«Соцдемы» часто носят тимьян вместе с красными лентами или кусочками ткани; тимьяном украшают «красные кофейни», в частности во время избирательной кампании 1849 года. Пара тимьян/красный цвет может при этом приобретать и более грозные коннотации. 1 мая 1849 года во время «красной» фарандолы в Шабасе республиканцы, носящие эти эмблемы, восклицают: «Да здравствуют красные и смерть белым! Мы их поджарим с тимьяном!»307 Намек понятен: провансальскую кровяную колбасу готовят с веточками тимьяна; тимьян воспринимается как пряность, которая в качестве эмблемы народного карательного правосудия будет сопровождать политическое кровопускание. Во время Второй империи «красный» тимьян уходит в тень, чтобы вновь возникнуть в средиземноморском публичном пространстве в начале Третьей республики308.
Животные демонстративные и искупительные
С животными из плоти и крови, превращающимися в символы, дело обстоит не совсем так, как с растениями. Домашнее животное не только воплощает в себе политические симпатии и антипатии хозяина, но и служит тотемным воплощением его врага. Этот процесс, плохо документированный применительно к XIX веку, вписывается в историю более длительную, одним из эпизодов которой стало в XVIII веке «великое кошачье побоище», сделавшееся знаменитым благодаря Роберту Дарнтону и предложенной им социальной интерпретации происшествия. Избиение котов, принадлежащих хозяину парижской книгопечатни на улице Сен-Северен, которого ненавидели его подмастерья, американский историк интерпретировал как социальный протест с сексуальными коннотациями: «перебивая хребет серенькой [любимой кошке хозяйки], они, с одной стороны, обзывали супругу хозяина ведьмой, а с другой превращали хозяина в дурака-рогоносца»309. Но политизация животных в XIX веке вписывается и в противоположный процесс; мы имеем в виду становление и укрепление «зоофильских» тенденций, постепенную антропоморфизацию домашних животных: разрыв между человеком и животным, наделенным чувствительностью, сужается, что, впрочем, вызывает сильный протест310.
При Второй республике в департаменте Восточные Пиренеи некоторые социал-демократы с совершенно сознательным политическим намерением украшают рога своих быков красными лентами; в коммуне Арль-сюр-Теш активист по фамилии Батль пользуется праздником местного святого покровителя, чтобы выпустить на улицу быка с красными лентами и тем бросить вызов землякам: Батль «объявил во всеуслышание, что бык будет принадлежать тому, кто сумеет его покорить»311. Сходным образом в 1850 году группа социалистов-республиканцев нарочно прогуливает между двумя деревнями близ пика Канигу, в том же департаменте Восточные Пиренеи, козленка в красном колпаке312. В обоих случаях животное наравне с гражданами снабжается политической эмблемой, в результате чего размывается граница между человеческим и нечеловеческим. В обществах и сельском, и городском, где животное присутствует всегда и повсюду, оно используется не только как метафора, но и как продолжение взглядов своего хозяина. В знак сопротивления Реставрации лошадей украшают трехцветными лентами313, а голубям прицепляют трехцветные кокарды314. А в 1851 году у одного мятежника из департамента Нижние Альпы315, известного под именем Тонен, сидела на голове большая красная птица, сделавшаяся своего рода локальной эмблемой восстания в Ди´не316.
Впрочем, гораздо чаще животное, превращающееся в символ, все-таки носит на себе какое-то клеймо или служит предметом насмешек в ходе карнавальных и иконоборческих процессий. Не случайно Роберт Дарнтон говорит по этому поводу об отрицательной «ритуальной ценности». «Некоторые животные, пишет Дарнтон, очень подходят для обзывания, как другие, по знаменитой формулировке Леви-Стросса, подходят для думанья»317. Прогулки с животными в сатирических и политических целях служат выражением «народного экспрессионизма» (Морис Агюлон), но не только; они продолжают традицию искупительного использования животных318, зафиксированную во время Французской революции и сохранившуюся до середины XIX века. Чаще, чем кошки, испокон веков ассоциировавшиеся с оккультными силами и по этой причине использовавшиеся в мстительных «кошачьих концертах», эту искупительную роль исполняют собаки и ослы, реже лошади и, наконец, свиньи, продолжающие волновать народное воображение319. Подобные сцены, особенно частые в эпоху Реставрации, происходили и в городах, и в деревнях. В марте 1815 года при известии о «прилете Орла» (возвращении императора) один ветеран наполеоновских кампаний принимается расхаживать по улицам Тулузы в обществе собаки с крестом Святого Людовика на хвосте320; несколькими неделями позже сцена повторяется в Драгиньяне, только теперь на хвосте красуются лилия и белая кокарда321; а в Мюлузе заводчики в знак раскаяния привязывают «к гривам и хвостам лошадей кресты Святого Людовика, которыми наградили их самих»322. В начале Второй реставрации в Париже в квартале Сен-Марсо из одного кабака в другой водят свинью с лилией на хвосте, а в это время фрондеры-бонапартисты иронически пьют за здоровье «толстого папаши»323. Похожие сцены разыгрываются в коммуне Антрег (департамент Аверон): ее жители привязывают белые кокарды к хвостам собак и лошадей324; несколько месяцев спустя в одной из деревень департамента Рона «шалопаи» смеха ради прикрепляют белую кокарду к хвосту собаки, и она, к негодованию окружающих, бегает в таком виде по улицам325. Напротив, в Сен-Жилле (департамент Гар) служанка-роялистка, вдова Гине, разгуливает по городу с белой кокардой на голове, а своему псу, которого именует «бонапартистом», нацепляет кокарду красную и тем самым разыгрывает поединок с собственным домашним животным. Комментирует она это следующим образом: «Я-то роялистка и ношу белую, а вот пес мой, чертов бонапартист, разбойник, красную напялил; но как придем домой, я ему голову отрублю, вот бы и всех бонапартистов туда же»326. В октябре 1830 года в том же департаменте Гар, в деревне Сен-Кантен-ла-Потери легитимисты, желая высмеять революционные цвета, которые новая власть сделала государственными, прогуливают по улицам осла с трехцветными кокардами в ушах и носу327. При Второй республике «красные» из края Апт в департаменте Воклюз, судя по некоторым рассказам, нарядили осла принцем-президентом328. Иначе говоря, некоторые домашние животные или рабочий скот превращаются в негативные политические эмблемы предмет насмешек. Во второй половине XIX века подобное использование животных постепенно сходит на нет.
Что же касается тотемического животного, его могут приносить в жертву и подвергать насилию, метя при этом в обозначаемого им политического противника. В этом случае целью иконоборцев становится порой само тело животных-символов. Коллективные представления, особенно среди простонародья, легко мирились с такими жестами, особенно до 1850 года, когда был принят закон Граммона, запрещавший публичное жестокое обращение с домашними животными329. Бои животных (петухов, собак, медведей и проч.) были в ту пору самым обычным делом не только в деревнях, но и в восточных пригородах Парижа (возле заставы Травли). В первой половине XIX века одной из любимейших забав сельской молодежи было отрубание головы домашним птицам или забивание их камнями330. В коммуне Ла-Валет (департамент Вар) в 1832 году карлисты публично высекли, а затем повесили петуха по всей вероятности, намекая на официальную символику режима Луи-Филиппа. Морис Агюлон однажды уже привлек внимание к этому случаю, в котором увидел политизацию фольклора: «петуха используют без предварительных объяснений, поскольку так принято, но при этом помнят о тех политических ассоциациях, какие он порождает в данный момент, и с радостью их обыгрывают»331. Позднее, в июле 1851 года, белого петуха в этом случае цвет важнее породы животного носят по деревне Бельгард-ан-Диуа (департамент Дром), осыпают оскорблениями, а потом публично сворачивают ему шею, «чтобы показать, как бы надо обойтись с белыми»332. Во всех описанных эпизодах эмблематическое животное превращается в искупительный манекен, «козла отпущения», за которым стоит другой объект; примерно так же во время карнавала устраивают суд над Карамантраном манекеном, изображающим Великий пост, а затем сжигают его или вешают.
Предметы-фетиши
В XIX веке, так же как и во время Революции, политические конфликты отражаются на всем, включая самые повседневные предметы. Бритвы, ножи, настольные игры, игральные карты, полотенца, фигурные трубки, табакерки, медальоны, женские украшения, брошки и брелоки, веера, рукоятки тростей, стаканы, расписные тарелки333, вазы, стеклышки волшебных фонарей, формы для вафель, этикетки для ликеров и духов, мыло, конфеты, пряники и гостии все это украшается картинками, эмблемами, надписями и портретами с более или менее явным политическим смыслом. Все эти предметы во многих отношениях гибридны: это и вещи, и изображения; их можно употреблять и в повседневной жизни, и в политических целях; они приносят пользу и демонстрируют убеждения; они предназначены для частного пространства, но могут быть явлены и в пространстве публичном; они участвуют и в торговых обменах, и в обменах дарами.
В эпоху Реставрации поклонники Наполеона создали настоящий «культ возмутительных предметов», хранящих память об императоре; культ этот был распространен повсеместно, как в городах, так и в деревнях, и его разделяли представители всех классов общества334. Количество предметов такого типа, находившихся в обращении, достигало, по всей вероятности, нескольких миллионов. Факт этот широко известен, но слишком часто в нем видят всего лишь симптом популярности «наполеоновской легенды». Гораздо менее изучены безделушки самого разного рода, от носовых платков до мыла, украшенные изображением Генриха V, которые во множестве циркулировали в легитимистских кругах с 1830‐х годов до начала Третьей республики. Не остались в стороне и либералы с «памятными вещицами» в честь депутатов Манюэля и Фуа335 и «табакерками Туке», выпущенными в огромном количестве для защиты Конституционной хартии336. Даже республиканцы прибегали для пропаганды своих идей не только к политическим катехизисам, но и к предметам-фетишам, опоре сенсуалистской педагогики. Портреты депутатов-монтаньяров украшают различные предметы, в частности шейные платки337, а «красные» курильщики из департамента Жер в 1850 году выставляют напоказ «зажигательные [sic!] трубки, увенчанные головами Ледрю-Роллена, Барбеса и Распая»338. Ассоциация под названием «Демократическая и социальная пропаганда» в 1849 году объявляет своей целью распространение «предметов искусства демократической и социальной направленности»: «портретов, бюстов, статуэток, медалей и медальонов аллегорического свойства» ради образования и эмансипации масс339. Иначе говоря, циркуляция предметов составляет автономное, четко определенное пространство, дополнительное по отношению к сфере публичных дискуссий.
Для историка все эти разнородные предметы представляют опасную ловушку. Они бесспорно потрясают воображение своей принадлежностью к более или менее экзотическому китчу. В 1827 году кондитер в Меце выставляет на ярмарке издевательские пряничные фигурки Карла Х в иезуитском головном уборе340; в 1829 году во время карнавала взорам жителей Понтуаза предстает куда более изощренная композиция: орел, на нем бюст Бонапарта, а сверху два ангела, венчающие его французской короной341 Поражают предметы-фетиши и сложностью шифровки: многие из них имеют двойной и тройной смысл, и если на первый взгляд они кажутся совершенно невинными, то при внимательном рассмотрении выдают свою возмутительную природу; например, во многих департаментах широкое распространение получил листок с нарисованными на нем лилиями: стоило его развернуть, и из-под лилий показывался победительный орел и Наполеон, прогоняющий короля-Бурбона342; в том же духе выполнены бронзовые статуэтки Людовика XVIII, внутри которых прячутся крохотные бюсты Наполеона343. В тот момент, когда возвращение Наполеона (или его сына) на французский престол еще кажется возможным, двойное изображение напоминает об обратимости эпох и властей. Многие из предметов-фетишей завораживают также своей якобы «народной» эстетикой, которая вселяет иллюзию, будто, изучив их, историк наконец получит доступ к «народной политике», замешанной на мирском идолопоклонстве и полной фантазмов. Наконец, эти предметы поражают и привлекают своей мнимой прозрачностью: кажется, будто их наличие у того или иного человека недвусмысленно указывает на его политические верования и политическую ангажированность. Все эти фетишистские иллюзии необходимо отбросить.
Историк, как правило, получает доступ ко всем «политическим» безделушкам такого рода только благодаря посредничеству полицейских. Полицейские же рапорты уделяют преимущественное внимание производству и распространению подобных предметов или их доступности, но не позволяют вынести окончательные суждения об их значении (зачастую двойственном) или об их употреблении (также весьма двусмысленном). Архивы эти, особенно в эпоху Реставрации, действуют как увеличительное зеркало, отражающее процветающую торговлю возмутительными предметами, но также и порождаемые ею страхи. Изготовлением подобных предметов занимаются либо заключенные, которые мастерят их из соломы344, либо ремесленники, которые тайком делают их на фабриках345, но порой производство достигает промышленного масштаба: такова, например, серия из сорока восьми тысяч так называемых «наполеоновских» ножей, пущенная в продажу, по всей вероятности, фабрикантом из города Тьер в 18261830 годах346.
Что сообщают нам полицейские рапорты о способах присваивать и осмыслять эти предметы, манипулировать ими, выставлять их напоказ или скрывать? Проникнутые глухой тревогой, рапорты преувеличивают прозрачность и перформативность описываемых знаков. Разве этикетка ликера под названием «Эликсир Святой Елены» с изображением Наполеона может не разжечь страсти и не вдохновить на бунт? Именно об этом и пишет начальник полиции департамента Рона через несколько дней после убийства герцога Беррийского: «Ничто, кажется, не способно так быстро возбудить умы, и без того горячие от природы и уже распаленные вином и крепкими напитками, как вид подобных этикеток»347.
Между тем потребители и производители используют эти знаки разными, зачастую противоречащими один другому способами, и это доказывает, что на самом деле прозрачность их отнюдь не так велика. «Социальная жизнь вещей» соткана из подобных двусмысленностей348. Производители, равно как и разносчики продавцы эстампов, табака, галантерейных товаров или модных новинок, утверждают не без оснований, что они стремятся прежде всего отвечать на запросы анонимной публики с разными вкусами. Производители вовсе не обязательно руководствуются политическими убеждениями, их гораздо больше интересует прибыль. Некоторые даже ссылаются на свою верноподданность и законопослушность. Другие оправдывают себя эклектичностью своих запасов, в которых смешаны предметы самой несхожей направленности. В этом случае политический символ тонет в хаосе смыслов и разнородных следов прошлого. Владелец парижского «музея изящных искусств» в Вивьеновом пассаже объясняет в 1825 году присутствие в своей лавке бюстов Бонапарта тем, что они «пребывают здесь среди более восьми сотен людей, прославленных своими талантами, добродетелями или преступлениями»349. В 1869 году в каталоге фигурных трубок торгового дома Гамбье в Живé (департамент Арденны) императорское семейство соседствует с «узником», чьи черты напоминают мятежного Огюста Бланки350. В эпоху «изобретения знаменитостей»351 визуальный пантеон обретает самые разнообразные формы, так что возмутительное изображение теряется среди множества других знаков.