Бурей задрало железо пришлось навалить по углам камни. Кровельщика бы надо И кровельщика, пожалуй, не осталось. Нет, старый Кулеш остался: стучит колотушкой за горкой, к балке, выкраивает соседу из старого железа печки. В степь повезут выменивать на пшеницу, на картошку Хорошо иметь старое железо!
Стоишь смотришь, а ветерок с моря обдувает. Красота какая!
Далеко внизу беленький городок с древней, от генуэзцев, башней. Черной пушкой уставилась она косо в небо. Выбежала в море игрушечная пристань скамеечка на ножках, а возле скорлупка-лодка. Сзади плешиной Чатырдаг синеет, Палат-Гора Там седловина перевала выше еще и смотрит вихром Демерджи. Орлы живут по ее ущельям. Дальше светлые цепи голых, туманно-солнечных гор Судакских
Хорош городок отсюда в садах, в кипарисах, в виноградниках, в тополях высоких. Хорош обманчиво. Стеклышками смеется! Ласковы-кротки белые домики житие мирное. А белоснежный Дом Божий крестом осеняет кроткую свою паству. Вот-вот услышишь вечернее «Свете тихий» Я знаю эту усмешку далей. Подойди ближе и увидишь Это же солнце смеется, только солнце! Оно и в мертвых глазах смеется. Не благостная тишина эта: это мертвая тишина погоста. Под каждой кровлей одна и одна дума хлеба!
И не дом пастыря у церкви, а подвал тюремный Не церковный сторож сидит у двери: сидит тупорылый парень с красной звездой на шапке, зыкает-сторожит подвалы:
Эй!.. отходи подале!..
И на штыке солнышко играет.
Далеко с высоты видно! За городком кладбище. Сияет на нем вся прозрачная, из стекла, часовня. Какая роскошь не разберешь, что в часовне: плавится на ее стеклах солнце
Обманчиво хороши сады, обманчивы виноградники! Заброшены, забыты сады. Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи. Бежали и перебиты хозяева, в землю вбиты! и новый хозяин, недоуменный, повыбил стекла, повырывал балки повыпил и повылил глубокие подвалы, в кровине поплавал, а теперь, с праздничного похмелья, угрюмо сидит у моря, глядит на камни. Смотрят на него горы
Я вижу тайную их улыбку улыбку камня
Сереет под Демерджи обвал когда-то татарская деревня. Века глядела гора в человечье стойло. И показала свою улыбку швырнула камнем. Да будет каменное молчание! Вот уж идет оно.
Что, Тамарка? И ты, бедняга, попала в петлю А примириться не хочешь: упрямо стучишь копытом, бьешь головой в ворота! Похудела же ты, бедняга
Она тупо глядит на мою поднятую руку стеклянными глазами, синими с неба и ветряного моря. Да куда же еще идти?! Ее бока провалились, выперло кости таза, а хребет заострился и изъеден кровопийцами мухами и слепнями. Сочится сукровица из ранок: там уже свербит червивое потомство, зреет в теплоте язвы. Вымя ее вытянулось и потемнело, подсохли-поморщились сосочки: ничего не вытянут из нее сегодня хозяйские руки.
Ступай же нету!..
Она не верит. Она же знает великую силу человека! Не может она понять, почему не кормит ее хозяин
И я не могу понять, Тамарка Понять не могу, кому и зачем понадобилось все обратить в пустыню, залить кровью! А помнишь, еще недавно каждый мог тебе дать кусок душистого хлеба с солью, каждый хотел потрепать твои теплые губы, каждый радовался на твое ведерное вымя. Кто же это выпил и твои соки? Каждую весну ты носила, а теперь ходишь пустая и не прибавила на рогах колечка!..
В ее стеклянных глазах я вижу слезы. Немые, коровьи слезы. Голодная слюна тянется-провисает к колючей ажине, которую она жевала. С усилием отрывает она глаза от кукурузы, поворачивает от калитки и смотрит в море. Синее и пустое. Она его хорошо знает: синее и пустое. Вода и камни.
Смотрю и я Сколько хочешь смотри и так, и этак.
Прямо смотри: не видная Азия, Трапезунд. Там Кемаль-Паша воюет со всеми народами на свете; побил и греков, и англичан, и французов, и итальянцев всех побил-потопил в славном турецком море.
Пошептывают прижухнувшиеся татары:
Це-це-це Кемал-Паша! Крым идет пылымот стрылят, балшивит тикал! Хлэб будит, чурэк-чебурэк баряшка будыт Балшой чилавэк Кемал-Паша! Наш будыт
Вправо Босфор далекий, Стамбул Великий. Там горы хлеба и сахара, и брынзы, и аравийского кофе, и баранов
Влево, в утренней дымке, земля родная, кровью святой политая
Ни дымочка на синей дали, серебрятся течения Одна голубая парча на солнце.
Мертвое море здесь: не любят его веселые пароходы. Не возьмешь ни пшеницы, ни табаку, ни вина, ни шерсти Съедено, выпито, выбито все. Иссякло.
А солнце пишет свои полотна!
Фиолетовый пляж розовым подержался, теперь бледнеет. Накалится засветится. К ночи с холоду посинеет. А вот и она синь-бель: вскипает с играющего моря. Нет ни души на гальке, пятнышка нет живого. Прощай, расцветка!
Ни татарина меднорожего, с беременными корзинами на бедрах груши, персики, виноград! Ни шумливого плута-армянина из Кутаиси, восточного человека, с кавказскими поясами и сукнами, с линючими чадрами кричащих красок утехой женщин; ни итальяшек с «обомаршэ», ни пылящих ногами, запотевших фотографов, берущих «с веселым лицом» у камня, лихо накидывающих черный лоскут суконный, небрежно-важно разбрасывающих «мерсис»! И уральские камни сгинули, и растаяли бублики за копейку, и раковинки с «Ялтой» китайской тушью, и татары-проводники в рейтузах синей «диагонали», с нафабренными усами, с бедрами Аполлона из Кор-бека, со стеком за лаковым голенищем, с запахом чеснока и перца. Ни фаэтонов в пунцовом плисе, с белыми балдахинами, вздувающимися на бойком ходу, с красными язычками в бисерной мишуре-сверканье, с конями и шерстяных розанах, с крымскими глухарями из серебра звоном бахчисарайским, щеголевато-мягко несущихся мимо просыпающихся утренних вилл в глициниях и мимозах, в магнолиях и розах, и в винограде, с курящеюся поливкой, с душистой прохладой утра, умело опрысканного садовником. Ни широких турок, мерно бьющих новые плантажи, крепкожильных, с синими курдюками, с полудня засыпающих на земле у камня. Ни дамских зонтиков на песке, жарких цветов полудня, ни человеческой бронзы, которую жарит солнцем, ни татарского старичка, сухого, с шоколадной головкой в белой обвязке, мотающегося на коленях к Мекке
Не ты ли сожрало, море? Молчит, играет.
Кому продавать, покупать, кататься, крутить лениво золотистый табак ламбатский? Кому купаться?.. Все иссякло. В землю ушло или туда, за море.
Смотрят в пустой песок выбитыми глазами дачи. Тянут бакланы в море, снуют-плавают их цепочки.
Одно увидишь на побережной дороге ковыляет босая, замызганная баба с драной травяной сумкой, пустая бутылка да три картошки, с напряженным лицом без мысли, одуревшая от невзгоды:
А сказывали все будет!..
Прошагает за осликом пожилой татарин, гонит с вьючком дровишек, угрюмый, рваный, в рыжей овчинной шапке; поцекает на слепую дачу, с вывернутой решеткой, на лошадиные кости у срубленного кипариса:
Це-це-це ах, шайтаны!..
И вспомнит: носил сюда петухов в сезоны, черешню, виноград, груши было время! А теперь и соли купить не с чем.
А то пропылит на мухрастой запаленной лошадке полупьяный красноармеец, без родины без причала, в ушастом шлыке суконном, в помятой звезде красной-тырцанальной, с ведерным бочонком у брюха пьяную радость везет начальству из дальнего подвала, который еще не весь выпит.
Так вот какая она, пустыня!
Смеется солнце. Поигрывают тенями горы. Все равно перед ними: розовое ли живое тело или труп посинелый, с выпитыми глазами вино ли, кровь ли И этому верховому звездоносцу. Остановится перед разбитой виллой, глядит-пялит заспанными глазами чего такое?.. Приметит стеклышко никак цело! Наведет-нацелит:
А-а, едренать
Еще нацелит
Но куда же пойдет Тамарка?
Она тянет-вытягивает мордочку и мычит, протяжно на море. В синее и пустое. Еще мычит, и еще И уходит через дорогу в балку. Задумывается над сочным молочаем: не съесть ли?.. Фыркает и отходит: чует коровьим нюхом эти острые молочаи-боли от них вымя сочится кровью.
Ну, что же сегодня делать? Что и вчера все то же: нарвать виноградных листьев помоложе, мелко-мелко порезать и суп будет. Хорошо чесноку добавить дает, говорят, бодрость; но чеснок весь вышел. Потом опять листу надо обманывать единственное живое, что нам осталось, птиц наших. Они связывают нас с прошлым. Их надо поскорей выпустить, кузнечика хоть поймают. Они доживут до осени, а дальше Не стоит думать. Кружились бы только с нами! Они отзываются на ласку, задремывают на коленях, затягивая пленочками зрачки. Они шумно слетаются из балок, заслышав обманное звяканье жестяной кружки, не зерно ли?! разговаривают даже с нами. Я хорошо понимаю Робинзона.
Итак, начинаем день.
В Виноградной балке
Виноградная балка Овраг? Яма? Нет: это отныне мой храм, кабинет и подвал запасов. Сюда прихожу я думать. Отсюда черпаю хлеб насущный. Здесь у меня цветы золотисто-малиновый куст львиного зева, в пчелах. Только. Огромное окно море. И виноград зреет.
Отныне мой храм?.. Неправда. У меня нет теперь храма.
Бога у меня нет: синее небо пусто. Но шиферно-глинистые стены мои хранители: они укрывают от пустыни. «Натюрморты» на них живут яблоки, виноград, груши
Я спускаюсь по сыпучему шиферу, оглядываю свои запасы. Плохо на яблоньках: поела цветы «мохнатая оленка». Тысячи их налетали, когда яблони стояли в цвету, падали в белые чашечки, сосали-грызли золотые тычинки. Я выбирал их, спящих они задремывали к полудню. Вот одичавший персик, с каменной мелочью, черешня, в усохших косточках, оклеванная дроздами. Айва бесплодная, в паутинных коконах, заросли розы и ажины.
Грецкий орех, красавец Он входит в силу. Впервые зачавший, он подарил нам в прошлом году три орешка поровну всем Спасибо за ласку, милый. Нас теперь только двое а ты сегодня щедрее, принес семнадцать. Я сяду под твоей тенью, стану думать
Жив ли ты, молодой красавец? Так же ли ты стоишь в пустом винограднике, радуешь по весне зеленью сочных листьев, прозрачной тенью? Нет и тебя на свете? Убили, как все живое
Хорошо сидеть в утренней тишине Виноградной балки, ото всего закрыться. Только лозы рядками тянутся вверх, по балке, на волю, где старые миндальные деревья, прыгают там голубые сойки. Какое покойное корыто! Откосы, один тенистый, солнцем еще не взятый; другой золотой, горячий. На нем груши-молодки в бусах.
Взглянешь назад синее окно, море! Круто падает балка, и в темном ее прорыве синяя чаша моря: пей глазами!
Хорошо так сидеть, не думать
Пустынным криком кричит павлин:
Э-оу-а-аааа
Нельзя не думать: настежь раскрыты двери, кричит пустыня. Утробным ревом ревет корова, винтовка стучит в горах кого-то ищет. Над головой детский голосок тянет:
Хле-а-ба-аааа са-мый-са-ааа в пуговичку-ууу са-а-мый-са-аааа
Гремит самоварная труба. Это пониже нашего домика, соседи.
Ах, Воводичка какой ты Я же тебе сказала
Голос усталый, слабый. Это старая барыня, попавшая вместе с другими в петлю. При ней чужие, «нянькины дети»: Ляля и Вова. Живут на тычке бьются.
Са-а-мый-с-а-аааа
Я же тебе сказала Сейчас лепестков заварим, розовый чай пить будем
Хочу са-а-ла-аааа
Ну, что ты из меня душу тянешь!.. Ля-ля, да уведи ты его от меня, с глаз моих!..
Я слышу дробное топотанье и задохшийся, тонкий голосок Ляли:
А-а сала тебе?! Сала? Я тебе такого сала!.. Ухи тебе насалить?
Ля-ля, оставь его И потом, нельзя говорить у-хи! У-ши! И как ты выражаешься: наса-лить! На что это похоже! А я-то еще хотела с тобой по-французски заниматься
По-французски! У смерти и по-французски. Нет, права она, старая, милая барыня: надо и по-французски, и географию, и каждый день умываться, чистить дверные ручки и выбивать коврик. Уцепиться и не даваться. Ну, какие самые большие реки? Нил, Амазонка Еще текут где-то? А города?.. Лондон, Нью-Йорк, Париж А теперь в Париже
Странно когда я сижу так, ранним утром, в балке и слышу, как гремит самоварная труба, я вспоминаю о Париже, в котором никогда не был. В этой балке, и о Париже! Это на каком-то другом свете И есть ли этот Париж? Не исчез ли и он из жизни?..
Вот почему я вспоминаю о Париже: моя соседка рассказывала, бывало, как она жила за границей, училась в Берлине и в Париже Так далеко отсюда! Она в Париже! Она бродит в вязаном платочке, унылая и больная, щупает себя за голову, жует крупку Видала Париж, в Булонском лесу каталась, стояла перед Венерой и Нотр-Дам!.. Да почему она здесь, на тычке, у балки?! Бьется с чужими детьми, продает последние ложечки и юбки, выменивает на затхлый ячмень и соль. Боится, что отнимут у ней какой-то коврик Каждую ночь дрожит вот придут и отнимут коврик, и этот платок последний, и полфунта соли. Чушь какая!
Париж?! Какой-то Булонский лес, где совершают предобеденные прогулки в экипажах, у Мопассана было и высится гордым стальным торчком прозрачная башня Эйфеля?!.. гремит и сейчас: в огнях?!! и люди весело и свободно ходят по улицам?!.. Париж а здесь отнимают соль, повертывают к стенкам, ловят кошек на западни, гноят и расстреливают в подвалах, колючей проволокой окружили дома и создали «человечьи бойни»! На каком это свете деется? Париж а здесь звери в железе ходят, здесь люди пожирают детей своих, и животные постигают ужас!..
На каком это свете деется? На белом свете?!!
Нет никакого Парижа-Лондона, пропал и Париж, и все. Вот работа кинематографам, лента на миллионы метров! Великие города великих! Стоите ли вы еще? Смотрите наши ленты? Кровяных наших лент на сотни великих городов хватит, на миллионы зевак бульварных, зевак салонных в смокингах и визитках, в пиджаках и рабочих блузах и в соболях с чужого плеча, и в бриллиантах, вырванных из ушей! Смотри, Европа! Везут товары на кораблях, товары из стран нездешних: чаши из черепов человечьих пирам веселье, человечьи кости игрокам на счастье, портфели из «русской» кожи работы северных мастеров, «русский» волос на покойные кресла для депутатов, дароносицы и кресты на портсигары, раки святых угодников на звонкую монету. Скупай, Европа! Шумит пьяная ярмарка человечьей крови чужой крови.
Цела Европа? Не видно из Виноградной балки. Как там с «правами человека»? В Великих Книгах все ли страницы целы?..
О Париж!.. Отсюда, из глухой балки, нездешним грезится мне этот далекий Париж, призрачный город сказки. Нездешним, как мои сны нездешние. Там не смеется камень: покорно положен в ленты. Голубые огни на нем, и люди его нездешние. Победно гремят оркестры на золотых трубах, а прозрачное чудо стали засматривает на край земли, ловит все голоса земные Слышит ли этот голос пустых полей, шорох кровавых подземелий?.. Это же вздохи тех, что и тебя когда-то спасали, прозрачная башня Эйфеля! Старуха седая занесла на свои скрижали.
Не слышит. Гремят золотые трубы
Хле-э-ба-аааа
А где-нибудь громадные булочные открыты, за окнами, на полках, лежат свободные караваи, лежат до вечера Да есть ли?!
Сил моих нету, Го-споди Ляля, да возьми от меня Воводю! Няня сейчас придет Ну, дай ему грушку погрызть, что ли И когда только эта мука кончится!..
Кончится! Она только еще подходит. Вон Безрукий, слесарь из Сухой балки, вчера съел рыженькую собачку Минца А на той неделе я видел, как его жена еще пекла из муки лепешки. У нас еще есть миндаля немного А у ней, кажется, есть коврик и какое-то необыкновенное ожерелье хрустальное ожерелье из Парижа! Не знает, какая бывает мука! И как она может кончиться?! Это солнце обманывает, блеском, еще заглядывает в душу. Поет солнце, что еще много будет праздничных дней чудесных, что вот и виноградный, «бархатный» сезон подходит, понесут веселый виноград в корзинах, зацветут виноградники цветами, осенними огнями Всегда будет празднично-голубое море, с серебряными путями.
Умеет смеяться солнце!
А вот скоро ветры сорвутся с Чатырдага, налягут на Палат-Гору снеговые тучи, от черного Бабугана натянет ливни тогда