Если бы тогда я не почувствовал того же, что чувствую теперь, что, несмотря на все благие намерения, несмотря на радушный прием, несмотря на все, что угодно, в папе есть какая-то железная твердость и ледяная холодность, нечто ранящее, как сухой песок, стекло или жесть, несмотря на всю его внешнюю мягкость; если бы тогда, говорю, я уже не чувствовал этого, как и теперь, я не был бы так оскорблен. Теперь я снова испытываю почти невыносимую нерешительность и внутреннюю борьбу.
Наверное, ты понимаешь, что я не стал бы писать так, как пишу, по собственному побуждению приехав сюда, совладав с собственной гордостью, если бы в самом деле не произошло то, что возмутило меня.
Если бы теперь я увидел хоть какую-то ГОТОВНОСТЬ сделать так, как поступили Раппарды, достигнув лучших результатов, и так, как мы начинали здесь, тоже с хорошими результатами, если бы теперь я увидел, что папа тоже понял, что не должен был выставлять меня за дверь, я был бы спокоен за свое будущее.
Но ничего, ничего из этого. Ни тогда, ни сейчас в папе не было и нет ни следа, ни намека, ни тени сомнения в том, правильно ли он тогда поступил.
Папе, в отличие от тебя, меня, любого, кто человечен, незнакомо раскаяние. Папа верит в собственную праведность, тогда как ты, я и другие человечные люди проникнуты ощущением, что мы состоим из ошибок и напрасных усилий.
Мне жаль таких людей, как папа, я не могу держать на них зла в своем сердце, потому что считаю их несчастнее меня самого. Почему я считаю, что они несчастнее меня? Потому что даже то хорошее, что в них есть, они применяют неправильно, и оно действует во зло, потому что свет, который в них есть, черен, и вокруг них распространяется темнота, мрак. Их сердечный прием приводит меня в отчаяние, их примирение без осознания ошибки для меня хуже если это вообще возможно самой ошибки.
Вместо готовности понимать и, следовательно, с определенным рвением способствовать моему и, косвенно, своему благополучию я во всем чувствую колебания и нерешительность, которые парализуют мое желание и мою энергию, как свинцовая атмосфера.
Мой мужской разум подсказывает, что я должен считать нашу с папой глубочайшую непримиримость роковой неизбежностью. Мое сочувствие и к папе, и к самому себе говорит мне: «Непримиримы? Не может быть!», до самой бесконечности существует возможность, нужно верить в возможность окончательного примирения. Но это последнее почему оно, к сожалению, лишь «иллюзия», по всей видимости?
Ты считаешь, что я слишком тяжело воспринимаю все это? Наша жизнь жуткая реальность, и мы сами идем в бесконечность, которая есть есть, а наше восприятие, легче оно или тяжелее, никак не влияет на суть вещей.
Так я думаю об этом, например, ночью, когда лежу без сна, так я думаю об этом во время вечерней бури над пустошью, в печальных сумерках.
Возможно, днем, в повседневной жизни, я иногда выгляжу бесчувственным, как кабан, и легко могу понять, что люди считают меня грубым. Когда я был моложе, я гораздо чаще, чем сейчас, думал, что это происходит из-за случайностей, или мелочей, или недоразумений, которые безосновательны. Но с возрастом я все чаще отказываюсь от этого мнения и вижу более глубокие причины. Жизнь тоже «странная штука», брат.
Ты, наверное, видишь, в каком потрясении я пишу эти письма: то я думаю, что это может быть, то что этого не может быть. Мне ясно одно: дело идет не гладко, как я говорил, и нет никакой «готовности». Я решил пойти к Раппарду и сказать ему, что и сам предпочел бы жить дома, но, несмотря на все возможные преимущества этого, остается непонимание с папой, которое я, к сожалению, начинаю считать непоправимым и которое делает меня апатичным и бессильным.
Вчера вечером было решено, что я на какое-то время останусь здесь, а на следующее утро, несмотря ни на что, все сначала давай подумаем об этом еще раз. Ну да, утро вечера мудренее, подумать!!! Как будто не было ДВУХ ЛЕТ, чтобы об этом подумать, когда НУЖНО БЫЛО подумать об этом как о чем-то само собой разумеющемся, как о чем-то естественном.
Два года, для меня ежедневной тревоги, для них обычной жизни, будто ничего не произошло и не могло бы произойти, на них не давило это бремя. Ты говоришь, они этого не выражают, хоть и чувствуют. НЕ ВЕРЮ. Я и сам когда-то так думал, но тут что-то не так.
Как ЧУВСТВУЕШЬ, ТАК и поступаешь. Наши ПОСТУПКИ, наши скоропалительные желания или наши колебания нас узнают по ним, а не по тому, что мы говорим устами своими ласково или неласково. Добрые намерения, мнения, вообще-то, меньше, чем ничто.
Можешь думать обо мне что угодно, Тео, но говорю тебе: это не мое воображение, говорю тебе: папа не хочет.
Сейчас я вижу то, что видел тогда, тогда я откровенно говорил с папой, сейчас я, во всяком случае, говорю, как идет дело, опять-таки с ПАПОЙ, который НЕ хочет, который делает это НЕВОЗМОЖНЫМ. Чертовски досадно, брат: Раппарды поступили разумно, а тут!!!!!! Что бы ты ни сделал и ни делал сейчас, это будет на 3/4 напрасно из-за них. Скверно, брат. Жму руку.
Всегда твойВинсентМеня не волнует радушный или нерадушный прием, меня огорчает, что они не сожалеют о сделанном ими тогда. Они думают, что НИЧЕГО тогда НЕ СДЕЛАЛИ, и это для меня уже слишком.
413 (346). Тео Ван Гогу. Нюэнен, суббота, 15 декабря 1883, или около этой даты
Дорогой брат,
я чувствую, как папа и мама инстинктивно (не говорю «сознательно») думают обо мне.
Представление о том, чтобы взять меня в дом, подобно тому, как если бы в доме появился большой лохматый пес. Он будет входить в комнату с мокрыми лапами, и потом, он же такой лохматый. Он будет путаться у всех под ногами. И он так громко лает.
Грязное животное, короче говоря.
Пусть так, но у этого животного есть человеческая история и, хоть это и пес, человеческая душа, притом чувствительная настолько, чтобы чувствовать, что́ о нем думают, на что обычная собака не способна.
И я, соглашаясь с тем, что я вроде пса, принимаю их такими, каковы они есть.
Этот дом также слишком хорош для меня, и папа, и мама, и вся семья чрезмерно милы (однако при этом не испытывают чувств), и и это пасторы, множество пасторов. Значит, пес понимает, что, если бы его оставили, ему пришлось бы слишком много вынести, слишком много вытерпеть «В ЭТОМ ДОМЕ», и он будет подыскивать себе конуру где-нибудь в другом месте.
Вообще-то, пес когда-то был папиным сыном, и папа сам слишком часто оставлял его на улице, где он неизбежно становился грубее, но поскольку папа уже много лет назад забыл об этом и, вообще-то, никогда глубоко не задумывался о том, что значит связь между отцом и сыном, то нечего об этом и говорить.
Потом, пес мог бы и укусить, если бы взбесился, тогда должен был бы прийти жандарм, чтобы его пристрелить. Ну что ж да, все это правда, совершенно точно.
С другой стороны, собаки бывают сторожами. Но это лишнее, говорят, сейчас мир и нет никакой опасности, все хорошо. Значит, я промолчу.
Пес сожалеет только о том, что не держался подальше, потому что даже на пустоши было не так одиноко, как в этом доме, несмотря на все радушие. Пес зашел из слабости, и я надеюсь, что о ней забудут, а он впредь постарается не допускать такого.
Пока я был здесь, у меня не было никаких расходов и я дважды получил от тебя деньги, поэтому сам оплатил поездку и заплатил за одежду, которую купил папа моя была недостаточно хороша, а кроме того, выплатил 25 гульденов другу Раппарду.
Думаю, тебя это порадует, иначе вышло бы некрасиво.
Дорогой Тео,
приложенное это письмо, которое я уже писал, когда получил твое. И я хочу ответить на него, внимательно прочитав, что́ ты пишешь. Для начала, я считаю благородным с твоей стороны, что ты, полагая, что я обременяю папу, принимаешь его сторону и делаешь мне порядочный выговор.
Полагаю, это то, что я в тебе ценю, хотя ты вступаешь в борьбу с тем, кто не враг ни тебе, ни папе, но кто, тем не менее, ставит перед папой и перед тобой серьезные вопросы. Говоря тебе, что говорю я, испытывая такое и спрашивая, почему это так.
Кроме того, во многих отношениях твои ответы на разные места в моем письме показывают мне те стороны вопросов, которые касаются и меня самого. Твои сомнения отчасти и мои сомнения, но не полностью. Поэтому я снова вижу в них твою добрую волю, а также твою склонность к примирению и миру, в чем я, собственно, не сомневаюсь. Но, брат, в ответ на твои намеки я тоже мог бы представить очень много сомнений, только я думаю, что это был бы длинный путь, а есть более короткий.
Склонность к миру и примирению есть и у папы, и у тебя, и у меня. И все же, кажется, мы не можем помириться. Теперь я считаю, что камень преткновения я сам, и поэтому я должен попытаться отыскать что-то, чтобы впредь не «обременять» ни тебя, ни папу.
Теперь я готов сделать так, чтобы папе и маме было как можно удобнее, как можно спокойнее.
Значит, ты тоже считаешь, что именно я обременяю папу и что я малодушен. Раз так ради папы и тебя я постараюсь держать все в себе. Кроме того, я не стану больше навещать папу и буду придерживаться своего предложения (ради взаимной свободы мыслей и также ради того, чтобы не ОБРЕМЕНЯТЬ тебя: я боюсь, что ты невольно начинаешь так считать); если ты его примешь, к марту нашей договоренности относительно денег настанет конец.
Я оставляю какой-то срок для порядка, чтобы у меня осталось время на шаги, которые лишь с малой вероятностью приведут к успеху, но которые мне, по совести, нельзя откладывать в сложившихся обстоятельствах.
Ты должен воспринять это спокойно и воспринять по-доброму, брат, я же вовсе не ставлю тебе ультиматума. Но если наши чувства уже слишком сильно различаются, ну что же мы не должны заставлять себя делать вид, будто все в порядке. Разве не так думаешь и ты, до некоторой степени?
Ты же знаешь, не так ли: я считаю, что ты спас мне жизнь, этого я НИКОГДА не забуду, я ведь не только твой брат и твой друг, даже после того, как мы положим конец отношениям, которые, боюсь, вызвали бы ложное положение; я обязан вечно хранить преданность тебе за то, что ты делал в то время, протягивая мне руку и упорно помогая.
Можно отдать деньги, но как воздать за доброту, подобную твоей?
Поэтому позволь и мне это сделать только я разочарован тем, что примирение до сих пор не состоялось и я желал бы, чтобы это еще было возможно, но вы, люди, меня не понимаете и, боюсь, никогда не поймете. Если сможешь, пришли мне обычное письмо с обратной почтой, тогда мне не придется просить у папы, когда я буду уходить, а это нужно сделать как можно скорее.
23,80 гульдена от 1 дек. полностью отдал папе
(возмещение одолженных 14 гульденов, за башмаки и брюки вместе 9 гульденов)
,, 25,, 10,,,,,, Раппарду
У меня в кармане остались еще четвертак и несколько центов. Вот счет, который будет понятен тебе, если ты будешь также знать, что за жилье в Дренте, снятое на долгое время, я уплатил из денег за 20 ноября, которые пришли 1 декабря из-за какой-то заминки, позже улаженной, а из 14 гульденов (которые я одолжил у папы и с тех пор отдал) я оплатил свою поездку и т. д.
Отсюда я поеду к Раппарду.
А от Раппарда, может быть, к Мауве. Стало быть, давай постараемся спокойно привести все в порядок.
В моем откровенно высказанном мнении о папе слишком много такого, что я не могу взять обратно в нынешних обстоятельствах. Я ценю твои возражения, но многие из них не могу считать убедительными, о других я и сам уже думал, хотя написал то, что написал.
Свои чувства я излил в сильных выражениях, и они, естественно, изменяются благодаря признанию всего хорошего в папе, эти изменения, конечно, значительны.
Позволь сказать тебе: я не знал никого, кто в 30 лет был бы «мальчиком», особенно если он за эти 30 лет испытал больше любого другого. Тем не менее, если хочешь, считай мои слова словами мальчика.
Я не несу ответственности за твое восприятие моих слов, не так ли? Это твое дело.
Что касается папы, то, как только мы расстанемся, я буду волен выбросить из головы все, что он обо мне думает.
Возможно, политически верно молчать о своих чувствах, однако мне всегда казалось, что художник обязан прежде всего быть искренним: понимают ли люди, что я говорю, правильно или неправильно они меня оценивают как ты сам мне когда-то сказал, от этого для меня ничего не прибудет и не убудет.
Что ж, брат, знай: несмотря на любые расхождения, я может быть, гораздо больше, чем ты знаешь или чувствуешь, остаюсь твоим другом и даже другом папы. Жму руку.
Всегда твойВинсентВо всяком случае, я не враг ни папе, ни тебе и никогда не стану им.
Написав вложенное письмо, я снова обдумал твои замечания и снова поговорил с папой. Я твердо стою на своем решении не оставаться здесь, независимо от того, как его воспримут и что из этого выйдет, однако тогда разговор принял другой оборот, потому что я сказал: я тут уже две недели, но чувствую, что не продвинулся дальше, чем за первые полчаса; если бы мы лучше понимали друг друга, то уже во всем разобрались бы и все уладили; я не могу терять времени и должен решить.
Дверь должна быть либо открыта, либо закрыта. Середины для меня нет, да она и невозможна. Теперь дело закончилось тем, что та комнатенка в доме, где сейчас стоит каток для белья, будет отдана мне и послужит чуланом для всякой всячины, а также, при благоприятных обстоятельствах, мастерской. И тем, что эту комнату принялись освобождать, хотя сначала это не имелось в виду и дело еще не решено.
Хочу сказать кое-что о том, что лучше понял с тех пор, как написал тебе, что́ думаю о папе. Я смягчил свое мнение отчасти благодаря тому, что, как мне кажется, я обнаружил в папе (и один из твоих намеков в некоторой степени этому соответствует) признаки того, что он в самом деле не может следовать за ходом моих мыслей, когда я пытаюсь что-то объяснить. Он задерживается на кое-каких моих словах, которые, будучи вырванными из контекста, звучат неверно. Это может быть обусловлено многими причинами, но по большей части в этом виновата старость. Что ж, старость и ее слабости я уважаю, как и ты, даже если тебе так не кажется или ты мне не веришь. Я имею в виду, что, вероятно, прощаю папе то, на что обиделся бы, будь он в полном разумении, по упомянутой причине.
Я вспомнил также высказывание Мишле (которое он услышал от зоолога): «Самец чрезвычайно дик». А поскольку сейчас, на данном этапе моей жизни, о себе самом я знаю, что у меня сильные страсти, и, по-моему, так и должно быть во всяком случае, как я себя вижу, я могу быть «очень дик». И все же моя страсть успокаивается, когда передо мной более слабый, тогда я не борюсь.
Хотя, впрочем, спорить на словах или о принципах с человеком, который, заметим, в обществе занимает положение, относящееся к управлению духовной жизнью людей, разумеется, не только позволительно, но и ни в коей мере не может быть трусостью, ведь вооружение одинаково. Если хочешь, поразмысли над этим, тем более если я говорю, что по многим причинам хочу отказаться от словесного спора, поскольку иногда подумываю, что папа больше не способен сосредоточиться на отдельном вопросе.
Ведь в некоторых случаях возраст человека добавляет ему сил.
Касаясь сути вопроса, я пользуюсь этой возможностью, чтобы сказать тебе: по-моему, именно под влиянием папы ты сосредоточился на торговле больше, чем это заложено в твоей натуре.
И я верю: пусть сейчас ты еще настолько уверен в своем деле, что должен оставаться торговцем, определенное начало в твоей натуре будет действовать, и, может быть, так сильно, как ты и не подозреваешь.