Российская культура частной собственности и кредита была такой же сложной, и долговые взаимоотношения не имели четкого соответствия в сословной структуре. Несмотря на то что люди нередко предпочитали иметь дело с лицами, равными им по статусу, долговые связи пересекали социальные и экономические границы, порой соединяя даже людей, лично незнакомых друг с другом. Акт получения ссуды, даже в тех случаях, когда он представлял собой единственное взаимодействие между лицами, резко различавшимися своим общественным положением, должен был опираться на систему коллективных представлений и совместного опыта. Они могли включать представления о том, что долги нужно возвращать, что родственники обычно помогают друг другу или что заимодавец должен быть готов и способен добиваться выплаты долга через суд[35].
Согласно другому важнейшему стереотипу о России, ее многочисленное крестьянское население представляло собой экзотическую, однородную массу живущих натуральным хозяйством бедных земледельцев, незнакомых с рыночными отношениями и не имеющих никакого понятия о «западном» праве. В противоположность этому устоявшемуся взгляду историки Дэвид Мун, Джейн Бербанк, Трэйси Деннисон и Алессандро Станциани показали, что крестьяне различались уровнем благосостояния и занятиями, активно участвовали в рыночных отношениях и с готовностью использовали судебные процедуры для решения имущественных и прочих споров. Эти факторы в сочетании с сезонным и непредсказуемым характером сельскохозяйственного цикла не позволяли обойтись без кредита ни крестьянам, работавшим на земле, ни дворянам, которым подчинялась значительная их часть и которые жили за их счет, ни государству, собиравшему и с тех и с других как прямые, так и косвенные налоги[36].
Сами дворяне-крепостники нередко изображаются расточительными и бесхозяйственными, а потому безнадежно погрязшими в долгах, но в то же время ревниво охраняющими свои экономические привилегии[37]. Однако эти устаревшие описания относятся к небольшой, численностью менее чем 3 тыс. человек, прослойке богатейших помещиков, которые могли себе позволить роскошный образ жизни и огромные долги. Они игнорируют существование десятков тысяч образованных, но в большинстве своем консервативных и религиозных землевладельцев, которые могли вести комфортабельную жизнь, но для этого должны были эффективно управлять своей собственностью. В работах Сеймура Беккера, Мишель Ламарш Маррезе, Кэтрин Пикеринг Антоновой и Валери Кивелсон показано, к каким различным юридическим и социальным стратегиям прибегали подобные семейства средней руки. В число стратегий входили законное разрешение замужним женщинам владеть и распоряжаться собственностью, обширные горизонтальные и вертикальные социальные и родственные связи и даже нередко критикуемый обычай равного раздела наследства. Екатерина Правилова в том же ключе исследовала зарождение понятий и практик, связанных с общественной в противоположность частной собственностью в Российской империи. Анализируемые в этих работах модели и практики владения собственностью сложные и никогда не являвшиеся абсолютными либо эксклюзивными имеют большое сходство с их западными аналогами XIX века.
Давно сложившееся представление о российской провинции как о глухом захолустье пересматривают авторы исследований, посвященных поместному дворянству. Помимо Антоновой, историки Сьюзен Смит-Питер, Мэри Кэвендер и Кэтрин Евтухов в своих работах демонстрируют насыщенность и многообразие провинциальной культуры, в которой не обнаруживается никакого чеховского стремления к столичной жизни; ее многие дворяне вполне сознательно избегали[38]. Вопреки заключениям Ли Фэрроу и Уильяма Вагнера об отсталости дворянских «клановых» структур, сообщество дворян среднего достатка служило основой для самодостаточной и, судя по всему, вполне благополучной сельской культуры, которая была консервативной, но отнюдь не реакционной[39]. Однако провинциальная самодостаточность была бы невозможной без кредитных отношений, которые, как отмечает Антонова, были тесно вплетены в жизнь дворянского имения и связывали душевладельцев с государством, их домочадцами и другими дворянами, а также крестьянами и членами других, менее привилегированных групп. Деньги и задолженность оказываются неотъемлемой частью повседневной жизни дворянства, а вовсе не катастрофой или следствием нереализованных стремлений.
Наконец, городское и торгово-промышленное население России состояло из купечества, обязанного за свои привилегии выплачивать ежегодные гильдейские взносы, а также из мещан и цеховых, различавшихся уровнем благосостояния, но, подобно купцам, имевших собственную корпоративную организацию. За исключением самых богатых купцов, на всех них, как и на крестьян, распространялись воинская и податная повинности и телесные наказания. Историческая память не была милосердна к этим людям: традиционное русское купечество, осуждаемое в советскую эпоху за принадлежность к капиталистам, а в западной литературе подвергавшееся критике за то, что были не вполне капиталистами, стало объектом насмешек и экзотизации и не воспринималось в качестве полноценного участника исторического процесса из-за предполагаемой неспособности возглавить капиталистическое развитие России вследствие своей отсталости, нечестности и кастового мышления, якобы обособлявших купцов от остального общества[40].
Как и в случае с провинциальной жизнью, другие работы об этих сословиях, преимущественно написанные в последние годы, воссоздают динамичную культуру, не похожую на мир дворян и крестьян, но все же тесно связанную с ним и вполне сложившуюся уже в XVIII веке. Уильям Блэквелл в своем исследовании 1968 года о развитии промышленности в России в 18001861 годах утверждает, что его движущей силой, наряду с другими группами, служили и купцы с их предпринимательскими навыками. Дэвид Рэнсел в своем микроисторическом исследовании дневника одного купца конца XVIII века опроверг миф о невежестве и грубости купечества. Он изображает его «не как непроницаемую, герметически закрытую социальную заводь, а как более динамичную и красочную социальную среду, в которой могли процветать, терпеть крах и начинать заново такие персонажи, как Толчёнов». Александр Куприянов показывает, что дореформенные коммерческие элиты активно участвовали в городском самоуправлении и были способны отстаивать свои интересы в противостоянии с бюрократией.
В своей недавней работе о Москве как об «имперском социальном проекте» Александр Мартин исследует попытки государства превратить жителей Москвы в современную буржуазию, способную конкурировать с буржуазией западных держав. По различным причинам включая разорение города французами в 1812 году москвичи так и не превратились в подобие парижан или лондонцев, однако, и Мартин это показывает, разнородные средние слои все сильнее сближались в своей жизни, совместно проводили досуг и неизбежно пересекались друг с другом в деловой и служебной деятельности[41]. Вышеупомянутые исследования, непосредственно не связанные с темой кредита, показывают, что практики и мировоззрение купечества и прочих групп горожан, владевших собственностью, нельзя сводить к устаревшим стереотипам, попеременно подчеркивающим то их нечестность, то чрезмерную зависимость от основанных на доверии связей, противопоставляемых формальным источникам кредита.
Право в Российской империи
Помимо общих культурных норм и кредитных посредников, обширная, но аморфная кредитная сеть России опиралась на формальные юридические механизмы, использовавшиеся заемщиками и заимодавцами для решения и даже предотвращения споров в тех случаях, когда оказывались бессильными личная честь, родственные связи и сети покровительства. Даже когда займы не оспаривались в суде, закон все равно определял ключевые параметры культуры кредита, включая оформление долговых документов и категории лиц, участвовавших в кредитной сети или исключенных из нее. Похожим образом, Крэйг Малдрю продемонстрировал, что правовая система в Англии эпохи раннего Нового времени также играла ключевую роль после того, как объем кредитных трансакций резко вырос в середине XVI века и традиционная опора на общинные сети взаимного доверия перестала отвечать потребностям[42].
Однако если авторы западных работ, посвященных истории долга, изображают правовую систему просто как пространство тяжб и взаимодействий, неотъемлемых от долговых отношений, и не ставят под сомнение основы права как такового, то в случае России само место права в русском обществе и культуре представляет собой важную историографическую проблему. Право, подобно капитализму, нередко объявляется заимствованием, чужеродным традиционной русской культуре.
Многие специалисты и непрофессионалы верят в правовую исключительность России: что отношение к праву и к его роли в политике и обществе принципиально отличает Россию от прочей западной культуры, причем в неблагоприятную сторону. В ряде влиятельных исследований, посвященных законодательству имперской эпохи и юридической науке, утверждается, что право в России было не просто ущербным или недоразвитым, а представляло собой маргинальную и невостребованную сферу деятельности либо даже вовсе «культурную фикцию» то есть набор риторических текстов, никогда не предназначавшихся для применения в повседневной практике[43]. Это плачевное положение дел объясняется либо отсутствием органической правовой традиции (Джон ЛеДонн, Лора Энгельштейн), либо якобы присущим крестьянам правовым нигилизмом (Йорг Баберовски), либо отсутствием политических и социальных институтов, которые могли бы способствовать развитию законности и бросить вызов самодержавию (ЛеДонн, Элиз Кимерлинг Виртшафтер), либо даже ментальностью православных христиан, якобы по самой своей природе делающей их неспособными к законопослушному поведению, присущему жителям Запада (Уриэль Проккачиа)[44].
Этот чрезмерно критический подход подвергся пересмотру в работах, фокус которых направлен на то, как закон применялся на практике, в отличие от публикаций ученых-юристов и журналистов, которых интересовали вопросы реформ. Они убедительно показывают, что в России издавна существовала богатая правовая традиция. В частности, из работ Владимира Кобрина, Нэнси Шилдс Коллманн, Джорджа Вейкхардта, Ричарда Хелли и других специалистов по допетровскому гражданскому и уголовному праву следует, что в Московском государстве существовала динамичная, сложная и активно использовавшаяся судебная система с хорошо развитой процедурой[45]. Виктор Захаров, Александр Каменский и Ольга Кошелева обнаруживают существование не менее динамичной правовой культуры в XVIII веке, подчеркивая, что юридические формальности являлись неотъемлемой стороной российской коммерческой практики, в то время как Джордж Мунро демонстрирует, что петербургские купцы XVIII века создали работоспособную систему коммерческого кредита, юридически опиравшуюся на систему вексельного права[46]. В своем выдающемся исследовании о том, как русские дворянки владели и управляли собственностью в дореформенной России, Мишель Ламарш Маррезе обнаруживает тесную связь правовой системы с личными имущественными правами и интересами, которые можно было определить и отстаивать в суде. Ричард Уортман в своем фундаментальном труде показывает, что в первой половине XIX века в России сложился корпус хорошо образованных и мотивированных юристов, создав интеллектуальные и идеологические предпосылки для последовавших реформ. Джейн Бербанк в замечательном исследовании о волостных крестьянских судах в начале XX века подробно рассматривает крестьянские практики правоприменения, отмечая их готовность прибегать к закону для решения споров и обращая внимание на тот факт, что значительную долю дел в волостных судах составляли долговые тяжбы[47].
Настоящая работа опирается на эту литературу в двух отношениях. Прежде всего, я исхожу не из революционной, а из эволюционной точки зрения на развитие права в России в середине XIX века. С первого взгляда такой подход может показаться контринтуитивным: в конце концов, судебная реформа 1864 года была, возможно, самым ярким, но отдельным событием в истории российского права, способствовавшим его доведению до самых высоких формальных стандартов той эпохи. Юридическое пространство, созданное этой реформой, обычно считается единственным явлением в истории российского права, заслуживающим симпатии и подробного изучения[48]. Однако для российской культуры кредита 1864 год был всего лишь важным моментом в цепи событий, включавшей постепенные, но важные нововведения при Екатерине II и Николае I и уходившей в прошлое по меньшей мере до Соборного уложения 1649 года.
Сама по себе реформа 1864 года касалась только судоустройства и судопроизводства и непосредственным образом не затрагивала норм материального права, связанных с собственностью и кредитом, они изменялись постепенно и по большей части оставались в силе до 1918 года. Более того, ряд самых важных реформ, связанных с кредитом, был проведен лишь в конце 1870-х годов, когда Великие реформы уже давно потеряли свою новизну. При всей значимости многих из этих изменений не менее поразительной была и преемственность как в сфере материального права, не подвергшегося немедленному реформированию, так и в том, что владельцам собственности в середине XIX века приходилось иметь дело и со старыми, и с новыми судами. Более того, личное имущество, документы и интересы не изменились в одночасье ни в 1862 году, когда определились принципы будущей реформы, ни в 1864 году, когда были изданы новые уставы, ни в 1866-м, когда постепенно начали открываться новые суды.
В этой длинной эволюционной цепи тем звеном, в котором особенно слабо разбираются даже специалисты, является судебная система, созданная Екатериной II в 1775 году и существовавшая до реформы 1864 года. Она служит исключительно полемическим фоном, с которым сравнивают достижения реформаторов. Дореформенные суды подвергались критике за их уязвимость для административного вмешательства и коррупции, за архаическое сословное судоустройство, за так называемый разыскной процесс, опиравшийся на жесткую систему «формальных доказательств», а также за низкую квалификацию судебного персонала[49].
Эту тональность задавали юристы, в конце XIX века защищавшие реформированную судебную систему от консервативных нападок. Многим исследователям Российской империи знакомо высказывание славянофила Ивана Аксакова, в 18361842 годах обучавшегося в привилегированном Императорском училище правоведения, в дальнейшем хорошо узнавшего дореформенный уголовный суд, а 40 лет спустя писавшего: «Старый суд! При одном воспоминании о нем волосы встают дыбом, мороз дерет по коже!»[50] В духе подобных представлений Ричард Пайпс утверждал, что до 1860-х годов в России, по сути, не было такой вещи, как право, а по мнению Йорга Баберовски, существовавшие до 1864 года суды, хотя и были созданы по образцу западных, тем не менее не справлялись со своим делом, потому что так же слабо учитывали интересы крестьян, как и суды пореформенные[51].