Каким быть человеку? - No Kidding Press Литагент 2 стр.


Суд истощил и потрепал Илая. Стоя перед холстом с кистью наготове, он ощущал, что вдохновение его оставило. Он уехал из Торонто в Лос-Анджелес, потому что думал, что там почувствует себя свободнее, но художественные образы всё равно больше не возникали в его воображении так легко, как прежде.

Он был совершенно раздавлен этой прежде незнакомой ему неуверенностью в себе и стеснением. Его холсты, когда-то столь огромные, стали совершенно миниатюрными, и рисовал он теперь в основном робкими белесыми мазками, иногда бело-розовыми, иногда накладывая светлый желтый или самый невзрачный голубой. Даже подойдя вплотную, разглядеть что-либо было решительно невозможно. Для тех немногих сольных выставок, которые Илай провел в годы после суда, он писал исключительно абстрактные картины; от фигуративной живописи не осталось и следа.

Несколько раз в год Илай возвращался в Торонто на неделю-другую, ходил на арт-тусовки, обсуждал живописцев и важность живописи, уверенно рассуждал о мазках, цвете и линиях и нюхал кокаин, такой чувствительный и такой грубый. На его предплечьях красовались вытатуированные двенадцатым кеглем буквы инициалы местных женщин-художниц, которых он когда-то любил, ни одна из которых больше с ним не разговаривала. Мужчины-художники заключали его в объятья, как блудного сына, и по городу всякий раз расходился слух: «Вы уже видели Илая Лэнгера? Илай вернулся!»

В конце прошлой зимы у Марго состоялась первая беседа с Илаем. Они сидели на кованой скамейке во дворе галереи после открытия. Вокруг лежал снег, и они согревались костром, разожженным в железной бочке.

Марго была усерднее всех художников, которых я знала, и при этом скептичнее прочих относилась к воздействию искусства на людей. Хотя лучше всего она чувствовала себя в мастерской, я никогда не слышала, чтобы она говорила о значимости живописи. Конечно, она надеялась, что в искусстве, которым она занималась, есть смысл, но у нее оставались сомнения. Это заставляло ее работать в два раза усерднее, чтобы ее профессиональный выбор значил как можно больше. Она никогда не обсуждала галереи и не разглагольствовала о том, какая марка краски лучше. Иногда она слегка падала духом и расстраивалась, что не выбрала политическую карьеру так она бы занималась чем-то осязаемо полезным. Ей казалось, что у нее неплохо получилось бы заниматься политикой, потому что в ней словно жил маленький диктатор или по меньшей мере несокрушимая диктаторская уверенность. Первое, что она чувствовала по утрам,  это стыд за всё, что шло в мире не так и что она не пыталась исправить. Поэтому ей было неловко, когда ее хвалили за выразительность работы кистью или называли ее работы красивыми она утверждала, что не понимает значения этого слова.

Той ночью, сидя у огня, горящего в бочке, они с Илаем несколько часов подряд проговорили о цвете, работе кистью и линиях. Несколько месяцев они переписывались по электронной почте, и на короткое время она переродилась в художника его формата такого, который уважал живопись саму по себе. Но через пару месяцев ее страсть во всех смыслах развеялась.

«Он всего лишь очередной мужчина, который пытается меня чему-то учить»,  подытожила она.

* * *

Мы с Мишей в тот день собирались прогуляться, поэтому я направилась к ним с Марго они снимали одну квартиру на двоих. Когда я пришла, Миша сидел у себя в кабинете за компьютером, проверяя почту и беспокоясь о жизни.

Мы вместе вышли и зашагали по району в сторону севера. День был по-настоящему жаркий, редкость для того лета. Когда начали опускаться сумерки, я спросила у Миши, не начала ли еще Марго рисовать свою уродливую картину. Вроде нет, сказал он. Мне не терпится посмотреть на результат, объяснила я. Миша ответил:

 Шолему это всё очень полезно. Он так боится всего хиппарского.

 А что, рисовать уродливую картину по-хиппарски?  спросила я.

 В каком-то смысле, да,  отозвался он.  Это ведь чистый эксперимент, без какой-либо очевидной выгоды. Это уж точно более хиппарский поступок, чем нарисовать картину, которая у тебя наверняка получится.

 А зачем Шолему браться за картину, если он не уверен, что она получится?

 Вот уж не знаю,  ответил Миша.  Но я уверен, что Шолем боится ударить в грязь лицом, сделать что-то неправильно. Ему как будто страшно сделать неверный шаг хоть в чем-то, хоть в какую-то сторону. Этот постоянный страх сделать неверный шаг все-таки сильно ограничивает. Художнику полезно пробовать разное. Художнику полезно быть нелепым, смешным. Шолему нужно побыть хиппи, потому что он слишком предусмотрительный.

 А что не так с предусмотрительностью?

 Ну, это всё вопрос терминологии, тебе не кажется? Разве на бранче не в этом было дело? Шолем сказал, что для него свобода иметь техническую возможность изобразить всё, что захочется, вообще любую картину, которая придет ему в голову. Но это же не свобода! Это контроль или власть. А вот Марго, мне кажется, под свободой понимает именно способность пойти на риск, свободу сделать что-то плохо или показаться смешной. Не чувствовать этой разницы довольно опасно.

Я напряглась и ничего не ответила. Мне хотелось встать на защиту Шолема, но я не знала как.

 Это как с импровизацией,  сказал Миша.  Настоящая импровизация в том, чтобы удивить себя самого, но большинство людей не импровизирует по-настоящему. Им страшно. Вместо этого они просто показывают фокусы один за другим. Они берут что-то, что уже умеют делать, и применяют это в каждой новой ситуации. Но это же мухлеж! А для художника мухлевать плохо. Это и в жизни-то не очень, а в искусстве совсем уж скверно.

Мы навернули круг в десяток кварталов, и солнце успело зайти, пока мы разговаривали. Дома и деревья стали темно-синими. Миша сказал, что у него назначен телефонный разговор, и мы направились обратно к его дому. Его рабочая рутина была довольно странной, я не до конца ее понимала, так же как и он сам, и иногда это сбивало его с толку и расстраивало. Казалось, что в его работе не было никакой структурности или слаженности. Он занимался только тем, что ему удавалось или приносило удовольствие. Иногда он обучал импровизации актеров-любителей, иногда он саботировал открытие ночных клубов в том португальском районе, где мы все жили, а иногда вел телешоу. У его работы не было названия, всё это не собиралось под одним колпаком. В коротких автобиографических эссе, запрошенных Гарвардом,  их собирали для толстого, обтянутого кожей сборника, который раздавали на пятнадцатой годовщине их университетского выпуска,  его однокурсники не скупились на слова, распространяясь о своей мировой славе и успехе, о своих детях, женах и мужьях. Миша просто написал:

«Неужели никому, кроме меня, не кажется странным, что мы учились в Гарварде, учитывая то, какой жизнью мы живем сейчас? Я живу с девушкой в скромной квартирке над магазином бикини в Торонто».

 Спокойной ночи,  сказала я.

 Спокойной ночи.


Несколько лет назад, будучи помолвленной, я очень боялась свадьбы. Мне было страшно, что всё закончится разводом, как у моих родителей, и я не хотела совершать большую ошибку. Я пришла к Мише поделиться своей тревогой. Мы выпивали на вечеринке, потом решили пройтись по ночному городу, мягко шагая по воздушному, свежевыпавшему снегу.

Пока мы шли, я рассказала Мише о своих страхах. Он какое-то время слушал меня, а потом сказал: «Единственное, что я понял за свою жизнь,  это что всем надо совершать большие ошибки».

Я искренне прислушалась к его совету и вышла замуж. Через три года я развелась.

Глава вторая

Там, где убеждения сталкиваются с грубой правдой жизни

В годы, предшествовавшие свадьбе, первое, что я чувствовала по утрам,  это желание выйти замуж.

Однажды вечером я оказалась в баре на лодке, пришвартованной в бухте. Рядом со мной сидел пожилой моряк. Он неотрывно наблюдал за мной, пока я выпивала. Мы заговорили о детях. У него их никогда не было, и я сказала, что у меня, наверное, тоже не будет, так как я была уверена, что из моего ребенка не выйдет ничего хорошего. Он с удивлением ответил: «Чтобы от вас и ничего хорошего?»

Меня это тогда так тронуло я содрогалась от мысли о высшей любви, которая принимает целиком и полностью. Вокруг нас бар наполнился цветом, шумом, плотностью, как будто молекулы воздуха лопались по швам и каждая настаивала на своем совершенстве.

Затем момент прошел. Я вдруг поняла, что этот моряк просто старик, который уставился на молодую девушку. Он смотрел на нее, но не видел. Он не знал, какая я, что внутри меня. А внутри было что-то неправильное, что-то уродливое, что-то, что мне не хотелось показывать, чему, однако, было вечно суждено отравлять всё, чем я занималась. Мне казалось, что единственный способ исправить этот изъян полностью отдаться любви и быть ей преданной, обещать всю свою любовь мужчине. Преданность казалась мне прекрасной, как и всё, к чему я стремилась: быть последовательной, мудрой, любящей и настоящей. Я хотела стать идеальной и искренне верила, что свадьба превратит меня в правильного добропорядочного до мозга костей человека, которым я надеялась предстать миру. Возможно, это бы исправило мою ветреность, мою запутанность и мой эгоизм качества, которые я презирала и которые вечно выдавали недостаток моей внутренней целостности.

Я думала о свадьбе днями напролет. И позже я ухватилась за нее, как калека хватается за трость.


Однажды, за несколько месяцев до нашей свадьбы, мы с моим будущим супругом прогуливались по ухоженному парку и вдруг увидели в отдалении жениха и невесту, вытянутых по струнке перед группой людей. Они держались прямо, как две фигурки на праздничном торте. Гости сидели на раскладных стульях в лучах послеполуденного солнца, и мы подкрались подслушать, прячась за нагромождением камней, стараясь сохранять серьезность, но всё время срываясь на хохот. Я не видела лица жениха, он отвернулся, но невеста стояла лицом ко мне. Они обменивались клятвами, а священник вторил им вкрадчивым голосом. Когда он произнес слова в богатстве и в бедности, прекрасная невеста так расчувствовалась, что по ее щеке побежала слезинка. Ей пришлось остановиться и собраться с духом, чтобы закончить свою клятву.

Когда мы отошли, я сказала, что слова клятвы слишком поверхностные, глупые и материалистичные, чтобы из-за них плакать. С другой стороны, мы ничего не знали про финансовую сторону этой истории.


В день нашей свадьбы мы с женихом стояли в нише эркерного окна перед дюжиной гостей нашими семьями и близкими друзьями,  повторяя брачные клятвы за регистрирующим.

Потом что-то произошло. Когда я произнесла слова в богатстве и в бедности, во мне проснулась та самая невеста. На глаза навернулись слезы так же, как у нее. В моем голосе проступили те же эмоции, что и в ее голосе прежде, только я ничего на самом деле не почувствовала. Это была копия, заранее записанная на пленку, оказавшаяся в моем владении. Та невеста вселилась в меня ровно в ту секунду, когда мое присутствие было необходимо больше всего. Как будто меня там вовсе не было это была не я.

Когда я вспоминала этот момент в последующие месяцы и даже годы, я испытывала отвращение. Ведь этот момент должен был стать одним из самых красивых в моей жизни. Некоторым людям день их свадьбы напоминает о любви, но, учитывая мои воспоминания, я не уверена, что замужество вообще можно назвать моим.


До своего мужа я жила только с одним мужчиной, моим бойфрендом из старшей школы. Он был первым, которого я по-настоящему любила. Мы думали, что будем вместе вечно и что если даже расстанемся, то в конце концов всё равно вернемся друг к другу.

Перед тем как съехаться, мы жили в крохотных раздельных комнатках в одном коридоре на втором этаже захудалого общежития. Он сидел за своим столом и писал пьесы, а я сидела за своим и тоже писала пьесы. Однажды вечером, околачиваясь возле моей двери, он подслушал мой разговор с подругой. Я рассказывала, как запала на одного фотографа в Нью-Йорке, и признавалась, что мне бы хотелось встречаться с ним. Фотограф предложил мне пожить с ним в роли его девушки и по совместительству ассистентки. Прежде чем уехать из родного дома в Торонто, он сделал несколько моих фотографий, очень удачных, и я до сих пор иногда думала о нем.

Моего парня это очень ранило; он почувствовал себя преданным и начал ревновать. Той же ночью, пока я спала, он стащил мой ноутбук и до утра печатал на нем, успев вернуть его на стол до моего пробуждения.

Утром я обнаружила на экране подробный синопсис пьесы о моей будущей жизни, о каждом ее десятилетии. Машинально просматривая этот текст, пока в окне за спиной вставало солнце, я чувствовала нарастающее чувство страха. По моим щекам потекли слезы, а я всё продолжала поглощать картину жизни, которую он набросал ночью: красочную, едкую и наполненную всеми жуткими событиями, которые, как он думал умом и сердцем, были бы для меня самыми обидными.

В этой истории желание встречаться с фотографом из Нью-Йорка привело меня на шаткую дорожку, где мне было суждено слоняться от одного бессмысленного проекта к другому с осадком вечной неудовлетворенности, всё дальше и дальше отдаляясь от добра, соблазняя мужчин и бросая их. В это время автор пьесы обрастал славой, влиянием и любящей семьей, а я стремительно приближалась к увяданию, к отвратительному, извращенному концу, а мои вечные поиски не увенчались ничем, кроме одиночества и зияющего отсутствия любви. Финальная сцена изображала меня стоящей на коленях возле какой-то мусорки потасканная беззубая шлюха, с воняющей, как скисшее молоко, пиздой,  я из последних сил делаю минет нацику, выжимая из этого мира последнюю крохотную каплю любви. Я спрашиваю нациста, ощущая угасание последней искры надежды в сердце: «Ты меня любишь?»  на что он отвечает: «Конечно, крошка», а затем поворачивается, одним движением руки грубо пихает мое лицо в свою волосатую задницу и срет. Занавес.


Я очень старалась забыть об этой пьесе, но никак не могла. Чем больше я изгоняла ее из памяти, тем сильнее она отпечатывалась у меня в душе. Она поселилась во мне, как зерно, которое уже словно проросло корнями в мою жизнь. Убедительность каждой строчки пьесы преследовала меня; я была уверена, что автор видит меня насквозь, ведь это был первый мужчина, который полюбил меня. Я твердо решила действовать так, чтобы начисто стереть развитие пьесы из головы, чтобы закопать подальше от сердца то разлагающее зерно, которое он во мне обнаружил или посадил сам.

Какую же власть имеют девушки над парнями, чтобы заставить тех писать такие вещи! И какую власть эти парни имеют над девушками, если им удается внушить девушкам, что они видят их настоящую судьбу. Мы не отдаем себе отчета в том воздействии, которое оказываем друг на друга, но оно существует и еще как.


В течение моего замужества почти каждую среду по вечерам наша квартира заполнялась дымом сигарет всех наших друзей.

Друзья выпивали в наших комнатах и целовались на пожарной лестнице. Поначалу казалось, будто в наших стенах происходит что-то невероятно важное. Дом ломился от людей и от яств: сыра, и винограда, и хлеба, и вина, и алкоголя на любой вкус.

Назад Дальше