Боюсь, вчера я был немного занят, сказал мистер Ланкастер. Следовало отвести тебя в сторонку и незаметно объяснить положение дел. Ситуация сложилась очень деликатная, и нужно было действовать быстро Тут мне стало ясно, что мистеру Ланкастеру не больно-то хотелось рассказывать мне о клубе и о том, как он боролся за переизбрание; вышло бы не так внушительно. Вот он и прибег к приему напыщенного обобщения: В иных частях мира действуют злые силы. Я бывал в России и знаю. Сталиниста вижу с первого взгляда. Эти с каждым днем все больше смелеют. Повылазили из канав и занимают места у власти. Я предрекаю, а ты слушай и запоминай через десять лет ты в этот город не то что мать или жену не привезешь, но и любую приличную женщину. Тут будет так же плохо не хуже, потому что хуже быть не может, как в Берлине!
А что, в Берлине все так плохо? стараясь не выдать заинтересованности, спросил я.
Во всем сборнике «Тысяча и одна ночь», Кристофер, и во всех бесстыжих тантрических ритуалах на барельефах «Черной Пагоды», картинках из японских борделей, в наигнуснейших фантазиях извращенного восточного ума ты не найдешь ничего столь же тошнотворного, как то, что происходит сейчас в Берлине средь бела дня. Этот город обречен куда вернее, чем тот же Содом. Его жители даже не понимают, как низко пали. Зло там не видит самого себя. Там правит страшнейший из дьяволов безликий. Кристофер, ты жил как у Христа за пазухой, благодари за это Небеса. Тебе такого и не снилось.
Да уж, не снилось, затравленно проговорил я, приняв в тот же момент, прямо на месте важнейшее в своей жизни решение: как можно скорее, всеми средствами отправиться в Берлин и долго-долго не уезжать оттуда.
Днем мистер Ланкастер распорядился, чтобы Вальдемар показал мне город. Мы посмотрели картины в ратуше, посетили кафедральный собор. Капитан Добсон заинтриговал меня своими рассказами о музее Блайкеллер[6] под ним, о выставленных там мумиях людей и животных. Капитан поведал, как они с братом смотрели на эти трупы: «Была там одна баба, ну, знаешь, в черной юбке. Вот я и решил подглядеть, как там у нее да что. За выставкой следил смотритель, но он как раз отвернулся, и я, такой, говорю братцу: следи, мол, за этим старым Фрицем, а сам задрал тряпки и вижу Знаешь что? Да ничего! По всему видать, крысы постарались».
Плоть так усохла, что кроме костей от мумий почти ничего не осталось. Она походила на черную резину. При нас в музее тоже дежурил смотритель, да только к нам он спиной поворачиваться не спешил; посему у меня не было возможности проверить правдивость рассказов капитана Добсона. Эта мысль вызвала у меня улыбку; захотелось поделиться с Вальдемаром. Одна американка, спустившаяся в подвал вместе с нами, поинтересовалась у меня, как эти трупы сохранились. Я ответил, мол, не знаю, и тогда она предложила спросить у Вальдемара. Пришлось признаться, что я этого сделать не могу. Тогда она крикнула попутчику: «Ну разве не мило! Этот юноша совсем не понимает немецкого, а его друг ни слова не знает по-английски!»
Скажите, пожалуйста, что тут милого? Компания Вальдемара меня смущала. Наверняка он был хорошим парнем. Симпатичный, я бы даже сказал, красивый; высокие готические скулы придавали ему сходство со статуей ангела в соборе. Неудивительно, что скульптор двенадцатого века взял за модель человека с такой внешностью возможно даже, прямого предка Вальдемара. Однако в обществе ангела радости мало, особенно если он не разговаривает на твоем языке. Вальдемар таскался за мной хвостом, не проявляя инициативы. Наверняка находил меня столь же скучным, как и городские достопримечательности, утешаясь только тем, что в конторе еще скучнее.
Я провел четыре дня в обществе мистера Ланкастера, а показалось, что целую жизнь. Хотя узнать его лучше я бы не смог и за четыре месяца, а то и за четыре года.
Да, мне было тоскливо, но особенно по этому поводу я не переживал. В конце концов, какой юноша если в нем присутствует дух не хандрит львиную долю своего времени? Жизнь проходит не так расчудесно, как ему хочется, вот он и пылает праведным гневом.
Однако я решил примириться с мистером Ланкастером, устыдившись собственного ребяческого поведения в тот первый день. Романист я или нет, в конце концов? В колледже мы с моим другом Алленом Челмерсом любили по очереди повторять девиз: «Всю боль!» Это был сокращенный вариант строчки из сонета Мэтью Арнолда о Шекспире: «Всю боль, что дух бессмертный ощутил»[7]. Таким образом мы напоминали друг другу, что для писателя все есть рабочий материал, нечего брезговать хлебом насущным. Вот я и сказал себе, что мистер Ланкастер часть «всей боли»; его надо принять и подвергнуть научному анализу.
Едва я остался один в его квартире, как сразу же тщательно обыскал ее на предмет улик. Получилось до смешного глупо. Ковров в комнатах не было, и мои шаги производили столько шума, что нестерпимо хотелось сбросить туфли. В одном из углов гостиной стояла пара лыж, удивительно напоминавших самого мистера Ланкастера; мне казалось, будто это фамильяры[8] и они следят за мной. Я даже рожи им корчил. Впрочем, если не они, то Борода со своей фотографии следил за мной точно. С какой готовностью он взял бы меня к себе на судно и погонял по палубе в студеный снежный шторм где-нибудь близ мыса Горн! Глянешь на него, припомнишь его бедолагу воспитанника, мистера Ланкастера, и сразу хочется призвать старое чудовище к ответу и за многое.
Поиски обернулись полным разочарованием. Все, что я нашел интересного, единственный запертый ящик письменного стола, и пообещал себе как-нибудь изловчиться и поискать секреты в нем. Прочие же шкафы и ящики в доме оставались не запертыми. Еще одной занятной находкой оказалась форма капитана британской армии; ее мистер Ланкастер хранил в шкафу вместе с обычной одеждой. Так он, выходит, из тех мерзких созданий, что делают культ из опыта армейской службы! Следовало догадаться. Ну, значит, будет с чего начинать изыскания.
Тем же вечером, за ужином единственной съедобной трапезой за весь день, которую готовила нам приходящая кухарка, я разговорил мистера Ланкастера на тему службы. Это было несложно: едва я упомянул войну, как он принялся будто нараспев перечислять:
Лоос Армантьер Ипр Сен-Квентин Компьень Абвиль Эперне Амьен Бетюн Сен-Омер Аррё Мистер Ланкастер будто повторял церковные напевы, и мне уже начинало казаться, что конца и края этому не будет. Но тут он, еще сильней понизив голос, произнес: Ле-Като. Прозвучало как нечто особенно сакральное. Помолчав, он объяснил: Именно там я написал то, что с сожалением называю одной из немногих и великих военных поэм. Тон его голоса вновь сделался напевным: Лишь пушек разъяренно-грозный рев[9].
Ну конечно же, невольно воскликнул я. И автор
Я осекся, осознав всю красоту своего открытия: у мистера Ланкастера безудержная мания величия!
Я мог бы стать писателем, сказал он. Я обладал той силой, что есть лишь у величайших авторов, умением взирать на весь человеческий опыт с абсолютной объективностью.
Он произнес это с такой убежденностью, что мне даже стало страшно. Вспомнились рассказы мертвых о себе у Данте.
Подобная сила была и у Толстого, размышлял вслух мистер Ланкастер, но Толстой был развратник. Я знаю, потому что жил в шести странах. Глядя на крестьянскую девушку, Толстой видел лишь груди под ее платьем. Он замолчал, давая мне время оправиться от потрясения, нанесенного его сильными словами. Теперь он играл роль великого романиста, что запросто и жестко рассуждает о жизни, на которую смотрит без вожделения и страха. Поезжай как-нибудь туда сам, Кристофер, и убедись. Взгляни на степи, что простираются на тысячи миль за горизонт, и на беспросветное свинство. На жуткую гангрену лени и вопиющее отсутствие твердого хребта. Тогда-то ты поймешь, как у руля в России встала шайка евреев-атеистов. Мы у себя в Англии не породили еще никого более великого, чем Китс. Он был чист душой, но не видел ясно. Был слишком болен. Нужно иметь здоровый ум в здоровом теле. О, я знаю, что вы, молодые последователи Фрейда, посмеиваетесь над таким, но история еще докажет вашу неправоту. Вашему поколению предстоит платить, платить и платить. Солнце уже коснулось горизонта. Время ваше почти на исходе, и близится ночь варваров. И обо всем я мог бы написать, я мог бы всех предупредить. Однако я, скорее, человек действия
Вот что я тебе скажу, исключительный мой Кристофилос, у меня для тебя есть подарок. Идея для сборника рассказов, благодаря которому ты приобретешь репутацию писателя. Такого еще никто не творил. Никто на это еще не решался. У всех на уме так называемый экспрессионизм. Индивидуальными себя возомнили. Фу! У них нет выносливости. И все, что смог породить их скуповатый ум, сухо, как овечий навоз.
Видишь ли, эти глупцы вообразили, будто реализм это когда пишешь об эмоциях. Считают себя дерзкими, потому что именуют нечто модными словечками-фрейдизмами. Но это лишь пуританизм наизнанку. Пуритане запрещали употребление имен, зато фрейдисты без имен не могут. Вот и все, вся разница. И выбирать-то не из чего. В глубине своих мелких и грязных сердец фрейдисты боятся имен не менее, чем пуритане, ибо до сих пор одержимы ничтожной средневековой еврейской некромантией: рабби Лёв[10] и иже с ним Однако истинный реализм, к которому никто не осмелится прибегнуть, в именах не нуждается. Истинный реализм идет дальше.
Поэтому вот как я поступлю
Тут мистер Ланкастер сделал выразительную паузу. Встал, пересек комнату, вынул из ящика комода трубку, набил ее, закурил и, закрыв ящик, вернулся за стол. На все у него ушло пять минут, и все это время его лицо оставалось каменным. Однако же я видел, что ему просто доставляет наслаждение держать меня в напряженном ожидании, и я, против своей воли, прогнулся.
Так вот, я бы поступил следующим образом, наконец продолжил мистер Ланкастер, написал бы серию рассказов, которые бы не описывали эмоцию, а создавали ее. Подумай, Кристофер: история, в которой ни разу не звучит слово «страх», он не описывается, но вызывается у читателя. Представляешь, какой силы будет этот страх?
Я бы написал рассказ о голоде и жажде. А еще рассказ, вызывающий гнев. И еще один, самый ужасный из всех, наверное, даже слишком ужасный, и писать его не стоит
(Неужели рассказ, навевающий сон? Я не сказал этого, но подумал и очень громко.)
Рассказ, желая добиться максимального эффекта, мистер Ланкастер заговорил очень медленно, пробуждающий инстинкт репродукции.
Я исследовал мистера Ланкастера не только во имя одного лишь искусства. К этому времени я осознал, что на мою личность он способен произвести поистине грозное воздействие. Опасно было прекращать мыслить о нем как о нелепом создании и начинать воспринимать его как человека, ведь тогда мне придется возненавидеть его за то, что он меня тиранит. Если позволить себе ненавидеть его, а ему тиранить меня, то придется удариться в дефектную, дегенеративную желчность, бессильную злость раба. Если и правда существует такая вещь, как реинкарнация почему нет? то во времена Древнего Рима я, должно быть, прислуживал мистеру Ланкастеру рабом-писарем. Мы жили, наверное, на вилле-развалюхе в самом конце Аппиевой дороги. Я воображал себя поэтом и философом, а сам тратил жизнь, записывая за хозяином пустопорожнюю болтовню, и терпел его сокрушительно тривиальные размышления о загадках природы. Хозяин, конечно же, был беден и скуп, и мне приходилось работать за двоих: ко всему прочему таскать дрова и воду, а то еще и кухарить. При этом, общаясь с рабами с других вилл, я делал вид, будто не опускаюсь до ручного труда. Ночами я лежал, не смыкая глаз и замышляя убийство господина, на которое никак не решался из страха перед тем, что меня обязательно поймают и распнут.
Нет, мистера Ланкастера следовало рассматривать научно или не рассматривать вовсе. Изучать как наглядное пособие. Я даже составил конспект того нашего разговора за столом.
Самое худшее в нынешней моей работе то, что она не задействует и сотой доли моего мозга. У меня мысленный запор. Вот на войне батарейный старшина давал мне решать задачи артиллерии, и я справлялся за один день. Без всякой математики предлагал по три решения для каждой Пойми одно, Кристофер, этому миру необходимо научиться верить в положительную силу зла. Радость жизни всей жизни в том, чтобы сражаться с этим злом. Если упустим это из виду, утратим смысл бытия. Впадем в смертельное отчаяние Гликона[11]:
Panta gelōs, kī panta konis, kī panta to māden,panta gar ex alogōn esti ta ginomena(Все есть лишь смех, пыль и ничто,Все из безумия родилось)Вот тут-то язычников и поджидал конец, они достигли края безбрежного моря. Большего им было не видать. У нас нет причин следовать их примеру, ибо на их отрицание мы ответим великолепным утверждением Гарета[12], его словами, что он произнес матери, когда она просила его остаться дома, прельщая радостями бесцельной жизни:
Мужчина я и жду мужского дела.За ланью следовать? Нет! За Христом,За Королем идти и честно жить,Стоять за правду и разить неправду Не для того ль рожден я?Не забывай об этом, Кристофер. Повторяй это каждое утро, сразу как проснешься. Не для того ль рожден я? Не спрашивай, можем ли мы победить! Просто борись, сражайся!
Не ропщи, что не жил всласть!..Форт безумья должен пасть.И падет, а твой резон Пасть на миг скорей, чем онНикто из этих твоих умников-модернистов не наделен голосом Арнолда. Вот у Мередита[15] он был, у Уильяма Уотсона[16] он был, но Уотсон был последним. Потом сцену заполонили умствующие модернисты, и мы утратили посыл.
Я мог бы вернуть его. Я мог бы воскресить его. Однако как-то утром в начале лета услышал иной зов. У самой кромки Мер-де-Глас, под Монбланом. Я созерцал это широкое и ослепительное море льда, и тут голос спросил меня: «Кем хочешь стать? Решай». И я ответил: «Помоги мне выбрать». Голос предложил: «Хочешь любви?» И я ответил: «Только не ценой службы». Голос предложил: «Хочешь богатства?» И я ответил: «Только не ценой любви». Голос предложил: «Хочешь славы?» И я ответил: «Только не ценой истины». Наступила долгая тишина, и я ждал, прекрасно зная, что голос обратится ко мне снова. И вот наконец он заговорил: «Хорошо, сын мой. Теперь я знаю, что тебе дать»
Перед тобой открыты все дороги, Кристофер. Ты пока не знал любви, но она еще будет. Она приходит ко всем. Правда, всего раз, на этот счет не заблуждайся. Любовь приходит и уходит, и мужчина должен быть к ней готов. Узнать ее, когда она явится. Есть недостойные ее те, кто позволяет себе опуститься и стать неподходящим для нее. А кто-то не торопится ее получать из гордости или из страха собственного благополучия? Не нам судить. Но ты будь готов к ней, Кристофер. Будь готов
* * *
Однажды утром, когда мистер Ланкастер собрался на работу, я заметил, что ящик его письменного стола, обычно запертый, сегодня остался открытым. Мистер Ланкастер забыл ключ, подвешенный к целой связке других ключей, прямо в замочной скважине. Наверняка хозяин скоро заметил бы пропажу и вернулся, поэтому с обыском следовало поторопиться.
Первым, что попалось мне на глаза, был армейский револьвер. Должно быть, очередной сувенир, прихваченный с войны. Я же счел его абсолютно неинтересным: в столе должны были быть другие, куда более достойные секреты. Я пролистал стопку старых оплаченных счетов и устаревших железнодорожных расписаний. Куски использованной проволоки, закопченные лампы, разбитые фоторамки, ржавые детали какого-то моторчика, изношенные резиновые ленты Казалось, мистер Ланкастер складывает сюда и прячет подальше от глаз все, что могло выдать его неопрятность.
Однако в верхнем ящике, который уж больно сильно выделялся и потому виделся мне не самым пригодным для хранения секретов местом, отчего был проверен в последнюю очередь, я отыскал толстую записную книжку в глянцевой черной обложке. И пришел в возбуждение, увидев, что она заполнена стихами, написанными рукой самого мистера Ланкастера; похоже, это была длинная эпическая поэма, которую я просмотрел по диагонали. Было много описаний природы: горы, моря, звезды, приводились юношеские переживания автора и монологи в духе Вордсворта, говорилось о Боге очень, очень много, о странствиях, войне мама дорогая, куда же без войны! а потом снова о странствиях и так-так-так, ага, что это у нас? Ну наконец-то, что-то интересное!