Он повалился в траву грудью, щекой, в этот пронизывающий запах сырой земли и нескончаемой жизни, и долго лежал так, бессмысленно изучая торчащий перед глазами кустик молодого лимонника, еще какую-то тонкую травку с фиолетовой робкой крапинкой цветка.
Он перевернулся на спину, раскинул руки, принимая на грудь это любимое, непостижимое небо, и молча заплакал Такое с ним бывало В одиночестве, в горах или на море, он иногда плакал от сладкой ностальгической тоски по уходящей жизни. Всегда, с самого детства, очень остро он чувствовал мимолетность своей жизни и трепетно относился к прошлому, часто перебирал в памяти, перетряхивал берег его, как бережет хозяйка и прячет дорогие вещи в шкафу.
Он вспомнил прошлогоднюю поездку в горы, весной, с Ириной и Илюшкой, ее синюю панамку смешную, с огромной, как у клоуна, пуговицей на макушке. Илья ушел в поселок за пивом, а они валялись в палатке, решали кроссворд и долго не могли отгадать слово «эротика», когда же наконец отгадали, то взглянули друг на друга и расхохотались, он выкатил глаза, сделал алчное лицо и повалился на нее, она же, изнемогая от смеха, отбивалась и вскрикивала: «Виктор, пусти, перестань, ну! Сейчас ребенок вернется» А через полчаса поссорились, яростно, из-за какой-то чепухи; видели, как по склону с тяжелой авоськой поднимается Илюшка, улыбается, победно машет им бутылкой пива, и не могли остановиться. Впрочем, Илья не раз уже бывал свидетелем остервенелых ссор, ему не привыкать
В последние месяцы раздражение стало прочным и, как ему казалось, чуть ли не единственным оттенком отношения к Ирине. Иногда он даже спрашивал себя: «И это любовь?»
Тогда он представлял, что она умерла. Ирина. Приходят и говорят: она умерла.Нет, не так. Звонят. Чужой спокойный голос в трубке. Говорят: она умерла. И по тому, как хватал его паралич ужаса в эти минуты, он понимал, что обреченно любит ее
Последний раз он видел ее неделю назад. Утром выписал на работе городскую командировку, быстро уложился с делами и к обеду уже звонил в родную дверь, обитую коричневым дерматином. Ирина, видно, выскочила из ванной была в махровом халате, с круглой, как у ребенка, намыленной головой.
Привет! обрадовалась она. Молодец, что пришел. Покрась меня, а то я не вижу сзади и убежала в ванную.
Он открыл холодильник, отрезал кусок сыру и так жевал, стоя у окна в кухне. Ирина вышла из ванной с полотенцем на голове.
Не хватай сухомятку, пожалуйста! Она всегда сердилась, когда он ел стоя, на бегу, как придется. Покрасишь меня, и сядем обедать. У меня рассольник и голубцы.
Голубец ты мой, он глядел в окно и рассеянно жевал.
Понимаешь, сегодня Аскарянц устраивает банкет после защиты. Не могу же я пугалом идти! Меня Илюшка всегда красит, а тут я забыла с ним договориться, и он на тренировку побежал.
Кто оппонент у Аскарянца?
Москвич какой-то. Интересный, в очках, с шевелюрой эдакой. Я фамилию забыла Вот, смотри, она уселась перед зеркалом, выдавила в чашку из толстого тюбика вишнево-бурую змейку, размешала, вот тебе щетка. Окунай и тщательно крась каждую прядь. Особенно у корней прокрашивай. Ясно?
Ясно, гражданка клиентка, он встал за ее спиной, взял старую зубную щетку с растрепанной щетиной, тоже вишнево-бурой, окунул ее в раствор и приподнял прядь волос на затылке Ирины.
Почти вся прядь была седой. И это почему-то испугало его. Он привык, что Ирина молодо выглядит, он вообще привык к ней и давно уже не всматривался в ее лицо, волосы, фигуру, как не присматривался к себе. И эта, неожиданная для него, седая прядь ошеломила.
Ира! воскликнул он и стал судорожно ворошить волосы на ее голове, надеясь, что это просто попалась такая прядь, что сейчас он ее закрасит и все будет окей Нет, седины было много, очень много.
Ирина засмеялась и мотнула головою:
Ну, не балуйся!
Ира, ты вся седая!
Сделал открытие, невесело улыбнулась она и вдруг, подняв глаза, увидела в зеркале его изменившееся лицо. Они молчали и глядели друг на друга и в эти секунды, казалось, понимали такое, чего не могли понять все эти годы Он молча наклонился и прижался щекой и губами к ее шее, там, где сидела круглая родинка. Ирина молчала, не шевелясь.
Ну, давай краситься наконец тихо и медленно проговорила она. Будем закрашивать нашу жизнь в красивый цвет.
Он заметил, что вокруг много растет ревеня, поднялся и стал рвать его из ревеня мать варила отличные кисели. Он снял рубашку, натолкал в нее ревеня, завязал рукава и перекинул через шею, как хурджун через ишака
Горячий дневной свет понемногу линял, остывал и стекал с неба в ущелье, где загустевал в вязкие сумерки. С вершины горы открывался дневной закат: солнце, налитое, с кровавой тяжестью в брюхе, грузно оседало в клубневую гряду облаков.
Театральное действо, подумал он, любуясь закатом, и только сейчас ощутил глубокую тишину, в которой происходило это угасание дня. И сразу в тишине послышался шелест травы за спиною.
Он обернулся шагах в пяти стояла собака, белая, в черных подпалинах, с обрубленным ухом. Стояла и молча смотрела на него желтыми глазами.
От неожиданности он вздрогнул и даже отступил на шаг. Непонятно было откуда взялась собака. Откуда и чья она? Может, чабанская?.. Она подбежала, стала молча ластиться, что было жутковато. Нет, не похожа на чабанскую. Те собаки гордые, ничего у чужих не просят.
Ну что ты, что ты? спросил он, потрепав ее по голове, забирая в горсть единственное тряпичное ухо. Заговорил, чтоб услышать свой голос, хоть что-то услышать человеческое в этой томительной тишине. Ты что здесь делаешь, а? Ну, чего молчишь?
Собака глядела на него, ждала.
Ты есть хочешь? догадался он. Ах, бедолага А у меня нет ничего. В палатке найдем, пошли Он повернулся и пошел, собака потрусила за ним.
Пойдем, пойдем, повторял он, стараясь не смотреть в ее странные желтые глаза.
Прошли километра два, когда он вдруг понял, что заблудился. Это обескуражило его. Обычно он прекрасно ориентировался везде в незнакомых городах, в лесу, в горах, а тут на тебе, заплутал.
Горы уже померкли, сизыми тенями соскальзывали по ним облака, небо загустело, налилось фиолетовым, и на окраине его всплыла сумеречно-хрупкая луна.
Собака стояла у его ног и, подняв одноухую голову, пристально смотрела. Две холодных луны плыли в ее глазах. Он отвел от собаки взгляд и огляделся, пытаясь сообразить, в какую сторону двинуться. Он искал арчу, выгнутую саксофоном. Но в сумерках, стремительно глотающих пространство, все труднее различались даже недалекие деревца.
Хреновина какая-то, буркнул он, повернул и пошел влево.
Показалось, что за острым выступом скалы будет тропка, по которой он поднимался.
Собака бежала за ним как привязанная, и с каждой минутой ему все больше становилось не по себе. В голову полезли дикие мысли: вдруг почудилось, что не за ним бежит она, а гонит его впереди себя, как гонит пастух бездумную скотину на бойню.
Два раза он оборачивался и громко заговаривал с нею, с собакой.
Ты чего молчишь? раздраженно спрашивал он, и собственный голос казался враждебным в этой темной тишине. Ты скулить умеешь? А лаять? Вот так умеешь? Он остановился и залился оглушительным лаем, с подвывами, порыкивая.
Склонив голову набок, собака внимательно глядела ему в глаза. Наблюдала
Он почувствовал, как страх цапнул коготком где-то в животе, и тихо выругался.
Пошла! крикнул он собаке. Дура, все из-за тебя! Чего привязалась? Пошла отсюда!
Собака спокойно глядела немигающими желтыми глазами.
Он повернулся и побежал. Она за ним, неторопливо, размашисто, словно была уверена, что никуда он не денется.
Ах, ты так! пробормотал он сквозь зубы, подобрал камешек и швырнул в нее. Собака отпрянула, мотнула головой и опять спокойно стала приближаться боком.
«Да какая это, к черту, собака! смятенно подумал он. Никакая это не собака!» попятился, не решаясь повернуться к ней спиною, подался назад, и вдруг нога его скользнула вниз, зашуршали камни, он упал навзничь и, чувствуя спиной и затылком перебор мелких камешков, стал сыпаться, сыпаться вниз по склону.
Он понял, что попал в сыпун и катится в пропасть. Перевернулся на живот, стал тормозить локтями, коленями, хватаясь за что попало, но безуспешно медленно катился и катился вниз.
Собака тоже попала в сыпун, катилась за ним следом. Сыпались камни Один крупный угодил в собаку; она завизжала пронзительно, задергала лапами, беспомощно пытаясь подняться и время от времени сваливаясь ему на спину.
Повезло с этой рубашкой, набитой ревенем, дурацкая прихоть, а как повезло! она, как подушка на шее, смягчала падение и слегка тормозила и защищала голову от падающих камней. Несколько раз ему удавалось застрять на минуту, уцепившись за колючий сухой кустик, и он лежал, почти бессознательно отмечая, как сплывала, съезжала по камням собака, как замедленны, расщеплены ее движения. Наконец она прикатывалась к нему, он с ней разговаривал.
Думала, доконаешь меня? хрипло спрашивал он, заглушая гулкие, дробные удары сердца и слыша, как колотится о его спину сердце собаки. Я-то понял кто ты Да уж не молчи скажи сразу конец, что ли? Облизнул запекшиеся, распяленные в напряжении губы, подумал: а ведь и вправду конец! Застонал, дернулся и покатился вниз, и долго, бесконечно долго катился, пока не уперся ногами в валун.
Несколько мгновений он лежал, глядя в сочное, чернильно сгущенное небо, боясь пошевелиться. Валун качался, впереди внизу чернела пропасть, пасть ее дышала холодом.
Приехали, омертвело выдохнул он.
Сверху прикатилась собака, она молчала и тяжелым кулем давила на спину, дергалась, истекала кровью парные струйки крови бежали по его шее, груди, спине. Майка намокла и неприятно липла к телу.
Он уже привык к собаке, привык катиться с нею по бесконечному пути в пропасть. Она была вечным спутником, товарищем по смерти. Собака была судьба. Его собственная судьба с желтыми глазами, от которой он столько раз уворачивался.
Вот ты где меня достала, сказал он собаке. Ну, ладно сейчас полетим сейчас Да не дрыгайся ты, дура Все уже кончено.
Он подумал вдруг, что Ирина сейчас в усталой горечи, в досаде и бедная не знает, что все кончено, что он погиб, его уже, в сущности, нет. Все кончено, и какая чепуха их ссоры, и мелкие и крупные, их жалкая грызня все эти годы, когда нужно было так просто! любить и любить друг друга. И как ясно это теперь, и как хочется жить, а надо гибнуть Надо гибнуть, да не все ли равно теперь уж все кончено и жить осталось две-три минуты, и те в темени, как и вся жизнь.
Боже ты мой, как бездарно жито-прожито, и чего хотел, и за чем гонялся? По каким рекам опасным убегал от нее, какую такую жалкую волю оберегал столько лет! На, давись теперь своей волей, захлебнись ею собачьей кровью Да, меня уже нет, а она не знает, бедная моя, не знает ничего и ничего не понимает, лелеет свою горькую усталость, пестует ее свою обиду, а меня-то уже нет
Его тошнило, тянуло в пропасть. Дрожащей рукой он стянул с шеи хурджун с ревенем и выпустил. Несколько секунд, раскинув полные рукава, рубашка летела вниз, и это слишком напоминало человека.
Краем глаза он увидел соседний валун, повыше. Пришла вдруг странная мысль: избавиться от собаки, раздвоиться с нею, уйти от нее.
Одной рукой он уперся в валун, другой поднял собаку (она оказалась тяжелой), напрягся и перебросил за тот, соседний, камень.
Ну вот пробормотал он. Лежи Ты теперь сама по себе
Тут он заметил слева, вверх по скале, насколько видно было в густеющей темени, выдаются щербатые уступы. И он решился. Подтянул колени, перевернулся на живот и, ухватившись пальцами за первый уступ, пополз по скале.
Он полз медленно, осторожно, по одной подтягивая ноги, нащупывая ими пройденный руками выступ, и тогда приникал к еще не остывшим от дневного жара камням, отдыхал. Один раз обернулся: собака молча глядела вслед ему желтыми, лунными в темноте глазами.
Прости, сказал он ей. Прости, так получилось
Она молчала.
Скажи хоть за что? За Ирину?
Собака молчала
Он отвернулся от ее глаз и стал карабкаться дальше
Он полз по скале над пропастью, руки и ноги напряженно дрожали, мыслей не было, а все какая-то глупая шелуха крутилась в голове, как мусор в речном водовороте: что вот мать все точила его, просила прописать свою внучатую племянницу Галю, а он тянул, тянул, непонятно почему, и пожалуйста, дотянул. Или являлась вдруг перед глазами, залитыми мутным потом, белая эмалированная кастрюля, в которой мать варила кисели; мучительнее всего донимала родинка, одинокая и беззащитная родинка на плече Ирины, вернее, там, где плечо поднимается в шею. Это была любимая его родинка, и сейчас она просто не выходила из головы, сидела там, будто гвоздь, вбитый по самую шляпку.
Наконец ему крупно повезло он наткнулся на площадку размером с табурет, выполз на нее, лег животом и долго лежал так, пока не понял, что сорвется, если не будет карабкаться дальше
Теперь, когда за камнем он оставил свою желтоглазую судьбу с обрубленным ухом, ему казалось, что он уползает от смерти. Но нет, он полз вровень с нею, и она зорко следила своим желтым оком за каждым его движением, как следит озорник за мечущимся тараканом в ловушке умывальной раковины Продлевает, сука, подумал он, забавляется. Его вдруг охватила жгучая ярость, желание немедленно оборвать это жалкое копошение, это трусливое уползание от смерти: сгруппировать тело и ринуться вниз, в клубящуюся сизым дышащим туманом пропасть, как прыгал он не раз с вышки в бассейн; но представил этот последний полет, острые камни внизу и опомнился, крепче ухватился за крошащийся под рукою выступ
Отдохнул он на небольшой площадке, загаженной орлами. Так обрадовался, когда взобрался на нее, оскальзываясь в свежем птичьем помете, что сел, подобрав колени, и жалобно засмеялся. Пришла даже мысль дождаться здесь утра, ведь наверняка Андрей уже мечется, ищет его
Черное небо дышало и роилось звездами крупными, зеленоватыми и дрожащими, и мелкими колючими булавочками. В небе происходила дальняя жизнь что-то помигивало, шевелилось, перемещалось, срывалось и падало, и эта жизнь казалась враждебной, как и жизнь ночных гор. Он сидел на площадке, а сверху и вокруг тянулись холодные и непостижимые пространства.
С полчаса он сидел, дрожа от холода и напряжения, боясь поскользнуться площадка была слегка поката, и понял: надо ползти дальше. Его гнало неотступное ощущение погони, какой-то невидимой, но жестокой травли, и спасение было в движении.
Внимательно осмотревшись, насколько позволял осмотреться мерклый свет луны, он заметил совсем рядом торчащие из трещины в скале сухие корешки, а ниже, один за другим, выступы, прочные на вид; и решил спускаться вниз, в ущелье, по этой отвесной скале.
Он спускался, из-под кроссовок летели камни, крошились уступы, раз он чудом удержался, схватившись за кустик колючки, сильно ободрав при этом руки и щеку. И все-таки он спускался! Медленно, отбирая у желтоглазой каждый шажок вниз, не зная как глубока эта пропасть и сколько еще придется так ползти
Потом он наткнулся на длинный, узкий, опоясывающий скалу выступ, подумал, что эта тропка должна привести куда-то, и, подтянувшись, вскарабкался на нее, распластался грудью и руками по скале
Тропка и вправду привела к тесной шириною метра в два расщелине, и он, обдирая руки и тело, стал спускаться по ней. Это была удача, так он продвигался гораздо быстрее, упираясь руками в стены расщелины, нащупывая ногами выемки в скале. Иногда, почувствовав ногою надежную опору, он отдыхал минуты две-три, расставив руки, как бы раздвигая ладонями расщелину.