* * *
Он долго привыкал к Михайловскому дому. Беседовал сам с собой: а зачем ему в сущности все эти хоромы?.. Еще в лицее он понял великое таинство уединения, «жития в пещере». Все другие годы, где бы он ни был, он провел в «скромной келье», в одной комнате, в Петербурге ли, Кишиневе, Одессе, в гостинице или трактире. В одной комнате он чувствовал себя как-то собранней, крепче. В ней все под руками, все только нужное. Никакой тебе суеты, гофинтендантских штучек и красивостей. Нет, никогда, никогда не станет он жить многими хоромами! Никогда и ни на что не променяет свою каморку-норку, свою пещеру, светелку с заветным сундучком-подголовничком, дорожной лампадкой, чернильницей и верным кожаным баулом!
После отъезда родителей, прежде чем окончательно устроить свой кабинет, он долго присматривался к дедовским хоромам. Сперва ему показалась привлекательной комната в центре дома, где когда-то было Ганнибалово зальце с портретами предков. Стеклянные окна и дверь в сторону Сороти вели на балкон, откуда открывался чудесный вид на окрестности. Но комната эта была проходной и ветхой, штофные обои клочьями свисали со стен, и кругом под штофом клопы, клопы Поэтому передумал и переселился в комнату рядом, где была родительская спальня. Но она всегда была сумрачной, и в непогоду, в свирепые северные ветреные дни, ее продувало насквозь, так что даже бумаги слетали со стола.
В старых комнатах было порядочно вещей, любезных сердцу его деда и отца с матерью. Вот огромный комод, из которого так же трудно тянуть ящики, как открывать бутылку цимлянского с порченой пробкой. Вот кресла и стулья доморощенные псковские «жакобы» и «чиппендейли», бильярд с неизменно заваливавшимися под рваное сукно щербатыми костяными шарами. Кровати двуспальные и односпальные, шкапы, полушкапы, канапеи, гора изрезанной ножами и вилками фаянсовой посуды и просто черепье. В углу спальни книжный шкап. В нем землемерные планы имений, озер, лесов, деревень, бумаги по хозяйству, календари, месяцесловы, памятные книжки, Священное Писание, несколько французских романов. Все это сильно источено мышами и крысами.
А это старенький альбом с оторванными бронзовыми петельками, перевязанный розовой ленточкой. Раскрыл. Стал листать. На первой странице нарисован венок из незабудок и якорь символ надежды. Под ним старательно выведенная рукой отца надпись: «Ангелу души моей несравненной Надиньке от верного и нелицемерного супруга. Июля 1801 года». Дальше шли стишки, стихи и стишищи. Улыбнулся: «Верный и нелицемерный Хм, хм!»
А все-таки как здорово получается все Пушкины, вся фамилия, поэты! Отец, мать, брат, сестра, дядя один, дядя другой и сам Александр Сергеев Пушкин! Поэтическая семейка. Поэтическая деревенька. Сплошной Парнас!
И еще:
Ах, тятенька, ах, Сергей Львович, душа поэтическая, сколько ты бумаги намарал!
Опять полистал:
«Первые две строчки ничего, чем-то напоминают моего «Домового»»
Захлопнув альбом, положил себе в карман
Путешествие по дому закончилось. Он сделал окончательный выбор. Остановился на большой светлой комнате, выходящей окнами на юг, во двор, на гульбище, цветники. Здесь всегда было весело, солнечно. Вся усадьба видна как на ладони. Все нужное рядом. Большой хороший камин. Чуланчик. Что еще нужно?
Велел вызвать старосту, дворовых, кликнул няньку. Началось переселение вещей, изгнание иных из дому. Вещи упирались, как зажившиеся родственники. Не лезли в двери. Пришлось выкидывать через окно. Дворовые ужасались святотатству. Хозяин весело командовал и хохотал. Все мало-мальски стоящее было свалено в родительской спальне, остальное отправлено в сарай.
Зальце приказано было ошпарить кипятком, обои подштопать, потолок побелить, после чего полагать аванзалом для приема знатных обоего пола персон первых пяти классов по табели о рангах, буде таковые попросят аудиенции.
Еще приказал: «В собственный нашего высокородия апартамент поставить: книжных шкапов два, канапей один, туалет тож, кресел четыре. Кровать поставить в углу, завесив ее пологом, который приказано найти госпоже Родионовой незамедлительно. Дорожный баул под диван, ящик с пистолетами и книгами не трогать, под страхом отправления в крепость! Все!»
Оставшись один, раскрыл портфель, шкатулку, вынул памятную мелочь и стал размещать ее в кабинете. Стали на свои места портреты Жуковского, Байрона, «столбик с куклою чугунной», табачница, подсвечник, чернильница, «черная тетрадь», болван для шляпы.
Подвинув кресло к окну, забрался на него с ногами, свернулся калачом, оперся локтями на подоконник и уставился во двор: «Господи, а здесь все же ничего! Но, боже мой, боже, угодники и святители, неужели мне суждено жить здесь долго? А вдруг вечно, до конца жизни?.. Нет! Нет! Нет!» Встал, открыл ящик с пистолетами, подошел к окну, взвел курок, прицелился в небо и бабахнул.
С вершин деревьев слетела стая ворон.
Веселая трапеза
В Михайловском доме было настолько тихо, что он казался необитаемым. Да он и был сегодня необитаем. Старуха нянька с другими дворовыми бабами ушла на богомолье в Опочку, хозяин заперся в своей каморке, приказав всем-всем не тревожить его под страхом гнева. Без задвижки крепкой щеколды и спущенных на окнах штор он работать не мог. А работалось сегодня усердно. Но вот кто-то нарушил приказанье. Вошел в соседнюю комнату. Постоял. Взялся за дверную ручку. Вздохнул, как мрачный волк.
Эй, кто там? крикнул Пушкин.
Молчание
Ах, мать моя Богородица, кто там?
Вашего приходу добрый пастырь, прорычал волк. Это я, отец Ларион Воронецкий, по вашему приказанию явился, Александр Сергеевич.
Пушкин задул свечи, откинул занавески и открыл щеколду.
А батя! Гряди, гряди, отче Здравствуй, святой отец!
Пушкин смиренно сложил руки, сделав вид, что хочет подойти под благословение, как все обычно делают, когда встречаются со своим духовным пастырем.
Зачем пожаловал, отче?
Поп смешался:
Да вот насчет сочинения я пришел, как вы приказывали, историю воронического погоста принес. С древней церковной книги переписал собственноручно А вот это, он протянул Пушкину завязанную узелком белую салфетку, моя благоверная гостинца вам прислала свеженьких просвирочек, только что из печи, горяченьких. Просила откушать.
Топая, как лошадь, поп вошел в комнату, положил на стул узелок и оглушительно крякнул. Оглядев комнату, книги, он развел руками и пророкотал:
Вот он, храм наук и искусств!
Пушкин схватил узелок и стал его развязывать, просвирки выскочили на стол, как ядреные бабки. И тут он затараторил, как сорока на сосне:
Уважаю тело Христово. Эх, дух, дух-то какой! Отче Ларивоне, а ведь недурно бы к этому телу добавить и крови бога живого. А? Вы ведь вкушаете, я знаю
Как будет милость ваша, ответил поп. Аз есмь грешен и многогрешен. Как говорится в Писании: «Сподоби, Господи, в сей день слегка напитися нам!»
Аминь! добавил Пушкин. Вы, отче, пока устраивайтесь тут, а я сбегаю распорядиться по хозяйству.
И Пушкин выскочил в сенцы.
Поп остался в кабинете один. Поднявшись с дивана, он стал разглядывать комнату. Остановился перед портретом английского поэта, пытаясь прочитать нерусскую надпись «Байрон». «Хм, красив, как девка». И прочитал надпись вслух по-русски:
«Вучоп!» М-да. Вучоп какой-то
Кругом были книги, книги, книги. На стенах, на полу, на полках. Открытые. Закрытые. В углу поленница навалена. На столе бумаги, писания
Увидев отдельно лежащую на маленьком столике толстую книжицу в кожаном переплете, с крестом на обложке, ухмыльнулся и подумал про себя: «Похоже на нашу премудрость. Библия, сразу видно». Колупнув пальцем застежки, он раскрыл книгу. Что Библия это верно, а только бес знает по-каковски писана, не по-церковному. Из Библии посыпались листки бумага. Опять писания. Взял листок, поднес к глазам: невозможно понять, что писано, каракули какие-то да рисунки разные. Люди. Головы Господи, да ведь это бабьи ноги! А это что, неужто сам Александр Сергеевич? Только почему с рогами?.. Тьфу, пакость мыши с хвостами! Да кой леший мыши черти это! Хм! Неужели хиромантией какой занимается, колдовством?
Отец Ларион крепко задумался, громко крякнул и только хотел закрыть «священную книгу», как дверь вдруг распахнулась и в комнату влетел Пушкин. Поп не успел положить книгу на место. Застигнутый врасплох, он покраснел как вареный рак.
Все любопытствуешь, отец Ларион? усмехнулся Пушкин и, взяв со стола щипцы-съемцы, поднес их к носу попа. А ты знаешь, что с любопытным случилось на балагане? А?
Простите, сударь, я это не из любопытства, а от нескромности изображениев, пролепетал отец Ларион, к чему они? Ну, писание оно писание и есть, вещь понятная то есть мысли, сочинения разные, художества. А вот рисованы-то вы зачем, и в эдаком, извините, тревожном естестве? Извините меня, вы, значит, что ж, в нечистую силу верите?
А то как же? ответил Пушкин. Есть Бог, значит, есть и черти. Об этом ведь и в Писании ясно сказано. Ты-то сам, отче Ларивоне, как, в какую силу больше веришь, в чистую или нечистую? Да ты не трясись и не крестись. Это и самому Богу не очень-то ведомо. А знаешь, что такое нечистая сила? Сила эта искушенье. Искушенье духовное и телесное, искушенье сердца и ума. Искушенье, которое заставляет человека думать, задачи решать, песни сочинять, книжки писать. Ведь вот ты пришел ко мне с крестом и молитвой, со святым делом. А какая сила стоит в сердце твоем чистая или нечистая? По-моему, нечистая! рявкнул Пушкин, ткнув пальцем в свои бумаги с нарисованными чертями.
Черти забегали по бумаге.
Поп схватился за крест. Ноги его обмякли, и он чуть не повалился на стул.
Ну, хватит! крикнул Пушкин. До чертиков дело еще дойдет, а пока что давай сюда
В комнату внесли поднос с вином и закусками. Пушкин пододвинул столик к окну, поставил стулья себе и гостю и пригласил к трапезе.
Благослови, владыко, питие и брашно сие, протянул он нараспев. Начнем, пожалуй!
Шла четвертая бутылка доморощенной. За кого и за что только не пили. Пили за отцов-матерей, бабок-пупорезниц, за всех поящих, кормящих, милосердие творящих. Потом стали пить за добрых людей во здравии и в болезнях и в нетях обретающихся. Потом, захмелев, стали возглашать многолетье полоненным, заключенным, затюремным, царской службой угнетенным.
Особую чару отец Ларион поднял за здравие покровителей храма своего знатный род Ганнибалов и Пушкиных, за здравие своего возлюбленного кума Вениамина Петровича Ганнибала, по-дьяконски прокричав ему эдакое многолетие, что у Пушкина даже мурашки по коже пошли.
Ну и труба иерихонская! воскликнул он.
Когда уже были на последнем взводе, начались особо важные разговоры. Пушкин говорил о смысле жизни. Отец Ларион жаловался на свои убытки, на господ помещиков, которые неисправны в помощи священнослужителям, и что это потому, что все они аспиды и василиски.
Незаметно разговор перешел на божественное. Тут Пушкин словно вскочил на боевого коня, дав ему шпоры под бока. Началась катавасия. Отец Ларион кричал, что это богохульство и канальство, что за такие безбожные речи ему, Пушкину, Сибирь полагается и вырывание ноздрей. Пушкин же летел все выше и выше, и, словно из поднебесья, на голову отца Лариона полетели срамные стихи про царя Никиту и его милых сорок дочерей
Нечестивец, анафема! кричал пьяный поп. Упеку! Все благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мою историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
Накося выкуси! в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
Тятенька, ну как михайловский барин?
А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
Мартын Задека твой михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. По себе знаю Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
Из дневника игумена Святогорской обители
Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности, неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков
Господи, спаси и помилуй! Ну откуда ему, немощному, исправлять это дело, когда сам-то он попал в обитель не по хотению сердца, а по распоряжению начальства, в наказание за нерадивость и разные оплошности! Ведь и над ним, Ионой, есть, поди, наблюдение, чье-то недреманное око, высматривающее его грешную жизнь. Только кто сие?
Так думал, сидя в своей горнице, святогорский пастырь. Разные темные дела монахов и ложные доносы их совсем одолели игумена. И он ожесточился и сам стал сочинять на смутьянов доносительства. Но на его доносы духовная консистория смотрела криво, потому что был он у нее в недоверии за некогда совершенные им по молодости лет различные провинности и блудни. И тогда игумен решил писать книгу про свое монастырское житье и о прегрешениях братии. Он считал, что ежели случится какая ревизия, то такая книга поможет ему вспомнить, что нужно и кто в чем виновен.
Как-то, будучи в Пскове, он купил синей сахарной бумаги, сшил листы, сделал переплет с застежками и замочком, нарисовал на переплете сердце и вписал в него греческое слово «Диариуш», что значит по-русски дневник.
И стал отец Иона, как древний летописец, записывать про свою жизнь, про жизнь своей братии и все ее прегрешения.
Украсив первый лист красивою заглавного буквою, он надписал:
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Писал сию книгу Святогорского Успенского третьего класса монастыря игумен Иона».
Далее следовали записи.
4 майя 1824 года
Разные грязные материи и ложные бумаги одолевают дни мои. Открываюсь и признаюсь книге сей чистосердечно: все, что в ней мною записано, Истина. Говорят, что я своекорыстен, люблю подношения, целые дни провожу в соблазнительных встречах с господами помещиками, что я жаден до вина. А кто говорит? Да все они, здешние недруги мои Каюсь. Грешен я, вкушаю и принимаю, но ума своего не теряю и сундуки мои не бренчат златом.