Поодаль, сидя в плетеном кресле, темноволосое создание с лилейным лицом небрежно поигрывает веером из перьев, рассеянно склоняя голову к месье Гастону Кальметту, директору «Фигаро», изумленному тем, что русская балерина напоминает итальянскую Мадонну и у нее отнюдь не монголоидные круглое лицо и разрез глаз. Нежная и многообещающая Вера Каралли изображает усталую и млеющую улыбку. Быть может, она мечтает о будущем, блестящем и таком близком, как знать?..
Махараджа Капурталы, Джагатжит Сингх, он в тяжелом белом тюрбане, а под густой подстриженной остроконечной бородой на широкой груди висят драгоценные камни, у себя дома, в индийском поместье, он только что приказал построить новый дворец в ренессансном стиле, хочет показать восхищенному взору Робера де Монтескью, что стрелой проскользнул сквозь густую толпу, свой новый брильянт, недавно купленный у Картье. Говорят, у его высочества гарем, а в нем пятьсот жен! Однако стройному насмешнику «Монтескью-не-задирай-а-то-убью», еще вполне себе донжуанистому в этом сиреневом рединготе, прекрасно облегающем фигуру, наплевать на брильянт: он вытянул шею, высматривая что-то в дверях. В его жилах закипела кровь знаменитого предка дАртаньяна. Он заметил Иду Рубинштейн, звезду этих русских спектаклей. Она как раз входит загадочная и бледная, воплотившая Клеопатру в одноименном балете. Утонченная и величавая, она похожа на юного принца и привлекает как мужские, так и женские взоры. В плотно облегающем платье, расшитом павлиньими перьями красновато-коричневыми, цвета гелиотропа и небесно-голубой лазури с зеленоватыми переливами, она спускается по ступеням с отрепетированной медлительностью, не оглядываясь на волочащийся сзади боа.
Что до графа Греффюля, укрывшегося вместе со своим старинным другом маркизом де Ло за пирамидкой макарон, то он обманывает собственную скуку, пожевывая сигару, не в силах оторвать взгляд от хрупкой спинки субретки, пока та, словно ожившая кариатида, несет тяжелое блюдо слоеных тарталеток с икрой. Кто ж тут не знает, что граф предпочитает охоту, а «круги» своей супруги и в грош не ставит как и всех эстетов, которых презрительно зовет «япошками».
Зато вот и клан «посвященных»: композитор Рейнальдо Ан, благоухающий фиалками, со своим другом месье Марселем Прустом, признанным хронистом парижских салонов в жемчужно-сером жакете, и с неугомонным Люсьеном Доде, сынком Альфонса, с орхидеей в бутоньерке его маленькая ловкая ручка в кремовой перчатке готова слямзить печенье с проносимого мимо подноса. Трио живо беседует, обступив божественного Нижинского, восхищаясь его игрой в «Армиде» в роли похотливого раба, увешанного ожерельями. Каким приземистым и мужиковатым сейчас, в тесном городском костюме, кажется этот шаловливый дух с раскосыми глазами, ослепивший на сцене публику головокружительными прыжками!
Такое иногда бывает с теми, кому мы поклоняемся. Ирреальные и недосягаемые в искусстве, они внезапно раскрывают, спускаясь до нас, свое разочаровывающее человеческое.
Рыжая и словоохотливая, и игривая и пикантная, в платье из тафты цвета мимозы, подчеркивающем ее округлости, мадам Мися Эдвардс, знаменитая звезда салонов, пианистка и эгерия стольких художников, воркует точно гризетка, сошедшая с полотна Жюля Шере. Гризетка? Ну уж нет. Предводительница к тому же с Дягилевым она изображает из себя банкиршу. Не она ли предоставила ему средства, необходимые для аренды Шатле?
Освободившись от уз благотворительности, наши светские дамы эмансипируются! Так, богатая Беатрис Эфрюсси, урожденная Ротшильд (синее платье от Натье из полушелкового фая, светло-розовый воротничок и пышный бант из разноцветных лент), считает за честь финансировать искусство и она туда же! Как и графиня де Шевинье (наряд из тюля цвета шелка-сырца, с капором из растительного волоса цвета мела, за которым видны бледно-сизые оттенки), ведущая происхождение от маркиза де Сада и, как говорят, имеющая столько же друзей, сколько у нее жемчужин. Обе они стараются убедить весьма привлекательного месье Анри Дегранжа основателя автопробега «Тур де Франс» и с недавнего времени еще и нового ежедневного издания «Комедия», посвященного искусству, отказаться печатать статью о композиторе Альбенисе, недавнюю смерть которого все оплакивают, и вместо нее опубликовать интервью с месье Нижинским.
Щеголь как никто умеет закинуть одну ножку на другую, но едва сможет связать пару слов, шепчет аббат Мюнье, известный исповедник этих дам, кроша пирожным на пластрон своей засаленной сутаны.
В ответ месье Роден замечает:
И правда, его уж лучше высечь в камне!
Да просто высечь, ха-ха-ха! острит старый грубиян Камиль Сен-Санс, большой любитель каламбуров.
И наконец, ослепительная в красном платье, этот цвет так любил Тьеполо, к тому же и по последней моде сшитом, в тюрбане с аметистом, появляется королева дня, балерина наших снов, звезда русских сезонов Тамара Карсавина, чистейший брильянт в окружении своих обожателей, околдованных ее византийским, загадочным и строгим взором Но фи, фи, балетоманы и господа полусвета! Мадам Карсавина недоступна, и, говорят, она верная жена! Добродетельная гетера, алмея Севера, незабвенная Сильфида ОНА, Карсавина, высшее воплощение Вечной Женственности, отныне сияет на небосклоне среди звезд!
«Светский сплетник», 1909[2]«Бездушные предметы, есть у вас душа?»
Биконсфилд, 1 марта 1969
Из-за статьи я не спала всю ночь и рано встала с постели, чувствуя необходимость записать все, что так меня взволновало, к вящему неудовольствию Эмильенны: та, зайдя ко мне в восемь утра, увидела меня сидящей за рабочим столом, одетую и причесанную, среди разбросанных в беспорядке бумаг.
Мадам Карсавина, вы что, заболели?
Напротив, я в ударе.
Вид у нее почтительный, но слегка сокрушенный, какой бывает у людей, вырванных из привычного течения жизни. Она принесла «вкусности для мадам», заменяющие мне легкий завтрак. Речь о черном кофе со свежими сливками вопреки моему желанию, мне приносили его в отель, когда я еще была звездой, а я по слабости душевной не смела отказаться. Что же, когда уже столько десятилетий подряд вам приносят то, что вы не очень-то и хотите, но при этом упорно настаивают, что кофе со сливками должен вам нравиться, «уж больно он подходит к вашему образу и статусу», то не в восемьдесят четыре года от него отказываться. Впрочем, насильно заставляя себя из вежливости ли, малодушия или пренебрежения, я в конце концов полюбила этот напиток и даже не могу теперь без него обходиться!
Врач уверяет, что пора позаботиться о здоровье и сбросить несколько килограммов. Зачем бы это? Я стала лакомкой и не отказываюсь от сладостей, иной раз присылаемых мне каким-нибудь поклонником. У меня никогда не было такого тонкого и изысканного силуэта, как у Анны Павловой, ни крепкой, вытянутой в длину костной основы Ольги Спесивцевой, завоевавшей почти столь же громкое имя, как и Павлова, ее тоже считали одной из величайших танцовщиц всех времен. Золотая серединка во всем, пропорционально сложенная, телесно и душевно уравновешенная, сговорчивая и покладистая, вот какой я всегда была. Оставь я труппу Дягилева, чтобы взлететь на собственных крыльях, как отважно и блистательно поступили обе эти непревзойденные артистки, как знать, быть может, и мне суждено было бы увидеть свое имя начертанным златыми буквами на небосклоне мифов. Однако моя преданность «Русским балетам» Дягилева, «Русским сезонам», зачарованность Шиншиллой и его чувством долга плюс мое воспитание, всегда меня направлявшее, не позволяли перейти за определенные границы.[3]
В пансионе для стариков в Биконсфилде, под Лондоном, где я замкнуто живу уже несколько лет, Эмильенна служит мне одновременно горничной, медсестрой, гувернанткой. Немного преувеличив, я могла бы добавить она еще и моя подруга, ибо я принимаю мало людей и совсем не часто располагаю свободным временем, чтобы просто поболтать. Перекусываю чаще всего в своей комнате, а точнее сказать в маленькой квартирке, ибо, пользуясь режимом благоприятствования, занимаю две комнатки на первом этаже главного здания. Одно окно выходит на тихую улочку, другое в сад.[4]
Моих доходов хватает для поддержания такого образа жизни, но я не богата. Уж наверное, потому, что мне не хватает расчетливости. Я, как и мои родители, как любимый муж Генри Джеймс Брюс, скончавшийся в 1951-м, никогда не умела экономить. Мы жили одним днем, и всегда не по средствам.
Как и у любой старой дамы, в комнатках тесно из-за того, что слишком много мебели. Бюро в стиле ампир, купленное в тридцатые годы у парижского антиквара с набережной Вольтера; громоздкое кресло а-ля Людовик XIV оно было предметом моих вожделений, и я получила его в подарок от английской леди. На круглом одноногом столике в ренессансном стиле стоит миниатюрный кукольный домик, за съемным фасадом которого видна крошечная мебель. Найденный несколько лет назад в лавке старьевщика, этот домик напомнил мне такой же миниатюрный театр, сделанный руками папы, когда я была ребенком, в нем были и сцена, и оркестровая яма, занавес, кулисы и так далее. На камине царствует, как и в прежние времена в моем лондонском доме на Альберт-Роуд, барочная статуэтка святого Флориана, купленная в Зальцбурге в тот год, когда я на Моцартовском фестивале танцевала под «Маленькую ночную серенаду». А вокруг, выложенные в ряд и полураскрытые, стоят открытки с пожеланиями в Англии принято выставлять их вот так. Они подписаны Игорем Стравинским, Сержем Лифарем, Рудольфом Нуреевым Я благоговейно храню поздравительную открытку Мориса Бежара, с которым познакомилась в прошлом году, по-моему, он самый талантливый из современных хореографов.
Там и здесь, на шкафах и комодах портреты близких и друзей. Генри, наш сын Никита (Ник) в британской военной форме (Вторая мировая война), мой брат Лев тут ему всего двадцать и он красив, как Христос, мой друг Джеймс Мэтью Барри, автор «Питера Пэна», он называл меня своей «феей Динь-Динь».
На пианино, прямо на старенькой клавиатуре, по которой теперь так редко пробегают мои пальцы, мои фотографии в самых заметных партиях: Жизель, Медора в «Корсаре», Раймонда, юная девушка из «Видения розы», Тамар, Жар-птица, особенно она Я еще и сегодня не могу без трепета душевного взглянуть на ту фотографию, где мой любимый партнер Адольф Больм (и герой «Половецких плясок») обхватил меня за талию.
Четыре глубоких и удобных кресла пятидесятых годов, низенький стеклянный столик с разбросанными на нем журналами и тем номером «Таймс», в котором я ничего не могу разобрать без очков, вот и весь мой «уголок для приема гостей». Я, любительница теплой атмосферы и приглушенного освещения, всегда избегала резкого света потолочных люстр, предпочитая им лампы под тканевым абажуром. В одной из комнат о счастье! у меня есть камин, и зимними вечерами можно разжечь весело потрескивающий огонь. В шкафу из красного дерева времен Директории разместилось большинство моих личных книг; остальные, с тех пор как я упала на кухне и, уступив настояниям, уехала из лондонской квартиры, нашли прибежище у Ника. На полках вперемешку теснятся Пушкин, Виктор Гюго, Теофиль Готье, Анна Ахматова, Пруст, Шекспир, Диккенс, Дафна дю Морье и еще полное собрание трудов моего друга, экономиста Джона Мейнарда Кейнса. Здесь же «Кристин, дочь Лавранса» Сигрид Унсет потрясающей норвежской романистки моего поколения, в 1928 году она получила Нобелевскую премию по литературе. А вот и «Жизнь термитов» Мориса Метерлинка, которую так любил перечитывать Генри. На видных местах докторская диссертация моего брата и две книги моего мужа. Как жаль, что я оставила в России два романа Ксавье де Местра, которого так любила в юности, и тем более я сожалею о томике «Фауста» Гёте, что был мне подарен в честь первого диплома по танцам!
В застекленном шкафчике-витрине собраны предметы, представляющие ценность не столько материальную, сколько сентиментальную часто они совсем малюсенькие, ибо я без ума от миниатюрных вещей: турецкая турка с чашечками увы, побитыми, я покупала их у старьевщика с Кингс роуд; несколько фарфоровых ваз-шинуазри из Дрездена; саксонские маркизы, пастушки и другие статуэтки; а еще простой фаянсовый котенок, напоминающий обо всех кошечках спутницах моей жизни: в детские годы это была Мурка, потом Мусси, жившая у нас в Будапеште. Генри, которого аристократическое воспитание влекло к древностям, часто посмеивался над моим пристрастием к дешевым безделушкам, привезенным оттуда и отсюда, имеющим только одно, зато очень важное для меня достоинство они напоминали мне города, счастливые мгновения, лица Кем были бы мы без этих милых пустяков? «Бездушные предметы, есть у вас душа привязываясь к душе нашей, она внушает нам любовь» Как я люблю эти стихи Ламартина.
А вот и он тоже пристроился за витриной, безмолвный, пузатый, неповоротливый, а ведь это не в его природе: самовар. Надолго поселившись в Великобритании, я не без сожаления отказалась от этого предмета, переключившись на тандем: электрический кипятильник чайник. Зато я отнюдь не гнушаюсь пользоваться металлической подставкой с ручкой, которую в России обиходно называют подстаканником, в него вставляют стеклянный стакан с горячим чаем.
Вот и ваш stand-chic, церемонно объявляет мне Эмильенна, коверкая словечко, когда каждый вечер, ровно в девять, приносит мне чай «Эрл Грей». Этот чай я люблю смаковать, потягивая маленькими глотками, читая что-нибудь, а раз в неделю еще и выкуриваю в одиночестве ментоловую сигарету.
В другой комнате царит уютный беспорядок, немного напоминающий атмосферу гримерок «Русских балетов». Ткани-накидки драпированы по моему вкусу, на вешалках висят костюмы, везде афиши в рамочках. Моя кровать это диван, придвинутый вплотную к стене, и над диваном уж совсем по-русски висит восточный ковер. По краям цветы, а основной сюжет горделивый турецкий всадник, поэтому ковер называется «Мамлюк»; он чудесным образом проследовал за мной из Санкт-Петербурга в Лондон. Для таких эмигрантов, как я, предмет, вырванный у прошлых лет, столь редок, что поистине бесценен.
У этого ковра целая история. Однажды, прогуливаясь в Питере по Александринскому рынку с другом, ныне покойным художником Савелием Сориным, я увидела этот ковер в витрине и едва не лишилась чувств. В общем, купила его и увезла с собой. Когда Генри, тоже любивший этот ковер, вместе со мной уезжал из Санкт-Петербурга, уже ставшего Петроградом, летом 1918 года, в ужасной спешке, нам пришлось взять в багаж только самое необходимое, и мы оставили ковер в посольстве Британии. В своих «Мемуарах» Генри рассказывает, как через десять лет я заметила в одной витрине на улице Виго в Лондоне свернутый рулон; цветы по краям я увидела их напомнили мне мой ковер. Я вошла в лавку и попросила показать. Никаких сомнений это был именно он. Оказавшись в руках большевиков, британское посольство подверглось разграблению, вся мебель была разбита или продана, а вот наш ковер умудрился выжить. Антиквар проникся сочувствием ко мне и уступил за подходящую цену.
После Второй мировой войны, продав наш чудесный дом на Альберт-Роуд, мы поселились в квартирке поскромнее, и ковер с мамлюком отправился на шкаф. А теперь вот он, висит над моей постелью, и каждый вечер, засыпая, я думаю о Генри, о Питере, Сорине, об Альберт-Роуд и еще о стольких вещах