Милостью Божьей - Светлана Юрьевна Гершанова 3 стр.


Со мной у него другой разговор, два-три слова за день. Я понимаю, я ведь женщина, он и со своей женой и дочками так разговаривает, а сыновей у него нет. Иногда зайдёт за Вовкой, окинет взглядом комнату и пойдёт к двери. И я сразу берусь за веник.

Сейчас он уводит нас к себе. Пылает очаг, в комнате тепло и светло, жена и все три его дочки ходят вокруг, и чай дымится в большой пиале.

И приходит мама.

 Зачем вы забрали детей, у вас хорошо, но завтра им всё равно сидеть одним.

 Детей нельзя оставлять одних, киргиз не может этого видеть.

 Если я буду с ними, чем кормить?

 Дети не должны быть одни.

Ещё киргиз не может видеть, как женщина сама рубит дрова, железные от мороза. Он забирает у мамы топор:

 Иди к детям, топи печь, сейчас принесу.

Входит, борода и усы белы от инея, кладёт охапку дров и смотрит, как дымят сырые полешки.

 Пусти, я сам.

И вот огонь разгорается, я смотрю на его весёлую пляску, а за стеной гудит, и ухает, и воет!

 Что это, мама?

 Не бойся,  отвечает за маму сосед,  это ветер, он объезжает белого коня.

Будто это всё было вчера Через много лет откликнулось стихами:

Буря

А потом огромное лето, почти мирная жизнь, только обрывки случайно услышанных разговоров идут жестокие бои, потери огромные. Как там наши, живы ли, не ранены

Писем от папы не было, мы получили только одно письмо, ещё в Грозном, я до сих пор помню его наизусть:

«Доехали благополучно, находимся на формировании».

Как только Ростов освободили, мама написала знакомым, хотела узнать самое главное, самое важное нет ли писем от папы.

Почтальон девочка-подросток, смуглая, чёрненькая, черноглазая. Она смотрела прямо на меня, когда входила во двор. У меня на лице, наверно, было написано такое ожидание! Я вставала с земли, где играла в камушки, или выбегала на порог

 Вам нет ничего! Я бы сразу принесла!

И тут, наконец, пришло письмо. Девочка почтальон несла его отдельно от остальных и кричала ещё издали:

 Танцуй, танцуй, Светка! Вам письмо!

 От папы?  с замиранием сердца спрашиваю я.  Он живой?

 Не от папы, письма с фронта не в таких конвертах, это гражданское письмо, из Ростова. Ладно, можешь не танцевать.

Мама прочла его вечером. Она ходила по комнате с письмом и плакала, плакала, я никогда не видела у неё столько слёз, даже когда бабушка умерла.

 Мама, что там написано? Что-то с папой?

 Нет, нет

 Наш дом разбомбили?

 Нет, нет, ох, Господи Убили дедушку.

 В него попала бомба, да?

 Нет, нет Его расстреляли на площади.

 За что? Он был партизан?

 Он был еврей.

У меня в душе что-то оборвалось и повеяло жгучим холодом.

 Я знала, я знала,  повторяла мама,  я так просила его поехать с нами! Не хотел быть в тягость никому. Я знала, знала!

 Значит, если бы мы не уехали

 Да. Это было безумие остаться!

 А папа тоже еврей?

 Да. Но он на фронте, только бы не попал в плен.

 Только бы не попал в плен,  повторила я, как заклинание.

 Поедем в Ростов, дом наш цел, будет крыша над головой. А вдруг там письма от папы? Ведь он не знает нашего адреса, а домой-то напишет наверняка. Как узнает, что Ростов освободили, так и напишет!

 Конечно, поедем домой!

4. Ростов сорок третьего года

Мне кажется, мы вернулись в Ростов, когда развалины ещё дымились и были тёплыми на ощупь. Сколько раз наше возвращение проплывало у меня перед глазами, может, наша память и есть кинолента, замкнутая в круг?

Мы сидим с Вовкой на чемоданах посреди вокзальной площади. Мама пошла за тачечником. Она долго не возвращается, но мы ждём терпеливо, мы привыкли. И Вовка в свои четыре года не думает капризничать, сидит и смотрит куда-то далеко своими круглыми карими глазами.

Я должна стеречь вещи, смотреть неотрывно на два больших чемодана и один чёрный, маленький. Мама сказала мне:

 Будь внимательней, это всё, что у нас осталось.

И вдруг подходит женщина, самая обыкновенная женщина, и берёт крайний чёрный чемодан.

 Не трогайте, не берите!  кричу я, а она уходит с нашим чемоданом спокойно и медленно, а я даже не могу бежать за ней, только плачу и кричу:

 Чемодан украли!

Мама пробирается сквозь толпу, она думает, наверно, что с нами случилось что-то ужасное. Мы целы, только ревём оба, а тётки с нашим чемоданом нет и в помине.

 Там были все детские вещи. Какие люди, так пользоваться человеческим горем

Вовка у мамы на руках успокаивается сразу, а я всю дорогу плачу видела, всё видела, и не могла остановить.


Мы идём в горку медленно, мама с Вовкой на руках, тачечник с двумя чемоданами на просторной тачке, и я. Идём от вокзала по главной улице, и нет ни одного не разрушенного здания вокруг, обгорелый кирпич, разноцветные стены внутри, голубые, розовые, жёлтые

Эта картина и сейчас у меня перед глазами. Наверно, запала глубоко-глубоко в душу и осталась там на всю жизнь, как осколок в коре молодого деревца. Нарастают кольца, год за годом, а он живёт там, в глубине, и не даёт забыть про войну. Эти стихи я написала через много-много лет.

Колесо

А тогда, летом сорок третьего, мы идём по моему любимому городу. Поворачиваем на проспект, и здесь все дома разрушены. Мне кажется, мамины знакомые ошиблись, и нашего дома тоже нет. Как может остаться один дом среди сплошных развалин, таких чудес не бывает!

Мы все молчим, и мама, и Вовка, и я, и тачечник. Но вот поворачиваем на тихую нашу улицу, и я вижу первые дома, не искорёженные войной. Вот он, наш дом в глубине двора, целёхонький, только шальной снаряд влетел откуда-то сбоку, обрушил угол на первом этаже. Его заложили кирпичом с развалин, и он похож на латку. А наш, второй миновало. И вокруг все дома целы!

 Повезло вам,  говорит тачечник,  от вокзала далеко, и от моста, вот и бомбили меньше.

 Да, повезло,  соглашается мама.

Оказывается, я отлично помню камни, которыми вымощен двор, и железную лестницу:

 Мама, правда, это наша дверь? И окна, и балкон? Правда, я всё узнала?

Бегу вверх по лестнице, и она отзывается на мои шаги, как будет отзываться ещё долго-долго.

Дома трогаю стены, стол, кровать, я узнаю всё! Память, оказывается, сохранила каждый штрих того счастливого времени, когда мы жили здесь все вместе, папа, мама, бабушка и мы с Вовкой.

Но дом пуст ни тарелки, ни чашки, какие-то старые пальто на кроватной сетке. Пустые полки в буфете и шифоньере, пустые ящики папиного письменного стола. И книжный шкаф пуст, правда, на самой нижней полке, в глубине, я нашла две книги задачник и журнал художественной самодеятельности.

И ни одной игрушки.

Как-то я видела у Саши Стукаловой, соседки по балкону, кроватку для куклы с пружинной сеткой, мне её купили перед самой войной. Я так обрадовалась, я не сомневалась, что мне её немедленно вернут!

Но Саша закричала, выбежала её мама:

 Не твоя это кроватка. Их полны были магазины перед войной. А ты, растяпа, не выноси ничего из дома!

Больше у меня не было игрушек в детстве. Никогда, ни одной.

Я уже работала после института, когда мне подарили плюшевого медвежонка.

И опять эта давняя рана, эта память сердца, стихи

Подарок

5. Школа

А тогда зима наступила как-то незаметно. Закрыли дверь в мамину спальню, где был провален потолок, поставили буржуйку.

Электричества у нас не было, радио тоже не было, не было и часов. Я не считала это трагедией, мне уже казалось,  сколько я себя помнила, у нас не было ни света, ни радио, ни часов.

То, что было до войны и что стало теперь, любили сравнивать взрослые. Я не сравнивала, там была совсем другая жизнь, и другая девочка смотрела на меня с довоенной фотографии, большеглазая, со светлыми локонами, похожая на куклу только-только из магазина.


Я опять опоздала в школу. Мама дежурила в ремесленном училище, она устроилась туда воспитательницей и ночной нянечкой, чтобы ей давали два обеда.

Мы проспали. Было так страшно светло!

Плакать мы начали, как только проснулись. Я оттого, что опоздала, а Вовка оттого, что плакала я.

Оделась, натянула на себя ещё одно платье поверх того, в котором спала, кофту, шаровары с дырками на коленках, через них были видны дырки на чулках, старое пальто, я из него давно выросла. Вовка помогал, как мог, подавал одну одёжку за другой.

Потом пошла в школу. Я даже не спешила, не знала, который час, какой идёт урок. Каждый день начинался страхом, что я опоздаю! Успокаивалась только в классе, в своём углу. Но так я ещё не опаздывала, ни разу.

Дежурная повела меня прямо к завучу. Та вышла из-за стола:

 Почему ты плачешь?

А я уже и сказать ничего не могу от отчаянья, от непоправимости того, что произошло.

 Почему ты опоздала?

 Мы проспали, когда проснулись, было совсем светло.

 Кто это мы, ты и мама?

 Нет, я и Вовик, мой брат.

 Сколько ему лет?

 Четыре года.

 И вы сами просыпаетесь, вас никто не будит? А где мама?

 На работе.

 А часы у вас есть?

 Есть, папины, только они поломаны.

 Хорошо, иди в класс, перестань плакать, ты же взрослая девочка.


И снова утро. Мама на дежурстве. Ещё совсем темно, ещё не может быть поздно! Я одеваюсь, Вовик просыпается и помогает мне, как всегда.

Выхожу на улицу в непроглядную тьму. Город засыпан снегом, по краям тротуара сугробы выше моего роста. На улице пусто, но я иду, иду в школу!

Замерзаю мгновенно, я ведь вышла из нетопленой комнаты. И ноги в ботинках замерзают, и руки в носках вместо перчаток. Потом холод забирается под пальто, и внутри у меня всё начинает дрожать.

В школьном дворе пусто, входная дверь заперта. Я кладу портфель на ступеньку, сажусь на него и жду, когда откроют школу. Я не знаю, сколько проходит времени, просто сижу и жду.

Но вот послышались шаги за воротами школы, ещё и ещё, это люди пошли на работу. И приходит дядя Миша, сторож, он же дворник, он же главное лицо после директора столяр, слесарь, истопник,  в общем, мужчина в доме, где остальные женщины. Одна нога у него деревянная, и он прибил к ней кусок валенка, чтобы не стучать, когда идут занятия.

 Ты что здесь делаешь?

 Жду, когда будет утро.

 Пойдём в школу, ты же совсем замёрзла! Послушай, как тебя мама отпустила в ночь?


В классе очень холодно, единственное окно наполовину забито фанерой. Мы сидим в пальтишках, закутанные в платки крест-накрест и слушаем "Робинзона Крузо". Честно говоря, меня не трогают его лишения. Я думаю, какой он счастливый! Там было так тепло!


Зима всё длится и длится, самая долгая в моей жизни, самая лютая зима. У меня болят руки и ноги, не могу надеть утром ботинки, завязать шнурки, каждый шаг отдаёт болью. Вовка застёгивает мне пуговицы. Маме не говорим, чтобы не волновалась, и она не замечает ничего. Замечает учительница, Полина Павловна:

 Ты странно держишь ручку.

 Мне больно.

Она ведёт меня к школьному врачу. С меня снимают ботинки и чулки, врач трогает пальцы на руках и ногах и хмурится.

 Да Комнатное обморожение второй степени.

 Комнатное?  удивляется Полина Павловна.  Как это может быть?

 Сейчас всё может быть.

Мне смазывают руки и ноги какой-то мазью, перебинтовывают, и каждый день я хожу на перевязки. Боль уменьшается, но от меня, наверно, за квартал несёт этой мазью. Никто, никто не хочет сидеть со мной рядом, никто не хочет стоять возле меня у печки, меня просто отталкивают, это хуже, чем боль! Только Вовка и терпит меня, только он и терпит.

Мы не выходим на улицу, и мир сужается до холодной комнаты с большой кроватью без простыни и наволочки, со старыми пальто вместо одеяла, до Вовки и в редкие счастливые часы мамы.

Не знаю, что стало бы со мной, но я неожиданно для себя открываю новую планету книги.

6. Дома

За физкультурным залом, огромным и нетопленым, заваленным отсыревшими матами и сломанными брусьями, есть лестничка в школьную библиотеку. Я хожу туда каждый день.

 Неужели прочла? Разве можно так глотать книги! Что ты могла запомнить?

 Всё я запомнила, честное слово, дайте мне что-нибудь ещё!

 Пойди сама поищи на полках.

Это лучшее время дня, хожу вдоль полок, трогаю корешки книг. Про меня забыли, наверно, и можно не торопиться.

На тонкие книги не обращаю ни малейшего внимания, только толстые и потрёпанные. Их множество, почти все мне рано читать, через несколько лет я буду перечитывать их, открывая заново.

Но когда это будет! А сейчас я иду домой, и книга в портфеле толстая и тяжёлая.

 Принесла?  спрашивает Вовка с порога.

 Принесла, Жюль Верн, «80 000 километров под водой».

 Ура!

Быстро делаю уроки, слишком быстро и небрежно. Мы усаживаемся в кровать, подтыкаем пальто со всех сторон.

И всё забыто,  голод, холод, мои руки, от которых так противно пахнет. Читаю вслух, а Вовка слушает и переворачивает страницы. Назавтра мы дружно решаем, что уроки лучше потом.

А зима всё длится и длится, самая долгая, самая лютая в моей жизни зима.


Конечно, спасали книги. Но я не воспринимала свою жизнь, как что-то ужасное, не думала, что кто-то живёт иначе, что можно жить иначе!

Я удивляюсь сейчас, как мы вынесли всё это, как я не ожесточилась против всего мира, и моя душа не превратилась в ледышку

Наверно, тогда я научилась жить, как это я сейчас называю, в предложенной системе координат. И ещё меня спасала человеческая доброта. Вокруг были хорошие, добрые, настоящие люди!


Вода у нас во дворе напротив. Я чуть выше ведра, поэтому путешествие за водой для меня целое событие. Вниз по лестнице, покрытой льдом и звенящей от мороза, до ворот, а двор у нас покатый и тоже заледенелый. Потом через дорогу и в дальний угол большого двора.

Хорошо, когда железный рычажок торчит на колонке, но чаще его убирают, потому что дети разливают воду.

Стучу к тёте Ляле. Когда она дома, это здорово! И воду откроет, и поможет набрать ведро, и донесёт до самых ворот.

Можно постучать в подвал к тёте Марусе. Она донесёт воду ещё дальше, но мама не разрешает, у неё больные ноги.

Ещё у нас во дворе две Марии,  Мария Леонтьевна, тётя Маня, и Мария Соломоновна. Её я никогда не называла тётей.

Тётя Маня занята дочками, хозяйством и мужем. После войны он вернулся первым, тихий невысокий человек. Я так удивилась, когда в какой-то юбилей он надел все свои ордена!

Она не расспрашивает ни о чём, протягивает руки и обнимает крепко-крепко. Я утыкаюсь в её мягкий живот и вбираю в себя это тепло, молчаливую её доброту и ласку. Мама не обнимает меня, она думает, наверно, что я большая, и мне это не нужно.

Мария Соломоновна похожа на мою бабушку. Она высокая, прямая, с непередаваемым достоинством, которое не мешает ей целыми днями стирать, убирать и готовить.

Она выходит на крыльцо, и такая жалость светится в её глазах:

 Светочка, идём к нам, погреешься, у тебя же дома никого, одна печка холодная.

Я захожу и оттаиваю в тепле и уюте. Очень долго квартира их казалась мне верхом изысканности и роскоши. Большая столовая без окон с овальным столом посредине, абажур над столом, бахрома у бархатной бордовой скатерти золотая

Когда меня удаётся усадить за стол, поверх бархатной скатерти стелется белая, жёсткая от крахмала верх аристократизма, знакомого только по книгам.

В спальне красивое трюмо с зеркалом, в котором видишь себя с головы до ног. Лёгкое шёлковое покрывало на широкой кровати, рогожка на диване, на котором я читаю, забыв обо всём на свете.

А можно лежать прямо на ковре возле дивана. И ещё у них тепло, всегда тепло!

Я упрямо отказываюсь от супа. Мама говорит, нечего есть у чужих, мы не нищие. И вообще, говорит, не привыкай ходить по хаткам, у человека должен быть свой дом, какой есть, такой и есть.

Но я захожу иногда. Там целый шкаф старых книг, потрёпанных, часто без обложки, и мне разрешают брать любую!

Говорю с порога:

 Не надо меня кормить, хорошо? Я просто посижу и почитаю.

 Ладно, я не буду тебя заставлять, но чашку чая ты можешь выпить с улицы? У матери твоей сатанинская гордость, только дети здесь причём!

Я не знаю, что такое сатанинская гордость, но мне не нравится, когда о моей маме плохо отзываются. Опускаю глаза, и говорю, что мне надо делать уроки.

Потом, потом

Когда мама работала в строительном тресте, позже на Киномеханическом заводе, и даже когда я уже работала после института денег всё равно не хватало до зарплат на самое необходимое.

Назад Дальше