Это переутомление.
Конечно, переутомление. Эта женщина способна и после смерти утомить кого угодно, заставив кого угодно делать то, что она задумала. Недаром же когда-то ее считали колдуньей, с усмешкой подумал Прокурор. И вовсе не исключено, что все это было ею задумано и продумано от начала и до конца, во всех деталях. О, она позаботилась обо всем: о том, чтобы умереть именно там, где умерла, и именно так, а не иначе; о том, чтобы своей смертью взбудоражить весь городок и вывести из равновесия даже тех, кто почти ничего не знал о ее прошлом; о том, чтобы ее уложили в лодку вместо гроба, пока кто-то только, конечно, не ее близкие будет хлопотать о более или менее достойном вместилище ее мертвой плоти; о том, чтобы все цветы во всех палисадниках в одну ночь превратились в ее любимые пионы; о том, чтобы все разговоры о ком бы и о чем бы то ни было в конце концов обязательно становились разговорами о ней; о том, чтобы ее положили в паркетном зале, куда непременно потянутся люди некоторые действительно проститься, другие чтобы погрузиться в свои воспоминания о событиях, атрибутом которых была Буяниха (ибо не было в городке сколько-нибудь заметных событий, к которым она не имела бы касательства) таким же атрибутом, как истончившиеся до прозрачности золингеновские бритвы, дамские ботики и бурки, керогазы, утратившие цвет лепестки шиповника и рассыпающиеся в прах крылышки бабочек между листами пятого (Барыкова Бессалько) и пятьдесят девятого (Францоз Хокусаи) томов шмидтовской энциклопедии, третьи просто поглазеть; о том, что скажет доктор Шеберстов и что ответит ему Прокурор, как будет чертыхаться Данголя и сколько бензина спалит Вита Маленькая Головка Она все это придумала, как придумывала события, имена и людей, которые почти безропотно поддавались яростному напору этой базарной магии. Нет, она никому не давала прозвища она нарекала телефонистку Анастасию Миленькой, гробатенькую Марию Масенькой, Ивана Андреевича с его ватной шевелюрой и ватной бородой Морозом Морозычем, а вздорную и болтливую старуху Граматько Граммофонихой, и с той минуты никому и в голову не приходило, что у этих людей были когда-то другие имена, а события можно толковать не так, как их толкует Буяниха. Это был мир, который она сотворила, точнее, перевоссоздала по своей воле и разумению, и именно этот мир (быть может, и мало чем отличающийся от того, который мог существовать и без Буянихи, но все же иной) должен исчезнуть, кануть в небытие. Водокачка Буянихи. Мостовые Буянихи. Голуби Буянихи. Водопад Буянихи. Шлюзы Буянихи. Облака Буянихи. Сновидения Буянихи. Дожди Буянихи. Солнце, Луна и Звезды Буянихи. Пространство Буянихи. Время Буянихи. Наконец Красная столовая Буянихи, не без иронии завершил этот реестр Прокурор, который еще никогда не чувствовал себя таким старым, немощным и никому не нужным. И уже склонив голову под низкой аркой входа, откуда тянуло прохладой и запахом кислого пива, он вдруг подумал: «Да ведь мне больно. Больно».
Договориться с музыкантами Прокурору неожиданно помог черный незнакомец. С него по-прежнему текло ручьем, так что Фене пришлось усадить его за столик поближе к сливному отверстию в полу и строго-настрого запретить менять место. Когда Гриша, выкрикивая обвинения по адресу всех «больно умных» и «больно грамотных», заявил, что за обычную плату они на этих похоронах играть не согласны, черный вдруг оторвался от макарон с пивом и вмешался в разговор:
Обойдемся и без вас.
Его попытка приподняться вероятно, для вящей внушительности была тотчас пресечена грозным взглядом Фени, которая, как обычно, дремала под жалобной книгой с портретом Софии Ротару на обложке, но при этом, как всегда, бдительно надзирала за каждым посетителем. Со вздохом закурив, незнакомец бросил спичку в бокал с пивом оно вспыхнуло дрожащим голубым пламенем.
Это как же? язвительно поинтересовался Гриша.
И тотчас сваленные в углу инструменты вылетели из обшарпанных футляров и, повиснув в воздухе, согласно запели траурный марш Шопена. Придя в себя, музыканты бросились ловить свои трубы и тарелки, но инструменты мигом поднялись под потолок, где их было не достать.
Итак? задумчиво спросил черный.
Ваша цена? простонал Гриша.
Прокурор выложил деньги на стол.
Степан Муханов, двадцать лет странствовавший неведомо где и изредка присылавший отцу письма с обратным адресом «Сибирь, до востребования», вернулся в городок, чтобы прославиться как создатель самых кособоких в мире гробов и самых ненадежных в мире лодок. Он наотрез отказался взять деньги за домовину для Буянихи («Только не подумайте, пожалуйста, что я бессребреник, боже упаси! Просто это не тот случай: ведь уже сегодня все будут знать, что я взял деньги за этот гроб. А мне здесь жить. Понимаете?») и предложил Прокурору выбирать изделие по вкусу.
Берите вон тот. Он кивнул на какое-то сооружение в углу сарая, отдаленно напоминавшее баркас. Поди уложи такую кобылу в обычный ящик.
Прокурор договорился с Фотографом об эпитафии, которая, разумеется, должна была украсить надгробие, и Фотограф, обычно хладнокровно сообщавший клиентам, что за строку прозы на камне он берет пять рублей, а за стихотворную червонец, отверг предложенный гонорар.
Наградой будет результат, пояснил он. Пока я даже приблизительно не представляю себе, как достойно запечатлеть в нескольких строках наше представление о ее жизни: сирота, партизанка, труженица, Пенелопа, знахарка (тут Прокурор едва удержался от улыбки), возмутительница спокойствия и великая примирительница, вихрь, смерч, ураган словом, женщина, попытавшаяся исчерпать все возможные варианты бытия Кстати, а кто оплатит памятник? Неужели вы? Или доктор Шеберстов?
Прокурор сжал губы и зашагал быстрее.
Не обижайтесь, сказал Фотограф. Пожалуй, мне не стоит браться за это дело. В конце концов, все, что мы можем сказать о ней, вмещает одно слово «Буяниха». И что тут добавишь?
Вита Маленькая Головка пообещал к вечеру вырыть могилу у него был богатый опыт по этой части. Надо было только не забыть расплатиться с ним червонцем по рублю: получая ту же десятку одной бумажкой, Вита обижался, считая, что ему мало дали.
Вернувшись домой, Прокурор заперся в кабинете. Несколько часов он неподвижно сидел в кабинете, не замечая, как постепенно меркнет свет за окном. По улице, громыхая на выбоинах, проехала телега. В тот вечер тоже сначала прогромыхала телега, и еще не затих этот звук, как в дверь постучали и вошел Буян. Нет, Прокурор (тогда следователь) не вызывал его. Более того, ему даже не очень хотелось встречаться не то что разговаривать с этим человеком, появление которого вызвало такое оживление в городке: что же это за сокровище такое, что его так ждут, ради кого же Буяниха отказывает всем подряд? Ага, вот ради кого, вот ради этого обмылка, что ни ростом, ни пузом не вышел, что смотрит на мир сонными глазами, тоскующими на равнодушном лице. Ну что ж, хорошая хозяйка всякой вещи найдет применение. И вот он равнодушным, усталым голосом поздоровался и, даже не сняв замусоленную кепчонку и не посмотрев, куда садится, опустился на стул у двери и заговорил.
Нет, сказал Прокурор (тогда еще следователь), это какая-то ошибка: мне это вовсе необязательно знать. Это ваше личное дело.
Ага, равнодушно согласился Буян. Так вот, значит, када немцы пришли, мене еще семнадцати не было
Это ваше личное дело, снова сказал Прокурор. До свидания.
Не шелохнувшись, Буян продолжал свой рассказ:
Дядька после смерти бати у нас за старшего был, он и грит: либо, грит, в Германию, либо в полицию. А у мене на руках три сеструхи да мамаша. Ладно. Дали мене винтовку, а как я сопливый был, ставили мене сторожем то к зерну, то к сену, то к коням. Среди полицаев я навроде паршивой овцы, Анисим Романов мене ссулем прозвал, среди народа тоже навроде гада. Этого Анисима скоро партизаны повесили, я сам ходил на евонный язык смотреть синий, чуть не до пояса висит. Думаю себе: поймают мене партизаны не станут разбирать, что я сторож, повесят за здорово живешь рядом с иудами. Ладно. Раз я сено сторожил, тут партизаны нагрянули за сеном. Помог я им погрузиться. Один из чужих все наскакивал, все к стенке мене хотел. Женилка, грит, не выросла, а уже гад. Командир ихний заступился: не гад пока, грит, а дурак. За сено дядька мене шонполом отодрал. Партизанам, грит, помогаешь, советских испугался? Пока они досюда дойдут, мы всех партизанов переловим и с тебе, суки, сто шкур спустим. Тут мене заело. Кто это, грю, мы? А хотя бы немцы, грит. А я, грю, в немцы не записывался. За это мене добавили шонполов. Када фронт близко подкатился, немцы с полицаями совсем озверели, акции делали народ по деревням палили. Одним днем и у нас похватали всех баб, у кого мужики в партизанах или в Красной армии. Кинули их в конюшню, в поместье бывшем. Будешь, дядька мене грит, етих кобыл охранять. А за тобой Амросий посмотрит, чтоб не баловался. Амросий при колхозах в конюхах ходил, а еще в колдунах, детей от икоты заговаривал, скотину пользовал. Шептун. Када немцы пришли, сразу к им подался. Он у их на допросах отличался, особо баб и девок любил мучить. Амросий как мене увидел обрадовался. Одному-то, грит, скукота самогонку глушить. Пошли мы в сторожку, пахнет там чем-то, тока поначалу я к запаху не прислушивался. Выпили. Хочешь, грит, я тебе оттуда бабу выну? Не бойсь, грит, напоследок они забористые. Напоследок, грю. И тут мене запах в голову ударил: бензин. Бензин, грю. Он самый, Амросий смеется. Утром, грит, угодников жарить будем. И детей, грю, жарить? А ты, грит, лучше выпей. Выпили. Так-то я на выпивку слабый, а тут как воду пью. Не воду бензин. Все бензином пахнет. Еще выпили. Амросий спать завалился, а мене велел посматривать. Пошел я, хожу, слушаю нету партизанов, хоть плачь. Вдруг зовут мене. Подошел она. Дверь на цепке была, щель большая. Выпусти, грит, нас. У мене, грю, и ключа-то нету. Выпусти, грит, хоть детей, а потом хоть что проси, хочешь мене. Щас, грю, а сам как пришибленный: за ей-то парни как бегали и какие, а она мене Ты, грит, не веришь? Слово тебе даю, выпусти. Щас, Амросий вдруг сзаду, щас выпущу, чего, грит, ссуль, эту хочешь? Не бойсь, грит, Амросий не выдаст. И тут вдруг она: убей, грит, его, убей. У мене мороз по спине. Чего, Амросий тут, чего? Шагнул к мене, да оскользнулся, тут я его штыком и вдарил. Что силы было. Он зашипел и упал. Ключ у его, она мене, забери. Кинулся я к Амросию, а он живой еще, в грязи возится и шипит. Я его еще раза два саданул штыком, а после навалился на его, стал ключ отбирать. Он мертвый почти, а не дается, пихается и все шипит. Я руками все мимо да мимо весь в евонных кишках да кровях перемазался, пока ключ нашел. Дверь открыл. Она мене за руку взяла. В чем это ты, грит, мокрый? В Амросии, грю, скока вас тут? С детями сорок, грит. А бабы в рев да лезут мене руки целовать. Я на их поорал отстали. Побежали. Тока до Травкиной канавы добежали, слышу: мотоциклы. Ну, грю, бабоньки, дуйте не выдавайте. Побежали они, а я в канаву полез. Сумерки уже. Тут мотоцикл на пригорок выскочил и ну строчить по бабам да деткам. Я раза три стрельнул мотоцикл замолк. Я обратно гляжу: бабам совсем ничего до лесу осталось. А мотоциклы обратно из пулеметов строчат. Переднего я снял, тада они к мене повернулись, разозлились. Ну и хорошо, думаю, а сам в их стреляю. И вдруг сзаду застреляли. Глянул я: баб моих не видать, а от лесу бегут какие-то. Я и в этих на всякий случай пальнул. Возле лесу запукало это партизаны из минометов по немцам вдарили. Соскочил к мене в канаву который, када за сеном приходили, к стенке мене хотел. Ты чего, грит, по своим лупишь, а? Дай-ка, грит, я тебе, гада, поцелую. В партизанах мы недолго воевали. Ее сперва ранило, потом она в гестапо попала. А как наши пришли, мене куда надо отправили, я не жалуюсь. Я уже года полтора отсидел, как она мене письмо написала. Жду, пишет, какого ни есть, тока ворочайся живой. Вот я и воротился.
Ага, сказал Прокурор. Только я не понимаю
Я ее не неволил, сказал Буян. Я ей с лагерей так и отписал: можешь мене не ждать, слово тебе ворочаю.
Только я не понимаю, сказал Прокурор, зачем вы мне это все рассказали?
Чтоб знали. Буян поднялся. Вы ж про ее хотите знать ну и про мене
Он ушел, а Прокурор (тогда еще только следователь прокуратуры) долго сидел в кабинете. Наутро он сделал предложение той, которая стала его женой. И когда доктор Шеберстов насмешливо спросил, с чего бы это «достоуважаемый правовед так скоропалительно забыл даму сердца и обзавелся дамой желудка», Прокурор ровным голосом ответил:
Если вы еще раз позволите себе неуважительный выпад по адресу моей жены, я набью вам морду, доктор Шеберстов.
Он вытянул ящик стола, нащупал конверт, вытряхнул из него сложенный вчетверо листок бумаги и только тогда догадался включить свет. Эту бумагу ему отдал тогдашний прокурор астматический старик, даже летом носивший толстое пальто, покроем напоминавшее шинель.
Вы что-нибудь понимаете? сердито спросил он, заметив улыбку на лице помощника, пробежавшего глазами заявление. Я даже не представляю, как к этому относиться.
Если не возражаете, я возьму это себе.
И что вы собираетесь делать?
Ума не приложу. Скорее всего ничего.
Вернувшись к себе, он перечитал заявление: семнадцать женщин требовали положить конец бесчинствам Буянихи, насылавшей порчу на мужчин, которые ни о чем и ни о ком, кроме как о ней, змее, не могли думать.
Встретив Надю Сергееву, чья подпись под заявлением стояла первой, он напрямик спросил:
Неужели вы верите во всю эту чушь?
Кажется, он недооценил силу женской ненависти. Смерив его с головы до ног пылающим от негодования взором, Надя процедила сквозь зубы:
А это как раз неважно, верим или нет. Если вам на это плевать, мы сами займемся этим.
Тем же вечером авторессы заявления ворвались в любишкинскую кузню, где Буяниха ждала, когда припаяют ручку к ее кастрюле, и потребовали бесспорных доказательств ее непричастности к волшбе. С презрительной улыбкой она недрогнувшей рукой достала из кузнечного горна раскаленную добела гайку и зажала ее в кулаке. Когда женщины пришли в себя после обморока, она разжала ладонь и бросила гайку в горн рука ее даже не покраснела. И позже, когда она прославилась как знахарка, наложением рук избавлявшая от зубной боли, бессонницы, икоты и рака прямой кишки, Буяниха называла тех, кто видел в этом чудо, суеверными дураками.
Он посмотрел на часы, сунул конверт в карман и, погасив свет, надел шляпу.
Собаки во дворе зашевелились, но Прокурор не взял их с собой.
Мог бы и свет зажечь. Леша провел рукой по стене в поисках выключателя. Где он тут?..
Не надо, дядя Леша, остановил его голос. Теперь-то все равно.
Без фокусов не можешь. Леонтьев неодобрительно покачал головой. Что люди скажут?
Ну остальные-то нормально явились?
Давно спят.
И слава богу. Да не ищи ты выключатель! уже с раздражением воскликнул молодой человек. Успеешь еще налюбоваться на меня. Или ты он тихонько засмеялся. Или ты тоже пришел в сундук заглянуть?
Участковый почувствовал, как лицо его заливает краска.
Ты мать-то хоть видел? строго спросил он. Глаза привыкли к темноте, и теперь он различал узкую фигуру того, кто сидел на сундуке.
Мать. Ага, мать, а кто же еще? И директриса тогда сказала: вот ваша мать. Не мама мать. Но это мелочь, на которую мы не обратили внимания. Мы ведь тогда просто испугались той бабы, которая ворвалась в общую комнату и грозно приказала нам собираться. Она-то как раз не кривлялась, не назвалась матерью просто велела собираться. Пойдете жить ко мне, сказала она, не обращая внимания на директрису, которая лепетала, что все это не так просто, что надо еще оформить, что все это делается в установленном порядке Вот и устанавливай порядок, сказала она, а я этих беру. Сколько их тут? Семеро? Семерых.
Откуда тебе помнить? прервал его Леша. Ты же был самый младший. Сколько тебе было четыре? пять?
Молодой человек снова засмеялся:
Ты разве забыл, что дети Буянихи одногодки?
Но ты же всегда был самый младший, возразил Леша.
Казался. Он помолчал. Я и до сих пор удивляюсь: почему она нас не перекрестила? Ну, почему позволила нам носить детдомовские имена? Ведь это не в ее духе. Он закурил, бросил спичку на пол. Пять мальчиков и две девочки вдруг стали братьями и сестрами. А ведь мы не были братьями и сестрами
Какая разница, пробормотал Леша.
Поначалу, конечно, никакой, а потом
Ты не крути. Леша тяжело вздохнул. Я же знаю, куда ты гнешь. Могилу рядом вырыли.
И правильно! Мать и дочь рядом.
И он стал говорить сумбурно, почти бессвязно, в отчаянной попытке снова вернуться в то далекое утро, яростно вырывая у прошлого миг за мигом, час за часом, день за днем, задыхаясь от боли, ненависти и страха, как будто с того дня и не прошло десяти (или больше?) лет, как будто все это произошло вчера, нет, даже не вчера, даже не час назад, как будто это происходит сейчас, сию минуту, сейчас и здесь, вновь и вновь. Леша, поднятый на заре Желтухой, снова бежит на базар, бежит через залитый дождями стадион, через заросшие бузиной развалины, забыв о мотоцикле, забыв, то есть не успев как следует одеться, бежит, задыхаясь и думая только об одном, не думая страстно желая, чтобы все это почудилось этой треклятой Желтухе, которая всю ночь, как обычно, раскатывала на своем велосипеде по городку и уже под утро зачем-то заглянула на базар. Почудилось. Конечно, ведь она так и сказала: мне почудилось, будто кто-то оттуда выбежал, а увидел меня и кинулся за баню, к реке. Конечно, почудилось и остальное, чему еще не было названия, но что уже вразгон перло навстречу не разбирая дороги, слепо и неостановимо. Он выбрался на дорогу (почудилось!) и увидел людей, столпившихся у ворот (почудилось!). Кто-то взял участкового за плечо и сказал почему-то шепотом: «Не туда, Алексей Федотыч, налево». В углу, где когда-то привязывали лошадей, где по воскресеньям Васька Петух и цыган Серега спорили, кто из них плясовитее, на куче мусора, возле которой замер бульдозер, почудилось! лежала эта девочка лицом вниз, подсунув левую руку под себя, а правой вцепившись в рваное сапожное голенище, торчавшее из мусора. «Теплая была, когда я ее нашла», проскрипела за спиной Желтуха. Леша растерянно огляделся: заколоченные досками окна магазинов, навесы, под которыми громоздились горы пустых ящиков из-под вина, изрытая земля, бульдозер, сизые ивняки, с трех сторон обступившие базар Значит, этой ночью, скорее всего под утро, она выскользнула из дома, презрев материны запреты и мольбы брата, и по пустынным улицам побежала сюда, побежала, дрожа от ночной прохлады, а еще, быть может, от страха, неужели она ничего не чувствовала, не предчувствовала, зная того, кто заставил ее ночью покинуть постель и, пугливо озираясь, бежать на базар? «Моргач, не оборачиваясь позвал Леша, сходи с мужиками в гостиницу» «Уже были, тотчас откликнулся Моргач. Нету его там, Алексей Федотыч. Зойка говорит: ночью ушел, она и не слыхала когда». «Капитолина. Леша поискал взглядом женщину, сморщился. Капа, поди к ней только не одна с Граммофонихой, что ли Дусю возьмите, Данголю» Но она уже расталкивала людей, пробиваясь к участковому, нет, впрочем, его она даже не видела, полезла на кучу, а Леша стоял олух олухом и тупо смотрел на ее толстые ноги с варикозными венами, обутые в стоптанные мужские ботинки без шнурков, смотрел, пока она не прикрикнула: «А ну помоги!» и тогда послушно полез наверх и взялся за ледяные ноги. «Нет, нельзя, прохрипел он. Не по закону». «Да пошел ты, огрызнулась она. Господи, зачем же он ее обрил? Да помоги же, сука!» Моргач принес брезент, в который ее и завернули осторожно, чтобы не оторвалась голова, державшаяся на тонкой ленточке кожи, туда же положили и сверток, найденный неподалеку, Буяниха заглянула в него и молча положила рядом с дочкой Так что этот парень ничего этого не видел, то есть даже не видел ее до той минуты, когда гроб привезли в дом и поставили в самой большой комнате, в этой самой, где сундук, но тогда он только глянул на нее и отвернулся, и уже через час его не было в городке. Так что и на похоронах его не было. «Конечно, сказала Буяниха, я ей не мать. Я матерью только сейчас стала. Это я во всем виновата. (Но в ее голосе не было раскаяния.) Это я запретила ей даже видеться с этим мерзавцем, с этим убийцей, с этим Его надо найти, Леша. («Его ищут», сказал Леша.) Да, я сразу распознала, что он за птица: перекати-поле, вор, бродяга, убийца, у которого никогда не было ни отца, ни тем более матери, он из плесени родился, это же сразу видно. И сюда он явился только затем, чтобы обмануть ее и убить. И все, что он тут делал, он делал для отвода глаз. И что в гостинице поселился. И что работать пошел. И что детдомовских искал. И что вел себя тихо до поры до времени, пока не убил того человека («Никаких доказательств нету», возразил Леша.) А это твое дело искать доказательства. Мое дело сказать: это он убил, все знают, хотя никто и не видал. Ну и что? Будто для того, чтобы знать, надо обязательно видеть. Это он заманил того человека на Свалку, убил его и ограбил, а потом закопал в макулатуру, думал небось, что его ненароком в гидропульпер сунут, кардон из него сделают и всех делов («Никто не знает, снова возразил Леша. Никто до сих пор ничего не знает».) И плевать. И ладно». И даже когда она узнала, что убийца пойман, ее не заинтересовало, кто он такой на самом деле, только и спросила: «Куда ж он одежку ееную дел?» и всё. Да и что говорить, если все, что можно, уже было и сказано и сделано: в одну ночь она потеряла и дочь и сына сына, который не был братом этой девочке, который любил ее, которому она строго-настрого велела выкинуть из головы эту самую любовь, черт бы ее взял: как бы там ни было, она считалась его сестрой. И все. Да и потом, девочка сама сделала выбор в пользу пришельца с косой челкой и тонкой ниточкой усов на толстой верхней губе, в пользу человека, который ни у кого ни у кого не вызывал иного чувства, кроме брезгливости, будто нарочно сам к этому стремился, в пользу этого полукалеки с нарисованными на сером лице серыми глазами