История О - Храмов Евгений Львович 2 стр.


Если я однажды, раз и навсегда, перестала быть собой, если мой рот, мой живот, моя грудь не принадлежат мне больше, я становлюсь инородным созданием, все для меня изменяется в этом мире. Однажды, наверное, я ничего не буду знать о себе. Что тогда для меня будет удовольствие, что для меня будут ласки посланных тобою мужчин, я их не различаю, смогу ли я их сравнить с тобой?»

Так она говорит, я ее слушаю и вижу, что она не лжет. Я внимательно следил за ней (проституция и священная проституция не исторический курьез, правда меня долго смущала). Очень возможно, что горящая туника мифов не простая аллегория в ставке. Очень возможно, теперь мне кажется, что эти рефрены побрякушки примитивных песенок и словечки вроде «Я умираю от любви»  не простые метафоры. А что говорят бродяжки своим дружкам-любовникам: «Ты у меня в печенках. Делай со мной что захочешь». (Любопытно, как мы, отделываясь от чувства, которое нам непонятно, приписываем его проституткам и хулиганам.) Когда Элоиза писала Абеляру: «Я буду твоей девочкой для радости», она не просто выдумала красивую фразу, она так чувствовала. Но «История О»  самое дикое любовное послание, которое когда-либо получал мужчина.

Я вспоминаю Летучего Голландца, который должен был носиться над океаном, пока не найдется девушка, согласная его спасти ценой своей жизни; вспоминается мне и рыцарь Гигемар, который, чтобы излечиться от ран, ждет женщину, готовую страдать так, «как не страдала ни одна женщина». «История О» длиннее, чем лэ, и гораздо более обстоятельна, чем простое письмо. Может быть, и подходить к ней надо издалека. Легко ли сегодня понять язык уличных девчонок и мальчишек, так же как нам непонятны слова рабов Барбадоса. Мы живем в такие времена, когда самые простые истины могут вернуться к нам совсем голыми (как О) под маской гротеска.

Нормальные рассудочные люди охотно говорят о любви как о чувстве легком, без каких-либо серьезных последствий. Они говорят, что любовь доставляет удовольствие, что трение двух эпидерм не лишено очарования. Добавляют также, что очарование и удовольствие бывают более полными для тех, кто в любви фантазер, кто умеет удовлетворять капризы, сохраняя свою естественность и свободу. Я бы прибавил, что, если двум представителям разных полов (или одного) хочется отдаться друг другу, надо это делать радостно, без оков, зачем стесняться. Есть только два слова, которые меня при этом смущают: любовь и свобода. Это антиподы. Любовь это зависимость не только в удовольствии, но и в своем существовании, а также в том, что этому существованию предшествует,  в желании быть. Любовь это зависимость от десятков сложновыразимых вещей: от губ (от их гримасы или улыбки), от плеч (от того, как ими пожимают), от глаз (от влажного или сухого взгляда); в конце концов, от тела другого с его умом и душой, от тела, которое в каждое мгновение может быть ослепительным, как солнце, или холодным, как снежная пустыня. Совсем невесело через все это пройти, все наши будничные терзания в сравнении с этим смешны. Подумайте, как вздрагивает женщина, когда родное ей тело возлюбленного наклоняется к ее ногам, чтобы поправить язычок на туфельке; ей кажется, все видят ее страсть. Да здравствует хлыст, да здравствует ошейник При чем же здесь свобода? Любой мужчина или женщина, которые через это прошли, скорее, будут рычать и ужасаться, исторгать ругательства по этому поводу. Ужасов в «Истории О» вполне достаточно. Но мне порой кажется, что в этой книге в неменьшей степени, чем женщина, подвергнуты пыткам особый образ мыслей, некая точка зрения.

Правда о бунте

Странная вещь это счастье в рабстве, оно дает нам пищу для размышлений. В семьях теперь нет речи о праве супругов на жизнь или смерть, в школах отменены телесные наказания, супружеские пары не помнят о том, что когда-то существовала для них карающая исправительная система, позволяющая загонять провинившихся в подземелье, а еще раньше и вовсе обезглавить. Чаще всего мы пытаем друг друга анонимно и незаслуженно. Более страшная современная пытка, конечно,  это город, сожженный во время войны в мгновение ока. Избыточная нежность отца, воспитателя или любовника оплакивается ударами бомб, напалмом или атомным взрывом. Все происходит так, как будто в мире в изъявлении насилия существует равновесие, просто к насилию над человеком человечество утратило вкус, забыв его смысл. Я не сержусь на женщину, которая его обрела как подарок. И я даже не удивлен.

Вообще-то говоря, у меня не так много идей по поводу женского сословия, меньше, чем мужчины имеют обычно. Но я удивлен тем, что женщины, оказывается, тоже имеют какие-то соображения. Даже не просто удивлен, а очарован. И, как следствие этого, я начинаю думать, что они чудесны, и не перестаю им завидовать. Чему завидовать?

Я с грустью вспоминаю о своем детстве. Но грусть у меня вызывают не юношеские прозрения, о которых часто пишут поэты. Нет. Я вспоминаю о том времени, когда я чувствовал себя ответственным за всю землю, за весь земной шар. Я воображал себя то чемпионом по боксу, то поваром, то политическим оратором (и это тоже), то генералом, то вором, то краснокожим, то деревом, то скалой. Вы мне скажете, что я просто-напросто играл. Да, для вас, взрослые, я был занят игрой, но для меня все было иначе. Именно тогда я держал в своих руках весь мир, именно тогда я болел его болью и переживал все его опасности: я был универсален. Вот к какой мысли я хотел бы подвести.

Женщинам на протяжении всей их жизни дано быть детьми, которыми мы все когда-то были. Женщина способна делать многое из того, чего я решительно не умею. Она умеет шить. Она умеет готовить. Она знает, как разместиться в квартире и какие стили никак не могут соседствовать (я не скажу, что она умеет делать все исключительно хорошо, но ведь и я тоже не был безупречным краснокожим). Женщина умеет еще многое другое. Например, она находит общий язык с кошками, собаками, она знает, как разговаривать с этими полусумасшедшими с детьми, именно она первая учит их космологии и хорошему поведению, гигиене, рассказывает им сказки и т. д. вплоть до первых звуков на фортепьяно. Короче, мы мечтатели с детских лет, с того времени, когда в одном человеке жили тысячи других. Но кажется, что только женщине дано быть сразу всеми женщинами и мужчинами на земле. Вот что удивительно.

В наши дни часто повторяют, что все понять это все простить. Может быть! Но мне казалось, что для женщин, наоборот, все простить значит все понять (так они универсальны). У меня есть немало друзей, которые меня принимают таким, как я есть, и я их тоже принимаю такими, каковы они есть, и у нас никогда не было ни малейшего желания изменить друг друга. Более того, я наслаждался, и они тоже, со своей стороны, наслаждались тем, что каждый из нас так похож на самого себя. Но нет ни одной женщины, которая не хотела изменить мужчину, которого она любит, или сама не изменялась бы сразу, как только влюблялась. Все происходит так, будто пословица лжет. Достаточно все понять, чтобы никогда ничего не прощать.

Нет, Полин Реаж многое себе прощает. И я иногда думаю, что она не преувеличивает: все женщины подобны ее героине. Не один мужчина с ней охотно согласится.


Почему я так сожалею о пропавших требованиях негров Барбадоса? Потому, наверное, что тот блестящий, объединивший их в воззвание анабаптист, который приложил к ним руку, ограничился общими местами, тем, к примеру, что всегда существуют рабы (это очевидно); тем, что они одни и те же (об этом можно поспорить), что нужно привыкнуть к своему сословию и не тратить зря время на наказания, а использовать его для игр, медитации или обычных удовольствий. Короче, мне кажется, что пастор не сказал всей правды, утаил ее: рабы Гленеля были просто влюблены в своего хозяина, они не могли жить без него, как без своих цепей. И вот тут звучит та же правда, что в «Истории О», та же решительность, та же непостижимая благопристойность. Как упрямый ветер дует через все щели закрытого дома, так сквозь толщу времен пробиваются оставшиеся без ответа вопросы.

Жан Полан

История О

I. Любовники в Руасси

И вот однажды ее любовник приводит О прогуляться туда, где они никогда не бывали прежде: в парк Монсури, в парк Монсо. Нагулявшись, они сидят рядом, у края лужайки, которой заканчивается парк. Здесь нет стоянки такси, но автомобиль со счетчиком стоит рядом. Похоже, что это такси. «Вставай»,  говорит он. Она встает. Приближается вечер. Осень. Она одета по-обычному: туфли на высоких каблуках, костюм с плиссированной юбкой, шелковая блузка, без шляпы. Но длинные перчатки уходят под рукава ее костюма, и с собой кожаная сумка, где документы, пудра, помада. Такси плавно трогается с места, хотя ее спутник не сказал ни слова шоферу. Затем он задергивает занавески на стеклах: справа, слева, на заднем стекле. Она стаскивает перчатки, она думает: сейчас он захочет ее поцеловать или попросит ласки. Но он говорит: «Тебе неудобно. Дай мне сумку». Она отдает, он откладывает сумку подальше и добавляет: «На тебе слишком много надето. Отстегни застежки, подвяжи чулки под коленями. Вот подвязки». Ей немного неловко: такси все ускоряет ход, да она и боится, не обернулся бы шофер. Но вот чулки спущены, и голым ногам как-то непривычно свободно под шелком комбинации. И болтаются бесполезные застежки.

 Расстегни пояс и сними трусики.

Ну, это нетрудно: стоит только завести за спину руки и чуть-чуть приподняться. Он берет пояс и трусики из ее рук, открывает сумку и вновь ее защелкивает. Потом говорит: «Не садись на юбку. Подними сначала и юбку, и комбинацию. Так и сиди». Скользкий, холодный молескин сиденья чуть липнет к ее коже странное ощущение.

Потом он говорит: «Теперь надень перчатки». А такси все едет, и она не решается спросить, почему Рене сидит молча, неподвижно и зачем ему нужно, чтобы и она, неподвижная и молчащая, столь обнаженная и столь доступная, в длинных перчатках, сидела рядом с ним в черной, неизвестно куда мчащейся машине. Он ничего ей не приказывает, ничего не запрещает, но она не решается ни закинуть ногу на ногу, ни сжать колени. Она сидит, опираясь обеими, одетыми в перчатки руками о сиденье.

«Приехали»,  вдруг говорит он. Да, приехали: такси останавливается на красиво обсаженной платанами улочке, перед особняком с садом, напоминающим маленькие виллы предместья Сен-Жермен. Фонари светятся поодаль, в машине темно, снаружи идет дождь. «Не двигайся,  говорит Рене.  Ни малейшего движения». Он протягивает руки к воротнику ее блузки, распускает узел, расстегивает пуговки. Она подается вперед: он хочет, наверное, ласкать ее грудь. Но нет, груди он лишь слегка касается, разрезая крохотным ножичком бретельки лифчика. Теперь под снова застегнутой блузкой ее голые груди так же ничем не стеснены, как свободны и обнажены ее бедра, ее живот все от пояса до колен.

 Теперь слушай,  говорит он.  Ты уже готова. Здесь мы расстаемся. Ты выходишь и звонишь в дверь. Пойдешь за тем, кто тебе откроет, и будешь делать то, что тебе прикажут. Если сразу не войдешь тебя втащат; сразу не подчинишься тебя заставят Сумка? Она тебе больше не пригодится. Теперь ты девка. Только девка, которую привез я. Да-да, я буду там. Ступай.

У начала этой истории есть и другая версия: более грубая и простая.

Молодая женщина, одетая точно так же, была привезена в автомобиле своим любовником и незнакомым другом. Незнакомец вел машину, любовник сидел рядом с нею, но не он, а именно незнакомец, незнакомый друг, объяснял молодой женщине, что ее любовнику поручено подготовить ее к тому, что ей свяжут за спиной руки, отстегнут и спустят до колен чулки, освободят, кроме перчаток, от пояса, трусиков и лифчика и завяжут глаза. Что затем ее поместят в некий замок, где постепенно обучат всему, чем ей придется заниматься. И в самом деле, в этот раз ее, именно таким образом раздетую и связанную, после получасовой дороги вывели из машины, помогли подняться по нескольким ступенькам, пройти, все с завязанными глазами, через одну или две двери и оставили, сняв наконец повязку с глаз, в полном одиночестве и полном мраке ждать полчаса, час, два не знаю, но ей они показались вечностью. Когда наконец двери открылись и загорелся свет, стало видно, что томилась она в комнате довольно обычного вида, правда, с некоторыми странностями: толстый ковер на полу и никакой мебели, кроме вделанных во все стены шкафов. Две женщины вошли в двери, две женщины, молодые и красивые, наряженные по моде прелестных служанок восемнадцатого столетия: длинные юбки, легкие и с напуском, прикрывающим ноги, тесные, обтягивающие грудь корсеты на шнурках или крючках, кружева на груди и полурукавчики. Глаза и рот подведены. Шею каждой обхватывало колье-ошейник, запястья браслеты.

Итак, я знаю, что они развязали О стянутые за спиной руки и сказали, что надо раздеться: ее выкупают и подкрасят. Во время купания эти женщины были с нею в бассейне, а потом принялись причесывать, усадив в одно из тех парикмахерских кресел, которые наклоняются, когда вам моют голову, и выпрямляются, когда переходят к сушке. Обычно это длится по крайней мере час. Но здесь это продолжалось гораздо больше, и она все сидела в этом кресле, и ей не было позволено ни сдвинуть ноги, ни закинуть их одну на другую. Вот такой, бесстыдно раскрытой, и видела она себя в огромном, во всю стену, зеркале всякий раз, когда поднимала глаза.

Ее подрумянили, положили на веки тени, ярко накрасили рот, тронули розовой краской соски, а пурпурной нижние губы, ей долго опрыскивали духами волосы под мышками и на лобке, бороздку между ляжками и ложбинку между грудями, ладони. Когда же она была готова, ее ввели в соседнюю комнату, где трехстворчатое трюмо и настенное зеркало позволили ей оглядеть себя со всех сторон. Ей было велено присесть на пуф перед зеркалами и ожидать. Пуф был покрыт черным, немного колющимся мехом, ковер был того же цвета, стены красными, и красные, без задников туфли у ее ног.

Огромное окно в стене маленького будуара выходило в прекрасный даже в темноте парк. Высоко над ним, в облаках, плыла луна, ветви деревьев качались под ветром, дождь перестал. Не знаю, долго ли оставалась О в красном будуаре, была ли она в самом деле одна, как думала, или кто-то разглядывал ее сквозь замаскированное окошко. Но я знаю, что, когда вернулись обе женщины, одна несла портновский сантиметр, а другая корзинку. Их сопровождал человек в длинной фиолетовой мантии с рукавами, узкими в запястьях и широкими в пройме. При ходьбе мантия распахивалась, и видно было, что под нею нечто вроде трико в обтяжку, прикрывающее ноги и бедра, но оставляющее неприкрытым признак пола этого человека. Именно эта вещь сразу же бросилась в глаза О. Потом уже она увидела хлыст из узкой ременной кожи на поясе и то, что человек был замаскирован: на голове у него был черный капюшон и даже прорези для глаз закрывала черная же тюлевая сетка. Перчатки на нем были тоже черными, из тончайшего шевро.

Он обратился к О на «ты», сказал, чтобы она не шевелилась, а женщинам приказал поторопиться. Та, что пришла с сантиметром, сняла мерку с шеи и запястий О. Размеры оказались, очевидно, стандартными, хотя и маленькими: вторая женщина быстро разыскала в своей корзине подходящие кольцо и браслеты. Вот что они собой представляли: полоски кожи толщиной с палец, снабженные системой замочков, автоматически защелкивающихся и отмыкаемых маленьким ключом; каждому замочку точно соответствовало металлическое ушко; зазор между ними был весьма невелик, но позволял усиливать или ослаблять обхват шеи и запястий. После того как все это было закреплено на шее и запястьях О, человек в мантии приказал ей встать, сам же сел на ее место на меховой пуф и притянул ее к себе. Поставив между колен, он рукой в перчатке погладил ее по бедрам и груди и объявил, что ее представление произойдет в этот же вечер, после обеда, который она проведет в одиночестве. Она и в самом деле обедала одна; по-прежнему обнаженная, она сидела в некоем подобии каюты, и блюда ей подавали сквозь окошечко в стене невидимые руки. Обед закончился, и две женщины явились за нею. В будуаре они завели ей руки за спину и соединили вместе ушки ее браслетов. Потом накинули на плечи длинную красную накидку, укрепив ее с помощью ошейника. Накидка укрыла всю фигуру О, от шеи до пят, но при первых же шагах распахнулась, и запахнуть ее было невозможно руки О были за спиной. Одна женщина двигалась впереди, открывая двери, вторая, следуя за О, закрывала их. Они прошли вестибюль, миновали две гостиные и очутились в библиотеке, где пили кофе четверо мужчин. Те же широкие длинные мантии, что и на первом, были на них, только масок они не надели. Однако О не успела разглядеть их и понять, здесь ли ее любовник (а он был здесь): кто-то из них повернул в ее сторону лампу и яркий, почти прожекторный свет ослепил О. Никто не двигался: ни две женщины по бокам О, ни четверо мужчин за столом, молча ее разглядывающих. Наконец яркий свет погас, женщины удалились. Но к тому времени на глазах О оказалась плотная повязка.

Назад Дальше