за отцовскую халу, только что вынутую из печи.
Вот почему бабушка печет по четыре штуки каждую неделю, хотя сама и одну не может съесть целиком. Она и есть-то их не собирается, просто хочет позволить себе роскошь раздать остальное тем, кто все еще голоден.
Начинает звонить мой мобильный, и я морщусь. Вероятно, это Мэри, сейчас устроит мне головомойку за то, что вместо меня в пекарню на ночную смену пришла Робена. Однако, вынув телефон из кармана, я вижу, что номер незнакомый.
Это детектив Викс. Я хочу поговорить с Сейдж Зингер.
Ничего себе, говорю я, узнав голос. Не ожидала, что вы мне позвоните.
Я немного покопался в этом деле, отвечает он. Мы пока не можем вам помочь. Но если вы хотите обратиться с запросом куда-нибудь, я бы предложил вам ФБР.
ФБР. Это гигантский шаг вперед в сравнении с местным полицейским участком. Сотрудники ФБР поймали Джона Диллинджера[12] и Розенбергов[13]. Они обнаружили отпечатки пальцев, по которым уличили убийцу Мартина Лютера Кинга-младшего. Эти дела важнейшие для национальной безопасности и неотложные, а не те, что томились в забвении десятками лет. Фэбээровцы, вероятно, обсмеют меня по телефону раньше, чем я успею закончить свои объяснения.
Поднимаю глаза и вижу бабушку, она стоит у разделочного стола и заворачивает халу в фольгу.
Какой номер? спрашиваю я.
Чудо, что я возвращаюсь в Вестербрук, не слетев с дороги, так я вымоталась. Захожу в пекарню, отперев дверь своим ключом, и застаю Робену спящей она сидит на гигантском мешке с мукой, положив щеку на деревянную столешницу. Радует, что на стеллаже охлаждаются хлебы и из печи тянет запахом выпечки.
Робена, говорю я и мягко встряхиваю ее за плечо. Я вернулась.
Она садится прямо:
Сейдж! Я на минутку задремала
Это ничего. Спасибо за помощь. Я надеваю передник и завязываю его на поясе. Как Мэри, по десятибалльной шкале?
Около двенадцати. Она сегодня уработалась, потому что ждет завтра наплыва клиентов из-за Иисусова Хлеба.
Аллилуйя, безрадостно возглашаю я.
По пути домой я пробовала набрать номер местного офиса ФБР, но там мне ответили, что я должна обратиться в отделение, которое является частью Министерства юстиции в Вашингтоне, и дали другой номер. Но очевидно, отдел по правам человека и специальным расследованиям работает по расписанию банков. Голосовой ответчик посоветовал мне набрать другой номер, если дело срочное.
Трудно судить, насколько неотложное у меня дело, учитывая, как долго Джозеф хранил свою тайну.
А потому я решила закончить с выпечкой, переложить хлеб в витрины и уйти до появления Мэри, которая будет открывать магазин. Я позвоню из дому, когда останусь одна.
Робена показывает мне таймеры, которые расставила по кухне: одни отмеряют время выпекания, другие показывают, сколько еще бродить и выстаиваться тесту, третьи сколько подходить сформованным хлебам. Почувствовав, что все успеваю, я провожаю Робену до выхода, благодарю и закрываю за ней дверь.
Взгляд мой сразу же падает на Иисусов Хлеб.
Впоследствии я не смогу объяснить Мэри, почему сделала это.
Хлеб зачерствел, он твердый как камень, мозаика из пятен и отверстий, создававшая лик, уже блекнет. Я беру лопату, которой вынимаю и ставлю хлебы в дровяную печь, и бросаю Иисусов Хлеб в разинутый зев топки, прямо на красные языки пламени, пылающего внутри.
Робена приготовила багеты и булочки; осталось еще много чего испечь до зари. Но, вместо того чтобы действовать по заведенному распорядку, я вношу изменения в меню сегодняшнего дня. Производя подсчеты в голове, я отмеряю сахар, воду, дрожжи, растительное масло, соль и муку.
Закрываю глаза и вдыхаю сладковатый мучной запах. Представляю себе магазин с колокольчиком над дверью, который звякает при входе покупателя; музыкальный звук падающих в кассу монет, который может заставить девушку, уткнувшую нос в книгу, поднять голову. Остаток ночи я пеку по одному рецепту, так что к моменту, когда первые лучи солнца начинают мерцать над горизонтом, полки в «Хлебе нашем насущном» плотно забиты узловатыми косицами прадедушкиных хал, их великое множество, просто невозможно себе представить, что такое голод.