А ведь на работу приходит без опозданий, прилежна, уходит, как по звонку Внешняя дисциплина! Принесла бы из самотека хорошую рукопись, открыла бы автора где-то на «периферии» Небось обрадовался бы и Твардовский! В общем как всюду кто «воюет», кто «служит», кто «числится» А сам Твардовский хоть нет его по два-три дня в редакции он-то больше всех и «воюет», и «тянет». Всё-всё сам читает! И прозу, и стихи, критику и публицистику Поэт Божьей милостью и такой же редактор».
«А вот и он и портфель, набитый, в руке! Несет портфель как-то неловко, как бы стесняясь. Я знаю, не любит он портфели. Видел, как косил, как дрова рубил на даче: это надо было видеть! Подал руку, не выходя из озабоченности. Видать по всему, интересный будет разговор. Обычно собирается на него вся редакция! Не собирают, не объявляют сами собираются!
Александр Трифонович повозился с замками портфеля (заметил я, что «всякая техника» ему служила плохо; недолюбливая ее, он относился к ней без уважения!), принялся выгружать портфель. Безошибочно «сортировал» рукописи. Одни безнадежные на край стола, «на вынос», нужные на середину. И, словно устав от этой «сортировки», приязненно и молча, уставился своими, очень светлой голубизны, твердыми и застенчивыми одновременно, глазами на людей. «Не вижу Дороша». В углу комнаты, привстав и слегка покраснев, показал себя Ефим Дорош, заведующий отделом прозы. Дескать, я на месте! Раздался короткий беззлобный смех. Дорош робел перед Твардовским. Эта робость была данью не просто известному поэту Дорош сам был известным очеркистом а «живому классику». Как-то он мне пытался объяснить это. «Что мы? Все провалимся в петит! А он живой классик перед нами! Разве и вы этого же не чувствуете? Затем какая удивительная цельность личности! Какая самозабвенная ответственная любовь к литературе! Вас удивляет, что столько лет работаем вместе и я все еще с пиететом. Меня же удивляет другое: как это иные могут этого не чувствовать, относиться к Твардовскому иначе?».
Итак, товарищи, из этого вороха все же одна вещь блеснула, положив руку, ладонью вниз, на объемистую папку, заговорил Твардовский. Что здесь нужно сказать в первую голову? Художественно? Талантливо? Актуально? Производственная по «группе а» тема? Знание темы? Все это будет слова Во всем тут надо разобраться! Во-первых, Николай Воронов молодой писатель, который как бы весь из себя. Из своей жизни, из своего материала, со своим языком, из заводских бараков, цехов, курилок, заводского люда мастеров в своем деле, поэтому и мастеров слова! Люди у него больше, чем литературно-живые, они живые, до осязания! Затем, я еще не видел такого подлинного исторического быта военного тыла! Само производство ни одна подробность не есть «техника», «технология», «терминология»! Хотя и много этого, но все оно написано с какой-то тайной поэзией, скрытой теплотворной способностью, так что все и здесь живое, нужное, не «показушное»! В общем, тайна здесь таланта! Я читал и радовался. И так до конца не понял как это автору удается жизнь и литературу сделать почти один к одному? Одно из чудес, на которые, видать одна только любовь и способна!.. Надо будет рукопись размножить, чтоб побольше из вас ее прочитали Мы еще ее обсудим но, предупреждаю, с кем угодно я буду драться за нее. Дело в том, что не все там, в рукописи, гладко. Нет, не с точки зрения редактора! Я вот, вижу, роман дает возможность всяким любителям розоватости, стерильности и как бы чего-то не вышло, обвинить автора в натуралистическом быте тыла, быта бараков и блоков металлургического комбината, быта ремесленников-подростков. За это тоже надо будет постоять
У меня тут иной раз не сдержишься черкнешь карандашом на полях помечено множество мест! Попробую вам что-то почитать на выбор. И вы поймете, что речь об авторе, о вещи его лица необщим выраженьем. И знаете, автор словно заботится не о художественности, словно и не ведает, что же это такое, он хочет быть лишь точным, и эта точность, пожалуй, секрет его художественности!
Скажем, главный герой, подросток, и его любимая купаются. Где? В каком-то котловане, где вода, нагрета ссыпаемым туда горячим шлаком от сталеплавильных печей! Это посреди зимы! Надо знать, эти бурлящие потоки, горячие и холодные воронки, ускользать от них. Вода сливается по трубам, прибывает по другим трубам. Тут кипит от огненного шлака, тут же мертвый лед. А они, влюбленные, заводская поросль купаются! Над ними сполохи мартенов, холодное зимнее небо. И они юны, влюблены, они купаются ночами среди стольких стихий! Ничего подобного я не читал! Вот немного вам почитаю, послушайте! И постарайтесь услышать и увидеть!..
«Я разделся, спрыгнул в трубу и заплясал: ноги словно кипятком обварило Спасаясь от ломоты в ногах, я упал в поток, и меня потащило по трубе. Лететь по трубе самолетиком руки вразброс, вниз брюхом, с выставленными над потоком лапами не удалось. Вода так жгла, что я вертелся в ней винтом. А когда улькнул из трубы в котлован и в глубине стрежня меня донесло до начала промоины, то раскинул руки и ноги и до тех пор, не двигая ими, парил среди пульсирующих струй, пока было можно терпеть без воздуха.
Зарева над заводом не горели, не прядали, не вздувались. Электрическое свечение дыма лишь слегка скрадывало тьму, косогоры казались гудронными, зеркало полыньи слюденело, лед пруда и холмы правого берега лежали в лиловой мгле.
Поблизости лопнула ледяная броня. Трещина, убегая вдаль, издавала ветвистый звук За мной бугрился бурун, как за моторкой. Я ничего не видел, кроме черной линзы, трубного отверстия, и летел навстречу горячеющей воде, покуда меня не отшвырнуло к заглаженной цементом бетонной стене. Тут я унял свой испуг, пересек скачущий стрежень плыл в струе, которую несло под поток
Меня смертельно беспокоило то, что Валя ни раз не подала голоса, и то, что ее вот-вот сбросит в бучило. Падая в котлован, надо без промедления ускользнуть из-под потока, иначе обрушит на дно, в жуткую выбоину, и там извертит, погубит.
Я ощутил шеей толчки воды, потом почувствовал легкий удар в плечо.
Валенсия работает ногами. Она провела меня, чертовка. И все-таки я поймал ее за стопы я изо всей силы толкнул ее в котлован. Она засмеялась и спланировала в бучило
Было красное небо. По откосу, дыбясь и чадя, ручьился шлак. Из ковша, откуда он только что был опрокинут, с прожекторной мощью бил рубиновый луч.
Головные языки шлака растопили прибрежный лед. Вознеслись клубы пара. В свете ручья и луча белый пар будто накалился: стал алым, ослепительным. Новые накаты шлака врывались уже в прыгающую от огня воду. Слышались взрывы, перепляс струй, шорох горячего буса и пошелестывание восходящих облаков. Плоскость пруда розовела все дальше к тому берегу.
Ковш вернулся в исходное положение кратером к звездам. Кратер по-прежнему испускал твердый луч, но теперь он горел слабее, заметно оседал, скоро совсем втянулся в ковш. Темнота сомкнулась над прудом, пар восходил ярким инеем, откос лежал сизый, лишь оранжевела на громадной его дуге жила остывающей лавы
Сильными рывками я послал свое тело вперед, вплотную приблизился к ее спине. Она вертанулась, и я увидел ее напряженные глаза, летящие волосы, грудь, слегка обозначенную колышущимся светлым материалом Моя ладонь, совершая очередной гребок, задела о шелковистую ткань, приникшую к ее вытянутому бедру».
Твардовский прервался, поднял глаза на слушателей на всю собравшуюся редакцию. Он пытался угадать впечатление людей, но его лицо было строгим и непроницаемым. Он все же не совсем выпрямился, поэтому смотрел бодливо, исподлобья. В кабинете стояла тишина. Раздался одинокий, сипловатый от сдерживаемого дыхания, голос: «Дальше! Читайте дальше!».
Твардовский снова, словно только и ждал этого голоса, склонился к рукописи. Он полистал наугад. «Или вот это Так сказать, заводской пейзаж».
«Мы стоим и слушаем ночь. Где-то, будто в земном брюхе, что-то катается. Тяжелая это катка в гулах, в дрожащих сжатиях, в стуках, от которых подергиваются комбинатская низина и горы. Сквозь катку шелест и грохот железа, откусывание чем-то огромным чего-то твердого, крепкого. А едва гаркнет паровоз «Феликс Дзержинский», или взбурлит воздух сифонящая «овечка», или просигналит морозно-бодро «эмка» сразу как будто оборвутся звуки завода, доходящие до нас снизу, и чудится, что они сглаживаются, растекаются, глохнут в земной глубине. Мощный, ровный шум комбината исчезает при гоготе пневматических молотков, клепающих раскатистый котел, и при пушечных выхлопах газа, регулирующего давление меж загрузочных конусов домны, и от ступенчатого грома порожних вагонов, когда толчок паровоза передается из конца в конец поезда».
Понимаете, картина ночи из одних звуков! Озвученная картина. А ведь ни одного умильного звука. Какая строгость и точность, не боится ни сленга, ни разговорной речи! Это пейзаж уральской, трудящейся ночи! Ведь Урал не просто кузница нашего металла он и кузница особого, мастерового языка. Все здесь не усреднение интегрированное! Еще от Петра, от Демидовых. Народности, племена, наречия и все: историческое!.. Но не думайте, что все здесь только такое. Например, такая бытовая сценка. Та же точность, как запало в душу, это, пожалуй, чистоплюи тоже назовут «натурализмом», «антипафосом» или даже: «подчеркиванием негативных сторон жизни». А по сути это внутренний пафос любви и нежности к суровым землякам своим, к их жизни в суровые годины войны. Техницизмы? Ни один не выпирает! Они в родном чувстве автора!
«Вечером я зашел к Перерушевым. Мы жили дверь в дверь. Полина Сидоровна стирала. Зинка, Ваня и Алеха сидели на койке, прикрывшись серым солдатским одеялом и привалясь к стене, беленной прямо по доскам и выпученной осевшим потолком. Дети были русые, стриженые, жестковолосые. Носы у них лупились и розовели там, где слезла кожа Меньшой легонько разводил руки, указательные пальцы которых были обхвачены петлями из черных ниток. Нитки были продеты сквозь дырочки довоенной модной дамской пуговицы. Вращаясь, пуговица жужжала, фыркала, мурлыкала. Она походила на колесико с медным ободком. И Зина и Ваня клянчили у брата пуговицу, но он даже ухом не повел. Сладко жмурясь, Алеха слушал звучание пуговицы.
Я остановился у порога. На мои ботинки и на пол передо мной плюхались пенные ошметки, вылетавшие из корыта.
Полина Сидоровна перестала выкручивать платьице Зины.
Чего скажешь?
Васю видел.
Еще что?
Привет вам прислал.
Полина Сидоровна хлопнула на стиральную доску платьице, зло повернулась к дочери.
Бесстыжая! Накинься! Как при родной матери сидит.
Зина закрылась одеялом по шею.
Выставилась.
Она шоркнула платьицем по гофрированному, со стершейся оцинковкой железу стиральной доски и набросилась на меня.
Видишь стирка, не заходи! А зашел не пяль зенки!
Ладно. После зайду.
Будешь шляться туда-сюда, комнату выстуживать. Говори, где видал. На костылях?
Поправился.
Лечат еще? Я б головы таким отрубала да на помойку выбрасывала. Небось передачу просил?
Нет.
Врешь. Не будет ему передачи. Не хотел трудиться, не хотел жить по-людски пускай теперь Ну что я ему понесу? Откуда возьму?
Он только валенки просил
И валенок ему не будет. Алеха! Пожужжал пуговицей Ване дай. Зинка, веревки захотела? Ожгу навек запомнишь».
Или еще вот такое место. Конкретная работа смологона. Вроде бы ни особых эмоций, красок из знания дела показаны и человек, и его дело. Вот оно то, что стало у иных от незнания двуединого существа человека и труда его! пустозвонством, риторикой, «трудовой героизм», «рабочая честь» и тому подобное Вот они, совесть и гуманизм художника! Родня всему о чем пишет!..
«Он (Смологон Прим. А.Л.) был опытен, но я все равно страдал за него, едва он принимался продвигать смолу по смолотоку или выворачивать из газосборника сгустки фусов. В маске он не выдерживал: жаловался, что сердце заходится. А без маски ему приходилось болтать головой безостановочно, лихорадочно струя газа, как из брандспойта, лупила в лицо, и, чтобы не захлебнуться, он дышал, уворачиваясь от нее. И без маски он скоро начинал задыхаться, совсем не закрывал рта, и струя газа попадала ему в рот, расшибаясь о верхние длинные почерневшие зубы. Время от времени его верчение головой было таким мелькающе частым, что мнилось, он сошел с ума. Тогда я чувствовал головокружение и, чтобы не упасть, отворачивался».
И что еще тут явлено? Сама сущность таланта. Краткость, умение сказать главное, но и умение видеть и понимать много главного! Другого бы здесь хватило бы на одну, внешнюю, фразу. Он бы и не знал, что здесь маска положена, что смологон из двух зол «техника безопасности» и «сердце заходится»! выбирает, даже «не сердце», а удобство для дела! Видите из чего тут складывается своя, особая, пластичность письма, плотность прозы, почему она такая же трепетно-напряженная и прекрасная, как сам труд этого металлурга!
«В раздатке было жарко, невыносимо тянуло в сон выходя оттуда, хотелось упасть прямо перед дверями. Я остановился (мгновение и я уткнусь в пол), сделал над собой усилие такое усилие, что показалось, будто что-то тяжелое перевернулось в груди, и сон отхлынул, и я взбежал на верх печей, и закрывал и открывал крышки люков и крышки стояков, и сметал шихту в люки, и зачеканивал пазы, чтоб не газовало из камер, и по-прежнему орудовал кувалдой»
Но и это все, конечно, не дает представления о романе весь надо самому прочесть. Все же хочу, чтоб хотя бы по кусочкам этим почувствовали писателя Я в этом всем вижу начало канун той великой литературы о рабочем классе, которую он достоин, которую я жду»
Меня лихорадило нетерпение, я читал, не видя и не слыша ничего вокруг. Следующая запись Кондратовича была сделана «шариком» не авторучкой Я это механически отметил сознание не успело подсказать мне, что здесь разрыв во времени. Сколько? Неважно. Опять, видно, редакция вся в кабинете Твардовского. Опять разговор о романе Николая Воронова «Юность в Железнодольске»
«Вчера Н.В. был у Твардовского. А.Т. был ласков с ним. Он всегда таков, когда автор ему пришелся по душе. Какая-то отеческая забота у него появляется к таким авторам. Начинает расспросы. Семья, дети, как устроен с жильем, вообще с бытом не мешает ли что-то работать: писать. Н.В. только вернулся с одной решающей и неминучей инстанции. Предложили «исправить многие места».
Так и сказали: «исправить»? Как бы взвихрился А.Т. О, парикмахеры! Форменные парикмахеры. Лекари-цирюльники с пиявками наготове!.. И что же вы ответили им?
Что ничего исправлять не буду. И не надо Уже давно не начинающий. Знаю, что делаю. Могу где-то хуже, где-то лучше. Но уже не могу плохо. С позволения это и есть наш писательский профессионализм
Хорошо ответили! обрадовался А.Т. Я схитрил. Вместо себя вас послал. Понимаете, не просто понадеялся на ваш «металлургический характер». И мой, смоленский, не взять им Но они со мной эдаким подкопом. Мол, я их поля ягода. «Вам ли объяснять» «Вы лучше нас понимаете» Чуть ли ни даже так от меня я ведь кандидат в члены ЦК и член правительства! все исходит, они, мол, лишь исполнители. О, бюрократы! И даже, вижу, тщеславятся своей ловкостью, тем как меня опутывают своей лукавой демагогией Пожалуйста, мол, можете обойтись без нашей визы А им только это и надо. Поэтому хорошо, что не сломались! Знаю, там умеют это делать. Автор иной приезжает от них на все согласен. Весь в какой-то мистической невесомости