А Юша, нахмурив брови, топал ногами и восклицал:
Молчи, девица! Ухаживай за ним и помалкивай. Хоть бы он исцелился наконец и уехал отсюда
Аулия изменилась; теперь она говорила о странных вещах, и в душе отца возродилось то самое беспокойство, с каким он принимал ее детские предсказания дождя. Юша замечал блеск в глазах дочери, ее смятение, видел, как дрожали ее руки, когда она говорила о раненом, и в груди его поднималась волна темной, глубокой ярости.
Поди сюда, Аулия, я тебе бусины в косы вплету; иди же ко мне, давай помолимся, ну же, успокаивала ее Лейла.
Но Аулию не интересовали ни бусины, ни молитвы. Желала она только двух вещей: или ухаживать за чужестранцем, или спать. Потому что снились ей отнюдь не только кошмары: порой ей являлся город, полный чудес, будто огромное селение, по которому шагал чужестранец. В этом селении имелись мечети, где люди молились Единственному, но еще хотя видеть это было странно и страшно были другие храмы, где на непонятных языках возносились молитвы неведомым богам.
Были там и высокие, как скалы, дворцы, окружавшие город, и самые разные животные в шерсти, в перьях и чешуе. Туннели, кишащие черепахами, черные змеи в закрытых корзинах, прекрасные кони, подобные тому скакуну, на котором сидел чужестранец, смуглые, как она сама и ее соплеменники, мужчины и женщины с лицами, закрытыми накидками. Видела она и других белых, как козье молоко, одетых в железо, с красными крестами на белых плащах, нещадно потевших под безжалостным солнцем. И черных, с золотыми пластинами на курчавых головах; и желтых, с раскосыми глазами, подметавших пыль шумных улиц шелками одежд. Но никто из них ее не замечал: она скользила меж них, будто тело ее дым.
На базарной площади, словно маленькие башни из прутьев, громоздились клетки с соловьями, щеглами и канарейками. Птицы отчаянно пели и щебетали, протестуя против неволи, их гомон перекрывал гудящее разноголосье. В клетках-алькахасах, накрытых сверху материей, сидели ловчие птицы. Ястребы, соколы и кречеты живые драгоценности для запястий принцев, крылатые орудия утренней охоты. Они прячут твердые клювы в шелковых подкрыльях и чистят перышки, но им явно не терпится камнем пасть на грудь голубки и обагрить утреннее небо кровавой звездой.
На прилавках торговцев всеми красками сверкали фрукты: арробы[1] хурмы яблок Персии, андалузских фиг, сладких, как сахар, фиников и круглых, желтых, как солнце, апельсинов. Были там и плошки с рисом и кунжутом, и оливки, и груды фиолетовых, будто восковых баклажанов, и горки шафрана. Торговцы голосят, расхваливая свой товар, тянут к покупателям бронзовые руки с пучками пастернака или плодами граната.
Чужестранец, одетый в пурпур, прогуливался меж прилавками: то попробует медовую кунафу, то выпьет плошку кислого молока. Когда мальчишки тянули его за подол, требуя монетку, он смеялся в добром здравии, веселый и с лицом еще краше того, которое она, ухаживая, видела перед собой.
Но больше всего в этих снах девушку изумляло обилие воды. Она любовалась садами этого города, отражавшимися в глади прудов альфагуар, текучей водой источников алабьяров, глубокими и гулкими колодцами, водохранилищами и азарбами отводящими каналами и протоками.
Она видела очертания своего нагого тела в воде выложенных изразцами бассейнов, подбирала желтые цветы, плывущие по течению в пенных каналах, ходила по дорожкам, обсаженным апельсиновыми деревьями, и они роняли на нее белые лепестки цветов.
Ее, невидимку, толкали спешившие куда-то матроны, мальчишки-оборванцы, занятые работой аларифы каменных дел мастера, перепачканные белой пылью; следы ее босых ног сплетались с их следами в вонючей грязи.
Перед молитвой она, как и положено, омывала руки, голову и ноги в каменных фонтанах, выточенных в форме львов, чьи пасти изрыгали длинные прозрачные струи. Вместе с толпой, истово обратившейся к кибле все как один лицом к Мекке, Аулия во сне молилась.
Пробудившись утром, девушка ни слова не говорила матери о тех чудных вещах, что ей снились, это был секрет, объединявший ее с чужестранцем.
Она шла к козам и пасла их весь день, а потом снова наступала пора ходить за раненым и вспоминать, каким она видела его во сне: как он с улыбкой на лице шагал по улицам среди ароматов ладана и мускуса тех благовоний, что алатары, торговцы ароматами, привозят из далекой и жаркой страны Суматры.
Потом изменились и ее дни, поскольку чужестранец все не выздоравливал.
Хромоножка единственная во всей деревне могла посвятить уходу за ним все свое время.
А коль скоро стадо ее было крошечным, заботу о козах взял на себя другой пастух.
Абу аль-Хакум
Здесь, среди камней, под мерцающими звездами, исчезает даже память; не остается ничего, кроме дыхания и биения твоего сердца.
Пол Боулз. Зеленые головы, синие руки
Звали чужестранца Абу аль-Хакум, и родился он в Самарре, «той, что радует узревшего ее», пышном, выстроенном по кругу городе, некогда основанном аль-Мотасимом.
Самарра, сестра и соперница Багдада, раскинулась вокруг восьмиугольного дворца Катул. Этот город калифов насчитывал триста шестьдесят башен, расположенных в соответствии с указаниями астролябии. Расчерченный многочисленными каналами, в которые гляделись высокие окна и террасы домов знати, город славился ипподромами и охотничьими угодьями. Но хоть город и создавался для неги и роскоши, правители его не желали прослыть недостаточно набожными: руками тысяч строителей, свезенных со всех концов империи, в самом центре была выстроена грандиозная мечеть аль-Мутаваккиль.
В этом городе, придворном и пышном, и появился на свет аль-Хакум. Он был единственным сыном преуспевающего торговца драгоценными птицами, высоко ценимыми за их яркое оперение и ангельское пение, а потому его детство проходило в одиночестве, среди ароматов сандала и мирры. Окруженный любовью и лаской всех отцовских жен, он проводил дни в пышном дворце с фонтанами, играя с карликовыми газелями. Застенчивый меланхоличный мальчик часами придумывал себе товарищей для игр и прислушивался к доносившемуся из-за ширмы смеху сестренок.
Когда темнело он, укрывшись за москитной сеткой, с нетерпением ожидал еле слышных невольники его отца носили бабуши из мягчайшего бархата шагов Асиза. Это был евнух, который приходил к нему рассказывать о кровавых приключениях Аладдина и Али-Бабы.
Потом его отдали в школу при мечети, где учитель Харран, выпускник медресе в Фесе, научил его читать и писать. Там аль-Хакуму предстояло выучить наизусть Коран с открывавшей его Фатихи до самой последней суры. И там же ему наконец довелось познать неведомую до сих пор радость, рождаемую в душе смехом других мальчиков.
Харран был высокий и стройный смуглый человек с узким лицом и ярко горевшими на нем небольшими глазами. Густая борода с проседью спускалась ему на грудь. Голову венчала маленькая остроконечная шляпа, обернутая тюрбаном, а плечи покрывал просторный черный халат грубой шерсти. Жил он вместе с матерью в квартале ткачей, в скромном домике из кирпича-сырца. Учитель был строг, но справедлив, говорил всегда спокойно. Расхаживая между учениками и обводя их внимательным взглядом, он опускал свою тонкую смуглую руку на голову то одного, то другого мальчика. Дети прозвали его Слоном за поразительную память и серьезную медлительность.
Уроки начинались ранним утром. Мальчики читали молитву, а потом несчетное количество раз записывали суры, держа таблички на скрещенных ногах. В полдень уроки заканчивались и мальчики убегали играть во двор мечети.
Каждый раз, когда аль-Хакум видел пришедшего за ним раба, его охватывало смятение: мальчика манил город с его улицами, с густым запахом многолюдной базарной площади. Постепенно он убедил мать не страшиться за него и, в сопровождении приятелей, приступил к изучению родного города: играл на площадях в войну с палкой вместо сабли и с тростниковым щитом, кидал монеты в темные колодцы, такие бездонные, что они не откликались ни звуком, бегал за мулами купцов и, прячась в кустах, подглядывал за рабынями, которые с непокрытыми лицами полоскали в пруду белье. Он уже не томился одиночеством, а превратился в обычного смешливого шалуна, ничем не отличавшегося от других.
Учитель Харран был ненасытным читателем. Ему нравились и размеренные хроники Ибн Хальдуна, и стихи бедуинов, и восточные сказки.
Когда дети выучивали новую суру и у них получалось без ошибок записать ее на табличках, Харран принимался рассказывать им о славе и несчастьях правителей самых разных царств. Именно эти моменты были для аль-Хакума лучшими. Тогда за окном мечети он видел не синее небо, а зеленое знамя Ислама, реющее над войсками, различал вдали поля сражений и сокрушенные стены вражеских городов.
Однажды утром, после долгих упражнений в каллиграфии, Харран раскрыл таинственную книгу в зеленом атласном переплете, которую он всегда носил с собой. Друзья аль-Хакума, да и сам он частенько задавались вопросом: что за книга такая? Уж точно не Коран. Дети знали Коран учителя толстый фолиант серого цвета. А эта книга была тонкая и довольно потрепанная. Зеленый атлас по краям потемнел, а корешок и вовсе сделался почти черным. Держа книгу в руке, учитель обвел взглядом лица своих учеников и улыбнулся.
А сейчас я расскажу вам историю самого великого арабского поэта.
И то ли дело было в улыбке, так редко освещавшей суровое лицо Харрана, то ли в особенном тоне его слов, но ученики, все как один, тотчас замерли над своими табличками, подперев головы руками.
Завороженно слушали они голос Харрана, красноречивого как никогда. Учитель рассказывал им о жизни аль-Мутанабби: тот начал писать стихи, когда был еще мальчиком, как и они. Это была история, достойная книги сказок, ибо рано проявившееся поэтическое дарование аль-Мутанабби было сравнимо только с его жаждой приключений. Уроженец славного города Куфа сложил свои первые стихи в шестилетнем возрасте.
Его необычайный талант успел обрести широкую известность, когда, уже в отрочестве, он решил овладеть классическим арабским языком и поселиться в пустыне. Гордая бедность бедуинов, их строгий кодекс чести и мужество, являемое в битве и перед лицом смерти, стали для него открытием. И не было ни одного города, ни единого дворца во всем исламском мире, что смогли бы удержать его в своих стенах: приемный сын пустыни отныне и до конца жизни предпочитал ставить к ночи на раскаленном песке свою хайму, палатку кочевника, нежели почивать на мягком ложе при дворе. Он был бесстрашен и дерзновен: эта дерзость и привела его к гибели, когда один из сильных мира сего, впав в ярость после прочтения обидных для себя стихов, приказал своим людям устроить засаду на караван аль-Мутанабби, направлявшийся в Багдад. Поэт умер с клинком в руке так же, как жил. Последние его стихи затерялись в дюнах.
Дети слушали с открытым ртом. Харран открыл книгу и начал медленно читать:
знают меня всадники, ночь и пустыня, привычны мне сабля с копьем и бумага с флейтой.
О враги мои! Ничто нам не нужно, кроме жизней ваших, и нет к вам иного пути, отличного от клинка.
Бегут на берег волны в гребешках пены, словно жеребцы с кротким ржанием погружаются в море.
Волосы на затылке Абу аль-Хакума встали дыбом, глаза наполнились слезами. Он представлял, как он сам, верхом на взмыленном коне, мчит по кромке огромного, непостижимого моря оно виделось мальчику широкой зеленой рекой, и морской ветер парусом вздувает его бурнус. А за ним лежит пустыня, вечная и безжизненная пустыня.
Стихотворение аль-Мутанабби заворожило его.
В тот же день он отправился в квартал ткачей искать жилище учителя. Дом оказался весьма скромным, с одним апельсиновым деревом в саду. Он постучал в дверь, и ему открыла старуха. Ее лицо не было прикрыто ничем, кроме сетки глубоких морщин. Старуха позвала Харрана, и тот, безмерно удивленный, вышел на порог. Без тюрбана и в белой тунике он выглядел моложе. Учитель пригласил мальчика в дом, и аль-Хакум с робостью вошел. До самой ночи говорили они об аль-Мутанабби.
С тех пор совместные беседы после уроков стали для них обычным делом. Они совершали вдвоем долгие прогулки возле мечети аль-Мутаваккиль, и, пока Харран рассказывал о бедуинах, солнце медленно садилось за крытый изразцами купол.
«Мы позабыли, как высоко ценили честь наши предки», с чувством повторял Харран, а Абу аль-Хакум кивал.
Поначалу идеи учителя его смущали. Он вырос в городской семье торговцев, презиравших бедуинов почти так же сильно, как бедуины презирали торговцев. Он знал, что его отцу удалось скопить немалые богатства, а от него самого ожидалось только одно: что он будет этими богатствами разумно управлять.
Мать бессчетное число раз говорила ему о том, какой он счастливчик: выйти из-под надежной защиты городских стен ему придется исключительно ради паломничества в Мекку, да и то с караваном, который пойдет освященным маршрутом. Удобное и безопасное путешествие.
Но Харран читал стихи, говорил о паломниках солнца, о тех, кто молится в мечетях из песка, и аль-Хакум погружался в мечты.
Он стал ходить на базар, чтобы слушать истории путешественников, возвращавшихся с берегов далеких морей в Самарру, дабы продать здесь свои товары. Слава здешнего базара была столь велика, что к его торговым местам стекались и франки со своими жемчугами, и пираты из Трапезунда, привозившие на продажу белокурых женщин для гаремов богачей или для обмена их на прекрасных, как пантеры, чернокожих. И там же отец его продавал своих птиц. Друзья-приятели подшучивали над аль-Хакумом: он желает узнать пустыню это он-то, сын богача, который может прожить всю жизнь в городе, наслаждаясь хаммамом[2] и пирами!
Когда мальчику стукнуло пятнадцать, а это случилось спустя месяц после Великого Чтения сурового экзамена, в ходе которого проверялось знание Корана, Харран подарил ему книгу аль-Мутанабби «Касиды бедуина». Книга была в точности как и у него самого: из багдадской бумаги и обтянутая зеленым атласом. Абу аль-Хакум закрылся с подаренной книгой у себя в комнате и читал до той самой секунды, пока евнух, громко хлопая в ладоши, не вошел к нему и не сообщил о грандиозном празднестве, которое собираются устроить его родители в честь единственного ребенка мужского пола в семье.
Али Джоша решил представить сына своему цеху.
Праздник знаменовал собой конец отрочества аль-Хакума. Собрались десятки самых разных купцов, и аль-Хакум, в шелковой расшитой золотом тунике, безучастно и вежливо выслушал все их деловые предложения. Под утро, когда удалился последний гость, Али Джоша провозгласил:
Гей! Аль-Хакум, теперь ты должен начать работать вместе со мной.
Да, отец, ответил ему сын, опустив глаза в знак уважения. Благодарю за праздник.
На следующий день аль-Хакум не пошел на базар, а отправил вместо себя раба, сославшись на «усталость».
И так и пошло: каждое утро в те часы, что раньше посвящались обучению в мечети, он запирался в прохладном сумраке своей комнаты и читал зеленую книгу, с которой никогда не расставался.
Родители терпеливо ждали проявления хоть какого-то интереса со стороны сына. Мать получала знаки сыновней любви и благодарности, но всякий раз, когда заговаривала о работе, аль-Хакум переводил разговор на другое или же благочестиво предлагал помолиться вместе. Тогда Али Джоша призвал его к себе.